аться к журчанию судьбы внимательнее: не простудиться бы!
— Ба! Хвост у кота сросся! Ба, нет, ты посмотри — сросся!
Бабуля обследовала хвост кота. Исподлобья глянул на Ро.
— Он помятый был, а не сломанный. Но всё равно... — она не договорила. Подошла к гостье поближе. — Мышам-малышам приволье в подполье, а наш дурак хорош и так. Хо-хо-хо!!!
Смех у бабулечки был грудной, неожиданно басовитый, как у большого колокола на деревенской колокольне.
Три понятия: покой, мудрость и немота, — математика вечности, — их можно переставлять как угодно в уравнении жизни: равенство сохранится. В окраинном посёлке время ложилось на зиму спать, как медведи в окрестных лесах. Оно сосало папироски у горячих печей, оно скрипело полозьями саней на дорогах и пускало вертикальные дымы в промороженную синь, вечерами оно сонно следило по видеоканалам за временем-собратом, городским шатуном, бешеным зверем, который и зимой кормился хищным промыслом — охотой на людей.
Ктото считал это «белое» время горем северных мест, ктото ждал его, как преддверия рая. Если рассыпать пристрастия русских людей не по карте, а по всем четырём временам года, то зима будет первой красавицей в этом ряду. Иней — сканью тончайшей сияет на прядях волос! щёки брызжут румянцем! поцелуй на морозе — режет, режет, как бритвой, обветренность треснувших губ! Холод нужен России, чтоб жить, не болея. Потому что в тепле и достатке всё прокиснет здесь и не возродится. По ночам небо шире, чем днём. Холод венчает лучи дальних звёзд, и пространство меж пылкостью звёздной чисто и прохладно. Ниже холода нет ничего. Выше — огнь беспредельный!
Лето, осень, зима и весна… Время — крест. И вершина распятья — на белом.
Русский человек мыслит километрами, а чувства измеряет в градусах. Жажда тепла, внутреннего или внешнего, присутствует всюду, как неотвязная тема. Здешнюю природу невозможно приспособить напрямую для своей пользы, поэтому умение одиночек — приспосабливаться — стало жизненно важным свойством северных людей.
Допустимая доза — это сам человек. Там, где холод съедает энергию жизни, каждый сам себе мера. Эталонов здесь нет. Даже сбившись в людские стада, души чувствуют незащищённость. Ах, какая большая страна! Как пустыня.
Календарное лето больше похоже на насмешку, чем на время года, когда хочется петь и выводить птенцов. На искусственных денежных крыльях улетают зимовать за тридевять земель перелётные… А оставшихся воробьёв и синиц подкармливают крошками с чьёго-нибудь стола. Как вшивый о бане, о душевном тепле твердят те, у кого его не осталось. А имеющие запас — сидят молча, нахохлившись, делая вид, что и у них ничегошеньки нет. Прибедняться в условиях сплошного Севера — жизненная необходимость: это увеличивает шанс сохранить ресурс и сохраниться самому. Северные люди придумали самые красивые сказки: о дармовых чудесах, о том, что утро вечера мудренее. Чувства — костры на снегу — очень красивы, но они не могут гореть без пищи. И люди жертвуют собой, «сгорая» то на работе, то в авантюрах.
Приспособиться к северной жизни можно и так — умеревши частично: разумом бедным поблекнув, душою впав в спячку. От рождения и до последней черты путь нелёгок — зимовка. Холодом встретят, пришедшего жить, ледяные глаза всевозможных служак и чинуш. Человек человека без горячего спирта, войны или жгучей обиды — не чует. Как остаться нетронутым льдом, как живое тепло уберечь? Слово «нет» заменяет здесь знание истин.
Север тянет к себе и манит, словно вечность. Приспособиться, выбраться из западни, убежать от обвала и стужи каких-нибудь рухнувших лет и иллюзий — вот конкретная суть бытия. То, что «ниже нуля», люди видят как подвиг, как возможность сразиться с недоброй стихией. В мерзлоте этой вечной отходы и свежие вещи равны — не гниют и не старятся. Словно снежные клоны, повторяются жизни людей. Символ счастья — пуховый платок, знамя веры — горящее сердце горящих героев. Север очень суров и языческий праздник парадов, салютов и шабашей именем веры — это жизнь вместо жизни. Приспособить нельзя ничего. Приспособиться можно любому. «Приспособленец» здесь — бранное слово. Потому что обидная правда.
Там, где природа щедра на остуду, «брать» от жизни нельзя, просто нечего брать. Спячка, сон, замирание в водке и в вере, в тоске и в работе, забвенье в веселье — это то, что всех делает нацией ждущей. Атаманы командуют ждущим: «Давай!» Прочь от этих команд! Надо б ждать лучшей доли, счастливого случая и просветления — вот, авось, отогреемся в будущем, братцы! Замерзающим чудится жар. В каждом прошлом тепло, как в раю, в каждом будущем — свет и избыток. Грезят все, кто согласен был окоченеть перед телеэкраном, кто не раз заколел, выводя свой шагающий труп на беспомощный митинг.
Зло с добром уровнялись во льду. На экзотику ездят смотреть иностранцы. Страшно южанам, срывающим кайф прямо с ветки: вдруг растает безмерная северность — Русь? Всех затопит тогда!
…А костры на снегу разгораются. А огня человечьего больше и больше. Вот уж руки к огню потянулись: то ли греться, то ли выгрести вон полыханье.
— Ну, чего сидишь? Иди погуляй, доча. Погуляй, а то совсем захиреешь. Вот валенки, вот всё остатнее… Хочешь расти — не грусти, гуси дальше реки не ходили, а кота — за реку отпустили. Ступай, говорю!
Не очень-то хотелось покидать в морозный денёк натопленный дом с жёлтыми бревенчатыми стенами, из пазов и щелей которого торчали мохнушки пакли; кувшины из красной глины рядами стояли на неструганных полках, отовсюду свисали сухие пучки травы, да покачивали лапками какие-то целебные веточки, белёная печь источала уют, а в воздухе витал запах пирогов, — деревянная капсула добротного деревенского жилища исправно хранила в себе всё, что греет и душу, и тело.
Описывать красоту зимней улицы русских — занятие приятное и заведомо безнадёжное. В отличие от калейдоскопически меняющихся городских вкусов и вычурности стилей, ищущих удовлетворения в камне и металле, гармония одноэтажного мира «древлян» привлекательна гениальной своей простотой, не раз воспетой деревенщиками, безыскусностью и надёжным, как подошва сапога, основанием мысли — думами о хозяйстве. Красивое — это простое. Талант любой
русской окраины, удалённой от бойких дорог городского времени, в том и состоит, что бессловесное здесь правит словесным. Работой всё ещё лечатся, на устои дедов все ещё оглядываются, с мнением соседа считаются, а сами на себя в зеркала смотрятся редко. Утилитарная суть предметов совпадает здесь с их мистическим предназначением — всё одушевлено: и старый колченогий табурет, и безмен, коему века два, а то и три наберётся, и мучной ларь, и лающий репей на дворе, и коровушка милая, и петух, проклятый драчун… К чему не притронься — живое! Ты его трогаешь, и оно тебя трогает: живой живого без слов понимает.
Вообще, натуральная жизнь очень близка к иллюстрации того, что можно было бы назвать здоровым счастьем, уравновешенным и одинаково сытым: что последней крошкой, что обжорным пирогом. Деревянная жизнь на Руси — это не населённый пункт. Это, скорее, состояние. В котором есть: и сопричастие, и сожитие, и совершение, и сопереживание, и собутыльники… Это — храм без стен, внутри которого нет ни золота, ни поучений. Всяк здесь знает молитву свою бессловесную: кто кидает навоз, кто стучит топором, кто железку к железке винтит, кто бурёнку от сглаза таит. Глянешь вдаль — хорошо над полями уставшему глазу! Лишь земле доверяет надежду свою человек от земли: лишь возделанной пашне, лишь запасам своим в погребах да подклетях. Прихожане от мира сего неизменны вовек: в рясе робы, на крыльях кирзы… Почему же не просят они ничего у излишка чужого? Или гордостью бедный богат? Или сами дают от себя?!
Школа, магазин, управа, отделение связи — все они грудятся в центре посёлка какого-нибудь, образуя его голову, от которой, как лапки паучка, во все стороны тянутся ломкие улочки. Одни подлиннее, другие покороче.
Ро гуляла. Улочка, по которой она шла, заканчивалась иссякающим выходом в непродолжительное поле, за которым виднелась лесная чащоба. Ро, одетая в тулуп не по размеру, шаль и валенки, вызывала улыбки встречных. Она была счастлива: здешний незнакомый холод кусал, а незнакомые люди — согревали.
Зима — невеста года. Зима! Умение выжить важнее умения жить. Кто же суженый твой, о, холодная дева?! Не растает фата на лице твоего безразличия… Солнце выглянет — редкий жених промеж вьюг. Выглянет, да и сбежит поскорей. Месяц блудом окутает искристый мрак — к утру блёкнет, уходит долой. Как снегурку-невесту обнять? Не даётся! Девой старой зима на Руси умирает. Всякий год предрешён: всеми люблена, всеми проклята Афродита холодных широт.
Всё вокруг говорило друг с другом! Словно радиоволны, звучала неслышимая человеческим ухом симфония жизни; от дерев и небес, от снегов и домов, от скрипящей тропинки, от тела земли и от баханья пульса в груди — отовсюду неслась первозданная речь говорящих существ.
— Я — травинка-травинка, пришла от земли, чтобы жить: то проснусь, то усну; а ты кто такой?
— А я — небо высокое, памятью древнее, всех люблю поровну, дождиком плачу, теплом улыбаюсь; а ты кто такой?
— Я — ручей безымянный, дождём напоённый, травою одетый, времен не считаю, бегу себе мимо — не знаю откуда, куда не пойму; а ты кто такой?
— Я — немое дыханье меж небом и твердью, я — древо; корни держатся здесь, крона держится там, — между светом и тьмой я живу; ну, а ты кто такой?
— Кто такой, знаешь сам: и дышу и гуляю, всё хочу, что могу, — вижу, чувствую, слышу, кончину не чую, обид не храню; ну, а ты кто такой?
— Ты скажи мне, трава, пустота над главою скажи, и ручей безымянный, и древо, и живность, и снег, — почему не дано одному мне ответа: кто таков и зачем?!
Снегири обдирали рябину. Ручей-родничок, вытекающий сквозь чугунную трубку, не знал своего родства ни с кем и не ведал пути в грядущем. Он просто был и источал своё бытие неутомимо, не спрашивая ни у кого разрешения на жизнь и не интересуясь: нужна ли она кому? Он просто был. И оттого становилось всё вокруг былью. Ро слушала неслышимое и видела невидимое. Глаза её блестели. Осмелевший снегирь сел на плечо и заглянул в лицо.
Ро засмеялась. Голоса не было, но всё существо её наполнилось ликованием. Она встала на колени перед родником и отпила студёный глоток. Мир вокруг шептался друг с другом, как в сказочном сне.
По посёлку-окраине прокатилась волна слухов: бабушка-знахарка, мол, выводит у коров мастит. Слух этот возник после того, как стряпушка подоила больную соседскую корову — недуг исчез. Бабулю стали приглашать. В качестве оплаты и благодарности её снабжали продуктами. Деньги она за работу не брала, даже если их настойчиво навязывали. Ро, бывая по выходным на полигоне, увязывалась и сопровождала необычную бабулю. В одном из домов, хозяйстве очень бедном, запущенном и грязном, корова была уже при смерти. Бабуля только глянула, определила.
— Неча делать тут.
Однако хозяева стали умолять «починить кормилицу», вытащили для пущей сердобольности кучу своих сопливых детишек — те расплакались.
Старуха молча подошла к несчастному животному и обняла бурёнку за голову. Корова послушно закрыла глаза. Хозяева застыли в трепетном ожидании. Бурёнка постояла-постояла так и — упала замертво, не издав при этом ни единого звука.
— Душу отпустила, — прокомментировала целительница, не ожидая от случившегося ничего хорошего.
И точно: полупьяный хозяин схватился за топор и, густо бранясь, замахнулся… Да так и застыл. Паралич не отпускал его неделю. Уже совсем другой слух покатился по посёлку и каждый выбирал свою сторону: ктото защищал бабушку-травницу, ктото подхватывал брань, продолжая собою гнев парализованного хозяина. О сути произошедшего не говорили, потому что в России знак равенства между «что» и «кто» впаян, как данность. Личность здесь определяет историю — хоть дворовую, хоть страны в целом.
Совет старушек, кои собирались иногда посудачить о том, о сём в жарко натопленном доме знахарки, тайно постановил: Ро надо «почистить в церкви».
Бабулечка-хозяйка пыталась вразумить суеверных подруг:
— Креста на ней нету! Опекун сильно против будет.
— Всё равно надо. Хуже никому не станет. А ей только польза — молитвы послушать.
Городских служителей поселковые старушки не уважали. Излюбленное культовое место располагалось в сорока километрах от Города; раз в несколько дней в ту сторону гоняли рейсовый автобус. Сказано — сделано. Ро, как послушная кошка, спокойно следовала за своей пожилой подружкой куда угодно.
Кто кого читает: ты «Евангелие», «Коран» или «Бхагавадгиту», или они тебя? Смысл жизни, осыпанный крошкой слов и умностями, наворотивший вокруг себя вещественной суеты, изменяет свой «объём», изменяя ему: то, что было весомым смыслом сорок тысяч лет назад, сегодня — песчинка в нынешних играх Сизифа… Всегда будет нужен ему «иносмыслец», парящее око, чтобы сладко шептать трудовому титану: вершина близка! Сколько мерзких лжецов, лицемеров, влюблённых в убогость душонок, питаются потом и кровью такого труда!
…Настоятель заведения имел уголовное прошлое и успешное махинаторство в сегодняшнем дне. Однако внешне он был свят. И это устраивало старушек.
— И даже хорошо, что он пришел к Богу через грех... Это ли не свидетельство силы Божией?!
Сидел батюшка за убийство, а махинировал с акциями, стройматериалами и водкой. Он не был исключением в своём чёрнорясенном контингенте: по захолустным посёлками и деревням у тёпленьких божьих кормушек осело немало бывших функционеров, работников госбезопасности, неудачников от искусства, уголовников и пациентов психбольниц. Некоторым из них крупно везло — они махом строили карьеру, потому что делились хорошим бизнесом; такие перебирались поближе к благам цивилизации, чтобы масштаб их покаяний соответствовал подросшему размаху дел.
Бедные дураки отдавали «лону истины» свои деньги сами, а богатые — широкожестно откупались от голоса совести, заказывая «корпоративные богослужения» безналичным перечислением.
— Поцелуй батюшке руку, — приказала Ро одна из старушек.
Ро подняла глаза.
Перед ней замаячил неприятный человек. В гражданской жизни он скромно содержал свой трёхэтажный коттедж и старался уверить соседей-бедняков, что служитель «есмь раб и слуга» их. В храме поп был велик и уверен в себе. Словно муха под микроскопом, он чудовищно увеличивался под линзой церковного купола, его мохнатые лапки непрерывно шевелились, ощупывая себя и всех, до кого они дотягивались, клейкая дрянь вытекала из его рекущего разума и опутывала головы остальных, он жужжал и умело шнырял среди неподвижных. Ро содрогнулась.
Тот, кому доводилось пережить психический ужас, знает что это такое, и знает, как ёжится от встречи с ним обыкновенное человеческое существо, ошеломлённое и беспомощное перед зияющей трещиной между мирами, — вырывается вдруг на обжитую волю нездешний «сквозняк».
Ро от волнения и страха затошнило. Ей показалось, что на гвоздях закачались фанерно-картонные лики, взвыло за алтарём, вёдра и швабры поползли из угла, из стены потекло чтото чёрное, а горящие свечи погасли. Фиолетово-синее пламя плясало у ног перепуганной Ро.
Бабушки лихо метали кресты и кричали в уши девочке:
— Крестись! Отгони бесов прочь!
Дух, узнав о мракобесии, пришёл в негодование. Он не поленился и съездил к настоятелю злополучной церкви. О чём был разговор и как он происходил, никто не знает. Только поп труханул после этого не на шутку. Деревенские простаки говорили, что он удавился и сгинул бесследно. А директор лесхоза божился, что встретился с ним на курорте в Испании.
Жена-стряпушка ещё долго после этого случая обобщённо каялась и сокрушалась. Гоблин молчал и хмурился. А лаконичный, воспитанный в драчках Грэй, тоже «пропустил через себя» создавшуюся ситуацию и выдал жизнеутверждающий слоган: «Да разве ж можно живого человека ебать?!»
Церковь, русская церковь, соборная сила… Ах, как жаль, что засижено мразью светлейше место — материнство культуры, создавшее Русь! И язык, и волшебные сказки, и образы света, и правила тьмы, и оглядка назад, и мечта о бесплатном добре, и наказанность злоб, и желание каяться, плакать на счастье, смеяться до смерти — всё посажено в грядку культуры церковной рукой: не отнять! Но садовник куда-то ушёл… Что оставлено тем, кто хотел бы пожать урожай, не заботясь о всходах, не помысливши завтрашним семенем — всхожим скопищем мыслей и дел? Едоки порождают желанного идола — голод.
Бабулечка пошатнулась. У неё постепенно закрылись способности лечить и ворожить. Она сожгла в печке пучки сухих трав и пахучие веточки болотного багульника. Она купила сатин и пояснила: «На гроб». В обнимочку с Ро она часто стала сиживать перед русской печью, как перед камином, которую в повседневной жизни просто так не топили, берегли поленья — обычно в сводчатом зеве пламя кувыркалось и пыхало только когда пекли пироги или томили молоко. После слов: «Скоро умру, дочка», — бабуля извлекла из старомодного шкафа разноцветный, как весёлая радуга, национальный наряд. Примерили на Ро. Бабулечка прослезилась. Пироги они теперь пекли всякий день, когда девочка приезжала на край Города. Приговаривая несуразицу, старый, утомившийся жить человек, всё пристальнее наблюдал свою последнюю зрелость и она ему нравилась.
— Где копеечку дам, там возьму пятачок. Пятачок к пятачку, будет бедному рублик. На кафтан да на пряник, на день беззаботный, на пиво и девку да ночь беспробудную — вот ведь заговор мой! И расколется небо, посеются звёзды, будет много воды, да не хватит напиться. Где безумному время, там умному пропасть, потешится рублик — копеечки врозь. Мимо слов говорю: ни кафтана, ни пряника нет… За ворота пойду сей же час, не ищи меня, лихо, вовек! Ну а встречу кого — самого себя дам…
Не истребить надежду человеческую!
— Эту берёзку я посадила, когда мне ещё и пяти не было, — бабулечка показала на высокое дерево, растущее недалеко от дома.
Ро протянула к дереву ладони, прикасаясь к нему на расстоянии. Дерево спало. Оно продолжало собой миллионолетнюю ветвь рода и не имело ярко выраженной собственной жизни — оно, скорее, было одним из бесчисленных «входов» в огромный мир объединённого растительного Нечто, которое породило всё прочее: и ползающих, и ходящих, и летающих, и горений восторг — кислород. Нехотя, в нуднотомительном, медленном ритме древо откликнулось, предоставляя «вход» людскому любопытству; дрогнули вялые клетки корней: кто пришёл и что надо? Природные дети — деревья — безусловны, как святость: на призыв отвечают ответом. Почему же не слышит их каждый? Не потому, что ответ слишком тих, а потому что призыв — как пила.
— Ты не трогай, доча, зазря мою душу. Не надо. Не отвяжется, если прилипнет. Ты сиротку мою добротой не корми, а то будет идти за тобой по пятам…
Ро опустила ладони. Разбуженное древо нервничало и искало тепла.
— Ну вот, теперь будет аукать, — вздохнула бабуля. — Петух на козе катался, козёл без козы остался. — Бабуля на ходу сочиняла свои прибаутки-буриме и они её веселили. — Хо-хо-хо!
Малый да старый — линеечка жизни — что ж завернулась в колечко ты вдруг? Малому хочется мерить помногу: поступь легка и поспешна, торопит себя он, и сам себя тянет. А старый и рад: ты прибавь, говорит, то, что я не успел, — это ведь тоже твоё. Жизнь-линеечка в гору восходит. Где бубенчик звенел, там хомут шею трёт. Не вернуться назад, до конца бы дойти! Мёртвая петля, круг постижений, первый твой шаг и последний — две слитые точки: след в след. Ничто не изменится в этом краю, пока не изменишься ты. Глянешь лукаво, вздохнёшь, усмехнёшься едва: авось, прирастёт твоей мерою родненьких непутей путь.
— Ты приди на могилку-то, доча. В праздничном будь. Смерть — это третья из свадеб, что даны человеку. Первая — как народишься. Вторая — женой или мужем становишься. Ну, а третья, последняя, — с Богом венчает.
Бабулю проводили затейливо: с танцами, с музыкой и без слёз. Гоблин играл на гармошке. Так она завещала: «За ноги обратно к земле меня не тяните. Спойте лучше!» Бабуля до последнего своего дня была здорова и не жаловалась на отсутствие бодрости — ресурс жизни не