ла, что мы встретимся снова. Как вы себя чувствуете? Хорошо? Конечно, хорошо! Я напомню вам о своём личном правиле жизни: никогда не говорить плохо даже о плохом! Всегда только: «Хорошо!» Договорились? На моей территории вы — вменяемы. Поэтому я говорю с вами, как с равным. Суд заочно вынес по вашему делу «частное определение»: пожизненное содержание в психоневрологической лечебнице. Это мы не обсуждаем. Обсуждаем другое. Наш интернат теперь — дом для вас. А с нашими законами и принципами вы уже знакомы. Но можете познакомиться подробнее ещё раз. Я вам доверяю. После того, как вы окончательно придёте в себя…
— Ко мне, сыночка, переедешь, ко мне! Вместе свой век скоротаем, хороший мой! Только в анабиоз больше не уходи! — мамаша плакала и радовалась.
— Ваша ближайшая родственница, мать, теперь постоянно работает и лечится в нашем заведении. Мы выделили для её проживания отдельную палату. А вас, дорогой, понаблюдают, приведут в порядок и, если не возникнет никаких осложнений, я действительно дам разрешение на перевод в другой корпус. Так что старайтесь. Вы меня понимаете? Спасибо. Поправляйтесь, пожалуйста.
Грузная мать-начальница сняла мою обугленную душу с шампура своего острого взгляда и ушла, не оглядываясь. Я застонал. Какие-то специалисты прикатили тележку с аппаратурой, прицепили к голове клеммы и стали разглядывать на экране осциллографа мои ритмы. Специалисты хмыкали, многозначительно кивали друг другу и молча переглядывались. Возможно, эти самые ритмы должны были быть самой большой тайной от меня самого. Припадок отпустил, вязки сняли. На руках от жгутов остались кольцеобразные синяки. Темечко еле слышно и ненавязчиво поздоровалось: «Я здесь!» После чего начался второй, ещё более сильный припадок. Опять привязали. Человек «лицом об стол» не шевелился и ни на что не реагировал. Он знал, как удерживать вечный покой. Он — знал! Обугленная моя душа уже начала было проникать в загадочную душу соседа и копировать её невозмутимость… Но тут вкатили какой-то особый укол…
— Что вы делаете! Опять анабиоз… — последние слова мамаши утонули в сильном шипящем шуме, который заполнил всё моё существо. Я сразу понял, что это шипит гигантский водопад, который нельзя увидеть. Воды жизни каскадами переливались из одного мира в другой. Шум стоял адский! Высоту падения вод нельзя было измерить ни словами, ни цифрами. Не было верха или низа. Воды падали во всех направлениях сразу. Ш-ш-шшш!!! Меня понесло, потащило, поволокло, закрутило в грандиозном шипящем хаосе. Ш-ш-шшш! Я слышал единственную ноту мира, внутри которой гнездились бесконечные спектры всего остального: вещества, света, звуков, знаков…
— М-м-ммм!!!
— Очнулся! очнулся, мой миленький! Мамочка рядом! Всё хорошо, сыночка. Мой, мой ненаглядненький! Держись за мою руку. Это я, рабыня твоя верная, — мамаша пыталась меня тискать, а санитары её оттаскивали в сторону. Наконец, обессилев, она села за стол напротив человека-ниц и тоже уронила голову вниз. Картина из парочки горюющих меня рассмешила. Я улыбнулся.
— Часика полтора пусть ещё полежит на вязках, — до меня дошёл чей-то голос. В трещине на стекле играло солнце.
Смутно восстанавливались в памяти минувшие события. Я в очередной раз умер и в очередной раз родился вновь. Лучше бы этого не было. И смерть, и жизнь в моём варианте утратили требуемую качественность. Временная память — образы, привычки, язык и кое-какие условные навыки — эта память не исчезала. Не стиралась. Ну, как если бы лектор исписал всю доску мелом, а продолжить лекцию не смог бы — мел не стирается… Ангелы и демоны хорошо знают: без забвения в следующую жизнь не шагнуть. А люди обожают хранить память. Поэтому, даже родившись вновь, они часто оказываются в прежней жизни. Книжные философы всех веков глотку срывали, говоря об этом. Вот что было самым страшным и безнадёжным. Я оказался обыкновенным слабаком и суета меня «законсервировала» — заставила быть хранилищем её нестираемых воспоминаний. И что бы теперь не произошло, как бы не изменялась сама суета, а «консервы» при вскрытии демонстрировали одно и то же содержание… Годное для пропитания души, но не годное для обновления её поднебесной жизни. Я покрылся потом: ветеран-обрубок уступал мне своё место.
— М-ммм… — на прикроватной стене я обнаружил красную кнопку и нажал на неё.
— Что? Опять на укол напрашиваешься? Хочешь «горяченького»? Тогда больше не нажимай эту кнопку. Ты меня разбудил, псих!
Пришёл злой, заспанный человек. Я понял, что душа санитара не утонула вместе с его телом. Его тяжёлая, первобытная внутренняя тьма не смогла подняться выше земли. Поэтому такие же тяжёлые, первобытные люди вдохнули её в себя и сделали своей. Была какая-то красота в этой непреложности. Я залюбовался грубияном.
— Ну, что уставился? Знаешь, сколько мне платят за то, что я дерьмо из-под таких, как ты выгребаю? Не звони больше! Убью!
Зло было знакомым. Я встретился с ним, как со старым другом.
Возможно, инстинкт самосохранения есть не только у тела, но и у судьбы. Здесь, в этих стенах, судьба и тело чувствовали себя в безопасности. Наконец до меня дошло: я — официальный дурак. С пожизненным диагнозом, как с пожизненным приговором. Дурак! Опасный для общества тип. Которого гуманное общество гуманно изолировало. Я целыми днями лежал в своей кровати неподвижно, разглядывая крохотную точку на белёном больничном потолке — «глазами об потолок», я бы сказал. А тот, второй, даже ночью сидел, не меняя позы, — лицом об стол. Так мы с ним и жили, «валетиком». Один наблюдал: не явится ли кто из-под земли, а другой приглядывал — не свалится ли кто с потолка. Ко мне возвращалось почти ироничное восприятие происходящего. Кормили через трубочку. Вязки больше не применяли. Из коридора доносились вопли несчастных и мат санитаров. С наружной стороны долетали звуки, которые я мог «читать»: рокот трактора, властные распоряжения начальницы, булькающий хохот вышивальщиц, строем идущих в клуб-столовую, лай собак и завывания котов. Феодальная крепость, самодостаточная коммуна, корпорация дураков и психов, держалась, зорко охраняя свои внутренние правила поведения от вторжений извне. Психоневрология жила, как и прежде, собственным трудом. А я, получается, продолжал притворяться. Только теперь я и впрямь не знал: могу что-либо мочь, или не могу? Не пробовал. Не возникало желания. Я всех победил своим притворством. Даже себя самого. Я честно выиграл своё место под солнцем, ложью одолевши ложь.
Прикатили мою коляску, накачали камеры шин.
— Попробуй сесть, сыночка! Сейчас мы поможем… Столько опять пролежать! Столько пролежать! Я уж, часом, думала, грешная, что лучше б ты помер. Жалко, не чужой ведь! — озабоченная мамаша, как обычно, несла несусветицу, не понимая своего прямого простодушия. Она бесповортно перестала «выкать». Видимо, из подставных депутатов и коммерсантов меня давно разжаловали.
— Садись, сыночка, садись, родной. Вот и молодец!
Со мной что-то творилось. Тело простреливала боль, сознание то покидало меня, то возвращалось вновь. Но интереснее всего вело себя воображение. Во время боли я, как обычно, «улетал». Однако видения на том свете теперь оставались точно такими же, что и здесь. Ничего не изменялось. То ли иллюзии слились с реальностью, то ли наоборот. Я открывал глаза и видел, например: мамашу, прикладывающую к моему лбу компресс, человека-изваяние «лицом об стол», дежурного врача в дверях, трещину на стекле за решёткой… Теряя сознание, я закрывал глаза и видел, и слышал то же самое. В мельчайших деталях! Всё везде стало одинаковым. Фантазия либо перестала искажать картину реальности, либо она исчезла сама. А, может, исчезла реальность. Я перестал понимать: где есть где? Субъективный отсчёт жизни растворился, канул, а объективного начала на этой линейке бытия, оказывается, не существовало вовсе. Каждый жучок-паучок волен был назначать себя новым началом и новым центром Вселенной. И Вселенная с этим охотно соглашалась. Великое ни с кем не спорило.
В котором же из миров я очнулся? Как змей, вползало под темечко гнусное подозрение, что в любом месте жизни, в любом мире путь суеты заканчивается дурдомом. Парламентской палатой, например, торговыми рядами, биржей, учебным заведеним, театром… Дураки, оказавшиеся в дурдоме какой-нибудь госконторы, мучаются, притворяясь умниками. Лучше прочих были лишь те, кто не притворялся. Для этого высшего вида счастья и естественности имелся во все времена лишь единственный шанс — оказаться натуральным дураком в натуральном дурдоме. На меня снизошло окончательное просветление. Не было никакого смысла прыгать из мира в мир. Лучший шанс спастись — вообще не покидать того места, где родилось сознание. Местное сознание, идеально подходящее к тем условиям, которые давали ему пищу.
Старая обстановка, если взглянуть на неё иначе, проявляет новый смысл. Конечно, это весьма удобно: обстановка может быть одной и той же всегда, поскольку способ «взглянуть» становится свободным и независимым от известных предметов. Это же ясно, как дважды два! Да, да! Высшее богатство — парящее воображение — всегда казалось идиотизмом для тех, кто привык держать своё богатство лишь руками. От этой банальной мысли разум мой наливался сладким ядом превосходства. Я лежал в кровати, непрерывно улыбаясь. Даже во сне губы мои растягивались в боевую кривизну ятагана. После цикла каких-то отупляющих уколов, персонал психоневрологической лечебницы получил в итоге то, к чему стремился, — блаженного.
На коляску усадить меня пока не удавалось. Я буквально «стекал» со всего, что отличалось от плоскости кровати. Уколы наконец-то отменили. Я сутками лежал, улыбаясь потолку. Никто-никто не догадывался о том, что я, летающий и невидимый, совершенно свободно покидаю охраняемый спецкорпус и периметр психоневрологии, что могу бывать, где хочу, и видеть всё происходящее насквозь. Разумеется, я ни в чём не участвовал. Но это и было моим счастьем.
В городе для детей-инвалидов опять проводился фестиваль искусств с патриотическим уклоном. Размах мероприятия был ещё большим, чем в первый раз. На рекламный щит теперь подняли портрет-символ ветерана-обрубка. Довольно долго я витал между проводами, опутавшими сцену и всё вокруг неё. Схема соединения светового оборудования по своей сложности могла соперничать с электрической сетью пусковой площадки космодрома. Обилие умной электроники меня возбуждало и восхищало. Потом я забрался внутрь бетонного болвана, изображавшего ветерана-обрубка, и стал наблюдать за происходящим с высоты его окаменевших глаз. Старательные детки репетировали слова и мысли из несобственной жизни. Для чистоты опыта я постоянно перемещал точку наблюдения с этого света на тот и обратно. Картина не менялась. Под любым углом и при любом масштабе я теперь видел жизнь людей одинаково. Темечко молча подсказывало, что именно это неизменяемое зрение и есть самое великое чудо. Однако всё-таки было чуть-чуть грустно оттого, что прозревшая фантазия... ослепла. Что с этого света, что с того, — виделось одинаково: детей насильно и торопливо учили вечной старости. Несчастные из самих себя добывали перед болваном искусственную искренность. Мол, вот так делать правильно, так следует думать, а вот так следует чувствовать. За это награждали. Увечные души детей, получив с детства «окончательный вариант» слов и мыслей, сразу же и непоправимо впадали в «вечную старость» — в идиотизм самоуверенной «истины на все времена». С этого момента вечная молодость — незнание пределов и образчиков — уже не грозила вмиг состарившимся и ороговевшим детским душам. Болван в кителе был не просто памятником — он был источником вечной старости, к которому водили живых, чтобы они поскорее заразились смертью. Я никого не жалел. Просто наблюдал, как устроена красивая схема. Интересно было рассматривать её карнавальные одежды, необходимые для привлечения глупых и любопытных жертв целыми стаями. Словно отвечая на мои наблюдения, со сцены прозвучали стихи подросшей девочки с серебряным горлышком: «Без смерти и забвения нет жизни. А статуи в мир смотрят, не моргая...» Это было восхитительно! Я ощутил прилив любви и какого-то высокого единства к этому хрупкому существу у микрофона. Девочке было очень тесно и неудобно витать в местных небесах, сильно обмелевших за последнее столетие. Девочка была шестикрыла. А вокруг неё алчно кружился шестирукий продюсер мероприятия. Я присмотрелся повнимательнее к остальным: большинство разумных двуногих существ на земле так и оставались «рукастыми» — готовыми хватать видимое и невидимое. Физические руки, как правило, развивались гипертрофированно, до чудовищной хватательной силы, а ручки интеллектуальные и духовные оставались рудиментарными, или отсутствовали вовсе. Инвалидность была практически массовой. В редчайших случаях эволюция продолжалась дальше и руки превращались в крылья — в ремесло умельцев, в самостоятельный свободный разум и духовные возможности. Однако и здесь, среди крылатых, тоже полным-полно было инвалидов. Между участниками и гостями фестиваля ходил удивительный мутант — дедушка-вор, экс-предводитель местных бандитов и депутат: нижняя пара рук его были ужасающей силы и величины, а третья пара — крылышки. Душа вора по каким-то причинам успела пережить свой «хватательный период», развилась отдельно и умела трепетать. Шестирукие и шестикрылые, а также мутанты, бурлили и кишели в мелком нынешнем небе: они произносили торжественные речи, поднимали бокалы с шампанским, тайно и явно обменивались деньгами и угрозами, тайно и явно льстили друг другу, тайно и явно боялись даже самих себя. Вслух все призывали к себе нечто бесконечное и благородное. Глубина жизни изображалась очень наивно — при помощи обмана, привязанного к какому-нибудь символу. И люди привыкали верить в символический обман. Это давало им счастливую возможность доверчивых слепых — надеяться на благополучный исход перед последним прыжком в небеса. Так деревенские смельчаки прыгают с моста вниз головой, не зная глубины реки. Результат же людского «смертельного прыжка» был очевиден. Дно мелкого неба густо покрывали трупы душ, сломавших себе шеи... Адвокат-святоша публично благословил девочку-инвалида, победительницу в поэтическом конкурсе, на дальнейшие «высшие победы». И я стал свидетелем потрясающего феномена — обратного хода эволюции: на самых концах крыльев счастливой победительницы вдруг сами собой выросли пальцы с коготками. Пришлось смеяться от умиления. Всюду в мелком небе сновали расторопные мальки с человеческими лицами. Некоторые могли говорить на языке ума, или даже на духовном языке. Но они были так малы, что не слышали даже друг друга. Можно было предположить, что при такой небесной «засухе» где-то должны существовать «зимовальные ямы», в которых сохраняют породу и жизнь крупные твари. И, кстати, наверняка, должны быть подлецы-браконьеры, которые глушат бедолаг каким-нибудь административным «динамитом», а потом патриотично и назидательно едят их канонизированные трупы. Мелкое небо журчало и ласково плескалось. Оно отлично подходило для пляжных забав.
О! Я летал и летал!
Задумался как-то: где бы найти зеркало, чтобы посмотреть на себя самого? Обычные стеклянные зеркала ничего не отражали. И тут я догадался: сын! Ребёнок сможет мне показать то, что я ищу. В интернате он, как всегда, сидел в позе гонщика перед компьютером. Я «влез» в экран и стал таращиться в оператора. Через какое-то время картинка появилась — я увидел малоприятное чудище с перепончатыми крылышками и грустными глазами-дулами на лице, а изо рта чудища то и дело высовывался раздвоенный змееподобный язык. Где-то за моей спиной рычала и рыскала гончая-поэтесса, поднимая на крыло затаившееся в дебрях людской жизни горе. После этого я разыскал свою мамашу и отразился в ней. О! Здесь картина была другой: сиятельный принц в золотых и парчовых одеждах единолично попирал весь мир, лежащий у его ног. Стало понятно: я мог самым причудливым образом отражаться в ком угодно, и особенно отчётливо в том, кто был мне близок. Но этого нельзя было сделать с чужими. И нельзя было отразиться в себе самом.
Я воспарил над городом в виде облачка, ветром меня понесло в сторону гор. Депутаты, торгаши и бандиты опять гуляли на своём засекреченном озере. Ублажали каких-то генералов из центра. Горячо и громко говорили о родине и её несуществующем величии. Самый главный вдруг встал и произнёс: «Я готов честно врать, что у нас всё хорошо». Руководство к действию поняли. Все дальнейшие официально-деловые речи немедленно приняли барабанно-восторженный характер. Говорили исключительно об успехах. После фуршета гостей, задавших разговорам самохвалебное русло, господ повезли к банщику-знахарю. Он виртуозно делал своё дело, а я слушал его мысли, весьма отличные от того, что произносилось вслух: «Вдох-вдох-вдох… Вдох! Ещё вдох! Как это у вас, пузанчики, называется? Стремление к позитиву? Ну-ну. А вы не лопнете, господа, от непрерывного-то вдоха? Выдыхать ведь тоже надо уметь. Касаться тьмы и не терять при этом собственного света… Родина-мать, говорите? Ой ли! Эта старая карга давно бесчувственна и бесплодна от бесконечных своих исторических абортов». В бане голые, распаренные люди стали притворяться меньше. Прорывалось наружу кое-что затаённое.
— Население становится слишком грамотным. Ничего сейчас не спрячешь. Руководить, опираясь на совесть, уже нельзя. Кругом цинизм.
— Да… Грамотность — страшное оружие! Эй, святой отец, мы на вас рассчитываем!
— Без вопросов! Божьи замыслы многим кажутся слишком жестокими и несправедливыми. Но ведь у нас сильный народ, а потому и испытания ему дадим по силам его.
— Ну и сволочь же ты, святой отец!
— Я всего лишь покорный слуга.
— Да… В большом государстве человек маленький!
И тут я услышал звук гона. Из-за гор поэтесса гнала против ветра целое стадо существ, внешне напоминающих кучевые облака. Я ошалел. Это были философы и мыслители минувших времён, религиозные подвижники, идейные отцы многих направлений человеческой мысли, гении техники и науки, а также незнакомые, неземные существа. Я машинально поднял взгляд и зрачки в упор выстрелили дуплетом в это поднебесное сборище. Поэтесса тяжело дышала, сладкая слюна из её рта лилась ручьём. Произошло же в этот миг следующее: нет, не эти удивительные существа стали моей добычей, а я сам в неё нежданно-негаданно превратился. По лучу стреляющего взгляда в меня встречно хлынула молниеносная чья-то превосходящая сила. Темечко молча сообщило о произошедшем: «Твоя жизнь нужна им, как средство, чтобы через неё дожить на земле кое-что из недоделанного». Я панически нырнул на самое дно земной магмы, винтом прошёл через толщу ближайшей горы, описал бешеный круг в стратосфере, молнией ринулся вниз и забился в ещё горячую золу банной печи. Не помогло. Я уже был не я. Процесс вообще не контролировался. И восстали мёртвые! И стали жить мной. И это теперь был новый я. В тот же миг облака-существа превратились просто в облака и ветер бойко понёс их в попутном направлении обратно за горы, в сторону материка.
— Какое странное явление! — произнёс главный генерал, наблюдая метаморфозы над головой.
— Знак! — громогласно подытожил знахарь. Компания нервно захохотала. Разговоры после бани быстро вернулись к привычному лицемерию и лжи, отшлифованной постоянным употреблением до зеркального блеска.
Около моей кровати хлопотала целая бригада врачей. Я, можно сказать, взирал на них прямо из воздуха. Они кололи и мяли неподвижное тело с осунувшимся лицом, которое я рассматривал со стороны, как бабочку для гербария. Просто так смотреть на тело было очень скучно и я стал петь, ясно и отчетливо вспомнив, что в любом алфавите можно взять несколько десятков изумительных нот. Музыкальные ноты-звуки и ноты-буквы — это, собственно, братики и сестрички из одной семьи. Просто музыкальными нотами легче усыпить разум, а нотами-буквами можно «спеть смысл» — разбудить извилины. Как мёртвая и живая вода.
— М-ммм...
— Кислород! Быстрее!
— Пульс уходит!
— Колите адреналин в сердце!
Захотелось навестить мамашу. «Маму!» — поправило темечко, которое быстро крепло, набирало силу и командирский голос. Хорошо, пусть будет мама! К чему воз-