ражать? В летучем состоянии я сам владел привычками, а не они мной. Мамаш... Её убрали от моего бесчувственного тела принудительно. Чтобы не падала с воплями на пол и не устраивала истерик. Я легко перелетел из корпуса в корпус по прямой, сквозь стены. Мама сидела в своей палате-каморочке не одна. Около неё пристроились два огромных клопа, которые пили из мамы кровь. Я несколько раз перелетал с того света на этот и обратно, чтобы получше разглядеть кровожадных пришельцев. Кто это?! Один клоп носил тяжёлые выпуклые очки и всё что-то писал в свою тетрадочку, а второй клоп только кивал и поддакивал. От клопов воняло тухлятиной и запахом страха. По этому запаху, как по следу, я мигом добрался до их главного гнезда. Многоэтажная контора кормилась ревизионно-контрольными проверками. Клопы жрали всех подряд, а когда нечего было жрать, жрали друг друга. Клопами руководили крысы. Стеклянный их небоскрёб просто-таки кишел от гадов. Они искренне считали, что весь остальной мир существует исключительно лишь для того, чтобы питать своей кровью разжиревших бессовестных паразитов. Они не сомневались в своей избранности. На своих профессиональных совещаниях они настропаляли новичков: «Не стесняйтесь пить кровь! Никого не жалейте! А то вам придётся пожалеть самих себя». Люди, однажды поддавшиеся на призывы оборотней, обратно в людей уже не превращались.
— Вы должны доказать нам своё полное право на опекунство больного, чтобы от его имени получать его пенсию...
— Так ведь я мать его!
— Будут в порядке бумаги, будет вам и счастье.
— Сгорели бумаги… Эх! Люди живут, чтобы в трудную минуту помогать друг другу, а вы...
— Мы на работе.
Мама удержалась от обычной для неё истерики. Она неподвижно, как мумия, сидела за небольшим прикроватным столиком, а из глаз её всё не текло и не текло. Наконец, единственная слезинка скатилась по щеке и капнула прямо на гадкую тетрадочку с клопиными записями. Кто бы мог подумать, что малюсенькая солёная капелька обладает силой галактической бомбы?! Взрывом меня швырнуло внутрь черепа одного из клопов. Разумеется, я всё там разнёс и выскочил наружу. Жирный клоп в роговых очках схватился за голову и начал охать. А я заглянул в будущее. Мерзкого клопа ждали рак мозга и мучительная смерть через несколько месяцев. Возникло радостное ощущение от только что выполненной «на отлично» реальной работы.
Клопы срочно ретировались из дурдома. А к мамаш... к маме подвалил, почуяв шум и нервы, расконвоированный псих из соседней палаты. У себя он тайно ставил бродить некрепкое самодельное вино. И вот — пришёл утешить добрую старушку, которая ему довязала свитер и даже как-то дала, не взирая на запреты начальницы, немного настоящих денег.
— Смысл — в спиртовом брожении! Люди, соседка, это такие микробы, которые заставляют жизнь «бродить». Понимаешь? Бог пьёт то, что мы делаем. Я тебе сейчас объясню! Понимаешь, после нас должен получиться спирт! Хорошее вино, то есть. И тогда Бог будет доволен. И человек-микроб выполнит своё предназначение правильно. Но случись ошибка и брожение может пойти не туда! И человек не туда пойдёт! Уксус получится. Все будут тогда плеваться: человек — от своей жизни, а Бог — от негодной кислятины. Поняла? Пей, соседушка, вино у меня наипервейший сорт!
Мама выпила три стакана. Рыдала она, как морская буря, слезы лились рекой. Но на сей раз в них не нашлось ни одной солёной бомбы.
С этого света на одно и то же можно было смотреть много раз и много раз думать одно и то же, чувствовать одно и то же. А с того света жизнь преподносила свои уроки исключительно «одноразовым» способом; проморгал — на повторение не надейся. Решил поупрямиться, повторить? Тогда прощайся с тем светом. Такие у смерти правила.
На подоконнике разгуливал голубь, прикормленный мамиными крошками. Я сел на него верхом и заставил птицу покатать меня. От злости голубь чуть не полысел, но всё равно мы вместе полетали над набережной, какнули на бетонную голову ветерана, поклевали подсолнечных семян из рук адвоката-святоши, который всякий раз развлекался таким образом, выходя из храма. В общем, меня «носило», а я не сопротивлялся.
Изредка заглядывал в палату. Там было одно и то же. Если не считать человека «лицом об стол», который отражал меня очень странным образом. Ну, как если бы я голый встал в кромешной темноте перед зеркалом...
Никак не удавалось определить в своём «летучем» состоянии: я думаю, или я знаю? Было такое ощущение, что взгляд заменяет разум. Что мысль тактильна. А душа... Экстрасенс-гиревик говорил о каких-то «вибрациях», из которых всё состоит. Теперь я это увидел. Как атомы, собранные вместе, порождают вещество, так иллюзии, сфокусированные на веществе, порождают известную смысловую реальность. И всё трясётся и дрожит само по себе и друг в друге. Самой «высокочастотной» составляющей виделась, так называемая, душа. Её «модулировали» более низкочастотными сигналами — примерами традиций, образованием, ритуалами, ремеслом, мыслями и желаниями — и это называлось «верой», которую тоже можно было легко «промодулировать» как угодно. Я ещё раз убедился, что мир — существо организованное, построенное на подвижных принципах и гармоничной логике.
Тело моё пришло в порядок: сердце работало, давление было в норме. Правда, я почти всё время спал. Так, по крайней мере, казалось персоналу. А на самом деле мне просто некогда было заниматься ерундой. В тело возвращаться не хотелось. Парящее состояние напоминало высшую фазу эгоизма: весь мир принадлежал мне, потому что я был целиком открыт и сам целиком принадлежал миру. Безымянный и невидимый. Произошла какая-то не массовая, а единичная революция в единичной жизни: поменялись глаза. Они больше не хотели «стрелять». Они — любили! Всё, к чему ни прикасался теперь мой взгляд, получало царский подарок — вечный покой. Грязь улетучивалась.
Грязь! С того света лиман выглядел раем, а город — грязной ямой. Я покатился в виде пустой пластиковой бутылки по бетонной равнине аэропорта прямо под ноги прибывающим. Подружка и белобрысый прилетели, как всегда, совместить дела и отдых. В портфеле у белобрысого лежали фиктивные договорные документы, деньги и второй мобильный телефон — для связи с любовницей. Подружка была разодета шикарно, хотя под шикарной одеждой прятался дважды заштопанный лифчик. Примета рекламной эпохи: внешний блеск часто существовал за счёт утаённой «нижней» экономии. Бутылка докатилась до ног белобрысого и он пнул по ней. Я тут же превратился в играющий ветерок и ласково обнял парочку.
— Почему в самолётах мужчин летает больше, чем женщин? — спросила подружка.
Действительно, из брюха аэробуса вываливались, как перелётные грачи, однообразные чёрно-белые джентльмены от бизнеса или политики. Почти сплошь мужчины.
— Чем ближе к небу, тем больше мужиков! — отшутился белобрысый.
— В первую очередь я хочу видеть своего сына! — неожиданно изрекла подружка.
...На огромном светодиодном экране, установленном рядом с новоиспечённым городским храмом, показалась крупным планом рыбья голова, которая голосом президента страны риторически вопрошала: «Кто сказал, что наша рыба гниёт?» После чего операторы последовательно показали хвост, плавники, чешую, даже внутренности. И каждый орган в отдельности бодро отвечал: «Не я!» А президент на экране не унимался, продолжая публично сомневаться, защищая интересы нации: «И всё-таки она гниёт...»
Перед экраном на городской лавочке чинно восседали адвокат-святоша и мэр с семьёй. День был воскресный. На «кресте» вместо попрошайничающей нищеты сидел художник-портретист в шляпе. Он рисовал дочку мэра.
— Я талантлив, но сижу здесь, потому что служу чужому самолюбию. И это хорошо, моя милочка. Лишь искусство способно возвысить самолюбие до настоящей любви! Головку чуть вправо, пожалуйста... Спасибо, милочка. Все сегодня «поют цифрами». Километры, кубометры, миллиарды... Нет, милочка, нет! Цифру — не споёшь! В этом главное отличие живого от искусственного.
— Я скажу папе, что вы со мной заигрываете.
— С вас пятьдесят монет, дорогая.
То, что люди именуют «смертью» — многоэтажный дом. С того света видны все его первые этажи. А где крыша — никто не знает. Так вот, если на первом этаже бедняки жарят картошку, то запах поднимается и жареное чуют остальные. Я наблюдал, как от земли куда-то ввысь поднимается «запах удовольствий». Возможно, создание этого запаха и было предназначением всех форм жизни. По аналогии: океанический планктон, водоросли и растения — все вырабатывают кислород, который становится главным общим условием биоценоза. «Запах удовольствий» давали и художники, и палачи, и воры, и даже канцелярские клопы и крысы. Это было «кислородом» в невидимом мире, а «углекислому газу» соответствовал выдох и проклятия — запах горя.
— Держите! — дочка мэра дала художнику денег вдвое больше запрашиваемой цены. Потом взяла портрет и демонстративно порвала его, не глядя.
— Благодарю вас! — художник привстал и приподнял над головой шляпу.
От людей отделились два небольших пахучих облачка эманаций и тут же слились с общей невидимой атмосферой. Ба! Запах удовольствий у людей порождали даже проклятия!
— За ложь расплатится не лжец, а тот, кто сладостно обманут! — выразительно крикнул вслед удаляющейся девице художник. Оба чувствовали себя победителями в поединке самолюбий.
Художник достал из сумки фляжку, глотнул спиртного, благодаря чему сделал своё непобедимое удовольствие предельно контрастным. Потом проворчал: «Мечта — это ложь. А осуществлённая мечта — апофеоз лжи! Иди, девочка, к своему папочке, иди. Он тебя научит...»
Из города, как из большой грязевой лужи, вырывались смешанные запахи и устремлялись наверх, к высшим этажам бытия. Не думаю, что невидимые соседи от этого радовались.
— Представляешь, я телевизор перестал смотреть! — жаловался мэр адвокату-настоятелю. — Сначала по несколько дней не включал, потом через неделю нажимал на кнопку, теперь — раз в месяц. Одно и то же, мать яти!
— Пути познания трудны, — уклончиво ответил адвокат-святоша.
В отличие от грязи лимана, в которой, по самым достоверным слухам, всё застарелое оживало и излечивалось, метафизическая грязевая котловина города действовала прямо противоположным образом — душила. Мне стало нехорошо. Я метнулся обратно, внутрь периметра психоневрологии. Здесь был несомненный оазис. Душа дышала.
— Смотрите, опять очнулся! Вы меня видите? Эй, голубчик! С прибытием на землю! — санитар менял подо мной памперс.
В окна светило солнце. Кажется, опять было лето. Я попробовал пошевелиться — тело мне подчинялось. Слабо, но подчинялось. Темечко прошептало единственное слово: «Сюжет!» Да, да! Сюжет опирается на предметы — это волна, которую гонит ветерок фантазии над глубинами бытия. Что-то в комнате кардинальным образом изменилось... Что? Что-то такое, что решительно поменяло сюжет... Я медленно переводил глаза с одного на другое. «Лицом об стол» сидел как сидел. Физиономии персонала, мебель, красная кнопка на стене, дуги железной кровати, бинты для вязок, стойка капельницы — всё на своих местах... Нашёл! Исчезла трещина на оконном стекле! Стекло заменили, а я и не заметил когда. Трещина! Её больше нет! Значит, я больше не порежусь, переходя из мира в мир. Я сладко улыбнулся и расслабился.
— Сыночка! Сыночка! Обними меня, роднулечка!
Не открывая глаз, я медленно поднял руки и ощутил в своих объятиях трепещущую старушку. Я теперь наверняка знал, что успел полюбить её при жизни. Мама! Я любил и меня любили. Это было восхитительно! И вообще все мы здесь были в материнской утробе природы и лишь ждали часа своего рождения. Нам было вредно волноваться.
Начальница изучила меня долгим взглядом и перевела для совместного проживания с матерью в благоустроенный корпус, в отдельную малюсенькую палату, в ту, где жили когда-то златовласка с парнем-лётчиком. Он её удавил за то, что она нечаянно села на свадебный пластилиновый самолёт. Лётчика забрали в материковый режимный спецлагерь. После того, как наша халупа сгорела, в освободившейся палате-клетушке жила моя разнесчастная мама. Было и без того тесно. А теперь ещё и моя коляска… Я сидел и хлопал ресницами: «Можете по территории интерната свободно передвигаться» — по милости начальницы я был свободен в рамках периметра.
— Выход в город вам запрещён, — ни за какие коврижки я и сам не хотел бы попасть именно в город.
Безопасность! Вот чего мне не хватало всегда! Земной и небесной безопасности. Здесь, в психоневрологии, не было иллюзий. Каждый был лишь тем, кем являлся на самом деле. Я чувствовал себя очень хорошо. Великолепная аура места маскировалась, применивши к себе статус дурдома. Было максимально безопасно. Я улыбался всё чаще.
Мать иногда приводила пацана. Однажды он сказал: «Ты нужен мне. Возвращайся». После чего я несколько дней не мог летать. Казалось, что требовательное и тяжёлое «возвращайся» приковало меня к земле не хуже цепи. Потом я забыл об этом. И забывчивость вновь сделала меня лёгким.
Итак, я поехал на экскурсию. Один. Мама была на смене. Уличные собаки лаяли но не кусали. Я немного опасался, что то, самое первое моё очарование интернатом, не подтвердится. Зря опасался. Всюду — покой и честность: люди без двойного дна, слова без скрытого намёка, действия без дум о последствиях. Просто люди, просто слова, просто работа. Самое место для вечного покоя! Хотя санитары здесь тоже ругались, пациенты отчаянно сквернословили, но это, как ни странно, не портило чистоту местной ауры. Никто здесь не питался эрзацем жизни — мечтами, или воспоминаниями. Просто жили. Ничто не портило простоты. Грешки, конечно, водились. Грязевая контора, например, отмывала кое-какие суммы начальнице, я знал об этом, но деньги ей нужны были как вид свободной энергии, а не как самоцель. Она их расходовала не на себя. Уйти от налогов и людоедского тумана хотелось не только бандитам, но и добрым людям.
Ежедневно часок-другой я проводил в цехе вышивальщиц, помогая им распутывать цветные нити. Украдкой всё время поглядывая на девушку, удивительно напоминающую и обликом, и тембром голоса актрису-колясочницу. Женщины заметили мой интерес:
— Женись! Дама свободна!
Я покраснел. Выпорхнул из себя самого, как из скворечника, и стал играть с волнами на краю набережной. На некогда «моём» пустынном месте теперь громоздились аттракционы, частные гостинички и кафе. Вернул меня чей-то озорной голос:
— Женишок! Эй, женишок!
Я отмахнулся от наседавших женщин и покатился по асфальту внутреннего двора. Трещинки на асфальтовых ладонях судьбы читались легко: жизнь, в принципе, уже завершена, но до смерти ещё очень далеко...
На верхней полке в палате я нашёл раздавленный пластилиновый самолёт. Эта находка пришлась очень кстати. Мне срочно нужен был подходящий материал для Эпохи Великих Закрытий. На подоконнике, на столе и на обеих прикроватных тумбочках я стал размещать миниатюрные фигурки по мотивам своей жизни. Сделанные из пластилина. Потому что для окончательного постижения вечного покоя память о прошлом следовало уравновесить очень тщательно — вплоть до уничтожения тени воспоминаний. Перечислю кое-что из слепленного: инвалидная коляска, турник с качелями, книга, печать, микрофон, машина, шлагбаум, ошейник для сенбернара, панцирь черепахи, лодочка-гробик, барабан, крошки буквочек, радиоприёмник, бутылка с грязью, карточный туз, пёрышко от голубя, зуб змеи, зеркало, линейка — вещи, только лишь вещи! Вещи из так называемого прошлого. Моя так называемая жизнь. А чтобы оказаться в вещах из так называемого будущего, мне предстояло нырнуть в миг настоящего и переплыть мгновение бытия — огромное, неизмеримое море. Какими будут иные вещи? Я заранее знать не мог. Предстояло плыть. Но для моря у меня не хватило пластилина.
Я крутил и крутил колёса инвалидного кресла, пока не нашёл старую трансформаторную будку, в которой имелись лишь каменные стены. Крыша отсутствовала. В будке сидел онемевший святой отец на коляске. Настоящий служитель. Он молча молился. Я въехал и остановился прямо напротив молящегося. Святой отец нарисовал на кирпичных стенах многочисленные крестики и, очевидно, проводил в своем «храме» все дни. Здесь жил его Бог и они беспрепятственно общались к взаимному удовольствию. Молился он долго. Я ждал. Спешить было некуда, до ужина оставалось ещё несколько часов. Потом мы стали смотреть друг на друга. Темечко приказало: «Расскажи ему всё». Это было логично. Мой «детекив наоборот» завершился: я — спасся. Но для чего? Темечко заботливо «надувало» голову ответами. Яснее же ясного! Спасённые нужны, чтобы спасать остальных! Главное — спастись всем! Всем без исключения! Идея одиночного спасения — это явный самообман. «Космонавт» внутри меня приготовился к стартовым перегрузкам. Начался обратный отсчёт: я-взрослый спасал в самом себе всё погибшее: маму — от упрёков и отвратительных истерик, которые убивали её высший образ в моём внутреннем мире. Хотелось спасти и отца, но я его никогда не видел — только ощущал… Потом я выдохнул из себя огненный свет и спас вечным покоем всех остальных, даже адвоката и санитара-убийцу, и подружку с белобрысым. Хотел спасти и своего мальца, но он ловко отвёл внимание в сторону: «Не стоит брать на себя чужую работу». Каков стервец оказался! Я переместился во времени в тот момент, когда мстительные братки подожгли коттедж и нашу халупу. Сел на горящие качели, подаренные мне библиотекарем, и стал раскачиваться среди огня. Внутри меня тоже бушевал пожар, в котором, как осенний мусор, сгорели и мысли о деньгах, и тайные комплексы застарелого симулянта. Образ мамы — любвеобильный демон — корчился и исчезал. Образы и фантазии кувыркались и хаотично сталкивались друг с другом: мой рот по привычке изрыгал карающий огонь, однако шпана, торгующая наркотой, только крепла в этом пламени и ярости. Тогда я простил их и они все исчезли. Рот превратился снова в рот. Слова обмана не могли из него выйти, — выход ада зарос, как жерло уставшего вулкана. Прощённым людям внутри меня надоело бегать с зеркалами в руках — отражения отражений растаяли, как льдинки под солнцем. Спасение и прощение всем! Змеи на сердце засохли и отпали — сердце полысело. Ценные марки — юношескую непроходящую обиду — я подарил белобрысому во второй раз. Огонь дал мне умение не ценить. Дал щедрость, не боящуюся скорби. Голые мысли попрятались, люди-пузыри собрались в мыльный пузырёк, дом из тумана и его жители тоже растаяли. Святой отец молился, беззвучно шлёпая губами. Молитва была — его, а ответно-беззвучные слова и жизнь — мои. Спасение — цепная реакция! В конце этой реакции прошедших горнило ждала полная индивидуальная свобода. Которая объединяла спасённых не хуже молекулярного притяжения. Моя бессловесная исповедь была ответом на бессловесную проповедь. Летучий, вот я спешно спускаюсь на траву, в те благословенные годы, когда проводы подружки — обуза. Вот я иду целоваться на автобусную ночную остановку. Вот школа, уличная драка с гирей в руках, вот годовалое «понимание» ребёнком слов взрослых. Я — маленький! Говорить самому незачем и не о чем. Вот уютная мамина утроба и непередаваемое удовольствие: я, скрюченный голубок, пью мамину кровь и слышу, как любвеобильно стучит её сердце. Кайф, зерно огня — зерно жизни... Вот смешались воедино люди огня и люди воды... Головы ещё нет, а голоса уже есть: «Ты — царь! Вот царская корона. Ты выдержал». Огненные и водные люди собрались вокруг меня в праздничный хоровод: «Царь! Власть твоя безгранична, а богатства несметны. Знай это. Ты вернулся домой». Поэтесса тёрлась у моих ног и заглядывала в глаза. Она чуяла реальность, в которой нет горя. Царская охота завершилась. Ха-ха-ха! Царь! Точно: жизнь на земле — это всего лишь мой «вещий сон». Тело спит по ночам, а разум спит днём. Ха-ха-ха! Многие не помнят ни кадрика, ни картинки из своего сюжета, а многим снятся кошмары или белиберда — они не дотягивают в жизни до «вещего» просмотра. Поэтесса-гончая прямо на глазах превратилась в кошку, как две капли воды похожую на ту… Скотинка ластилась и мурлыкала. Это мурлыканье подействовало на меня, как хорошее машинное масло на заржавевшие шестерёнки. Святой отец перестал шлёпать губами и приго-