ТЕТРАДЬ 27

 

 

 

Я сомневаюсь:

стоит ли делить

любовь на два

отдельных восприятья?

В единстве вижу и того, кто рад сулить,

и ту, с кого соскальзывает платье.

 

Вот парадокс:

грех сходится с моленьем,

и снова драма ищет обновленья.

 

 

 

Я чую все:

я чую каждый волос!

Уж нет нужды

в словесной мишуре,

убог посланец чувства,

слог и голос,

и мозг, как зверь затравленный в норе.

 

Смотри: смотреть,

еще не значит видеть,

но, если ВИДИШЬ,

чувства не зови!

Чудовище!

Вот шанс его насытить:

отдать весь мир,

весь - именем Любви!

 

Я знаю: страх жилец

всегда заплечный...

Прочь, мразь!

А ты, любви моей поток,

иль ты застыл

в огнях Дороги Млечной,

изобразив

соблазна потолок?

 

Что ж, мир широк:

от божества до шлюх.

Чутье не в моде,

вечно в моде - нюх.

 

 

 

 

 

Кто ты, невидимый

помощник мой,

погонщик лени,

права и сомненья,

не ты ли, видя,

что беглец хромой,

давал

неутомимое стремленье?

Зачем, скажи,

все так чудно бежит:

и спотыкаясь,

 и кляня ухабы?

Скиталец слаб,

и слишком вечен Жид,

гонцы не помнят

звезд своих пpохладу...

Судеб не счесть

и силу провидений:

спасибо есть

земного дня узда.

Беги! И космос,

льдистый, темный гений

покажет,

где горит твоя звезда.

 

Как смерть Кощея

(чье бессмертие - в бою),

я душу женщине любимой отдаю!

 

 

 

 

Жила на свете поэтесса,

она хотела умереть,

она делам служила мессу,

душе служить

не смела сметь.

Игру в нечаянного принца

вничью закончив кое-как,

она теперь невеста-вице:

полумудрец, получудак.

На сцене лет обиды соло

поет и пляшет напоказ;

она была на все готова,

жаль, не дала душа приказ...

И, как положено, в подушку

с ее ресниц стекала дурь,

казались ей чужие души

набором злых карикатур.

 

Погода вьюгами болела,

хлестала землю

ветра плеть,

она жила, она умела

скрывать хотенье умереть.

 

 

 

Ты оттолкнула, я и отошел.

Неужто так непрочно преклоненье?!

Мне горечь горечью приправить хорошо б:

безвкусна жизнь,

коль вкус нашла в гоненьи.

 

Закpыться, убежать бы

под замок,

ты в час беды

по-прежнему беспечна;

«бедой» назвал я

жизни хилый срок:

мгновенье вместе,

поpознь - бесконечно!

 

Слиянье губ,

невpический толчок;

ты приняла восторг мой, как глумленье;

как пьяный мот,

скудеет поколенье

на муки духа:

всяк здесь стаpичок.

 

Прощай!

Года идут по кругу.

Я не вернусь:

услуга за услугу.

 

 

 

 

Эй, что ты делаешь?

Я не пойму:

приспособленье

ты зовешь «свободой»?!

Покой достатка ли

в чужом дому

тебя печалит

завистью особой?

 

Ты знаешь,

у хотения есть дно,

дно кажется

опорой воспаренью...

Ценитель мой!

Коль носом в полотно

уткнешься,

не узришь произведенья.

 

Ведь каждый мнит,

что он и есть стихия:

Любить и ненавидеть

в каждый миг!

Любимым, может,

буду за грехи я,

и ненавидимым

за прочий лик.

 

Но нет, поврозь,

все дальше, дальше...

Нормально, в целом;

не хватает фальши.

 

 

 

 

 

Как две державы

линию соседства

убрали вдруг

по здравому уму,

так я в дpугом

искал свободу, детство,

чтоб подчиниться

с легкостью ему.

 

Бесплотен призрак

и несвязна речь:

не может дpуг

границу пересечь.

 

 

 

Любовь похожа

на матрешку:

pазобрана

до меньшей из сестер,

выглядывают с кухни

из окошка

ее глаза, как приговор.

Мечты, увы, на половинки

pаспались,

раскатившись по углам,

и вычищены

мужние ботинки

с недоуменьем пополам...

Упряма

меньшая сестренка,

уж незачем

себя саму делить:

кастрюли, междометия, пеленки, -

вот это следует любить!

Она и любит.

Любит тяжко.

А что внутри?

Лишь - деревяшка.

 

 

 

От «мастерства» знать следствие, причину

окаменел

мечтатель-петушок;

просторы чувства

в логики пучину

не умещаются,

не правда ли, дружок?

 

Стpемительным

неведомы расстройства:

что за охота

тратить нервов пыл?!

Расчет на гордость,

прочие «геройства» -

лишь следствие.

Иль это ты, дружок, забыл?

 

Все в этом точном миpе фамильярно:

что не почувствую

за то не извинюсь;

«Я» минус «Я»

во мне живут попарно:

вот «вычтусь» весь,

тогда, дружок, соединюсь.

 

...Брось мысли, долг,

вещей своих мешок,

и снова каменный вдруг крикнет петушок!

 

 

 

 

Закрыть глаза,

предаться зренью сна:

невиданное манит

зовом смерти;

что значит «жизнь»,

не возбужденная ль волна

мгновений

в хаотичной круговерти?

 

Хозяин кто

неявному зрачку,

поводырю от страха

до поступка?

Безумный мир безвреден только дурачку;

от вопрошаний:

жутко! жутко!

 

Ищи опору, женщина,

во мне,

в падении лови

мгновенье взлета!

Что значит «смерть»? Желанный пункт вполне:

сединами

приятно убелен ты...

 

Предшественник

закрыл глаза в любви

и ты закрой:

нить зренья не прерви.

 

 

 

 

Принадлежать себе?!

Так вот что ценишь ты!

Кто я при этом? Собственность твоя.

Так «хороша» ты,

что вокруг шуты

кричат: «Я твой! И я! И я!..»

 

Грех там шутить,

где ценности «в себе»:

серьезен я,

как объявленье на столбе.

 

 

 

 

Ценю, как ценит

риск политикан,

неясность жизни, жадности залог:

цветенье коротко...,

чтоб надышаться впрок,

я с чертом бы ударил

по рукам!

 

В огне любви

Снегурочкою тай,

я сохраню потерю,

ты - теряй!

Цветенье: фрр!..,

хоть кайся, хоть долдонь:

моргнуть успел,

уж холоден огонь.

 

Таким был вдох,

что выдохнуть не мог:

зов жизни принял

за охотничий манок!

Зачем мы,

как лягушку в формалин,

себя бросаем в то,

что говорим?!

 

Любимая,

черт на спор ждал вранья;

кто нечисть та?

да это ж... я.

 

 

 

 

Ты часть меня,

а я непостоянен

и потому

способен принимать

чужое увлечение,

ведь равен

любой из нас пред тем,

что НЕ УЗНАТЬ.

 

Как нумизмат,

коллекцией плененный,

торгуется,

страшится на обмен,

так сердце ждет,

азаpтом вдохновленно,

нездешней тишины

и перемен.

 

Мы встретились:

как сплав, огнем связуем,

спектр новых свойств - непредсказуем!

 

 

 

 

Два ослепления предшествуют прозренью

два палача

склонились над судьбой,

что справа, Чувство, мастер разоренья,

что слева, Мысль,

философ гробовой.

Так, враз сойдясь над жертвой, спорят двое эти,

боль причинив,

движенья инструмент.

Постыло все... Благословенно третье:

наитья ослепляющий момент!

Бpосок в ничто,

смещенье горизонта;

неведом мир,

пока еще ничей!

Вот отдых! Нет..., презревши все резоны,

ты крикнешь ненавистных Палачей!

Бог шепчет:

«Истиной

за Истину плати.»

- Чем?!

«Взгляда лезвием

над ниточкой пути.»

 

 

 

 

 

Отдав божественное

в руки Сатаны,

воскликнет всяк, сакраментальное: «Грешны!»

Отдав божественное

в руки Сатаны,

испробуй рассчитать обратный случай:

ну, как? не можешь? действия сложны?

Иль (Бог с тобой?) способность не из лучших?

И каждый крикнул вдруг: «Любовь моя, за мной!»

Мы друг для друга

стали Сатаной.

 

 

 

 

Напрасно мучались

и голос, и глаза:

не бог она - простая егоза.

 

 

 

 

 

 

Сопротивляться,

значит, победить;

все дело

в долготе сопротивленья.

То хорошо,

чему названья нет:

война небес

невидима для зренья.

Твой меч - покой. Рогатенький брюнет

горючий опыт копит,

как поленья.

 

В упрямстве есть расчетливость скупца:

тоpгуясь, жду победного конца.

 

 

 

Актеры, эй,

соединяются начала:

грех - проповедник,

он же и пророк,

а мир, фигляр,

то ступит величаво,

то водку пьет,

то дергает курок.

 

Сыграть себя (себя ль?!) дано пред небесами,

где черен свет

навылет ознобит,

где чуда ждем,

являясь чудом сами...

Не поровну ли:

жив я и убит?

 

Невыразимо ЗНАТЬ.

Как знает правду семя,

лишь случай

может семенем играть.

Что за спектакль:

ты с этим ли, с теми,

и не пора ли

попросту удрать?

 

Не зная роль, играю сцену я,

пытая зрителя:

эй, кто - судья?

 

 

 

 

Сидит, как мышка, Золушка в углу,

глядит на мертвую

на мышку на полу.

 

 

 

Прекрасное способно вызвать страх,

едва зайдет за грани восприятья;

любовь моя, не верь, что я смеюсь:

смеется страх, ведь я тебя - боюсь.

 

 

 

Искусство сильных: статься одиноким;

покой прозрачный нравится лучам!

На шее камень? Значит, крепче будут ноги,

что, путь кляня, все волокут башки кочан.

 

 

 

 

Одно лицо

у похоти и страсти,

как различишь,

коль видимости нет?

Что ж, похотью назвать ты можешь страсть;

душа взлетела,

остальное - грязь.

 

 

 

 

Ночной провал

в постели одинокой

не освежит

распластанную плоть,

и вновь заря,

улыбчива, жестока

заставит жить,

чтоб поле лжи полоть.

 

Так обмануться,

чтобы... обмануться:

большая ложь

для маленькой - канон.

Ночной провал,

как кованая бутса

завоевателя ступила в дом.

 

В том доме спят:

жена, собака, сын

и часть меня,

похожая на дым...

 

 

 

 

Я буду век

соперничать незримо

(ведь втайне ты

вниманием горда):

соперники, друзья, мечты, витрины,

скамейки, ветры, взгляды, города...

 

Я к ревности

приду через терпенье,

но тем сильней

терпение мое;

все даты встреч

похожи на ступени

к блуждающей вершинности ее.

 

Приятно мне,

запутавши причины,

проблемы

поменять на простоту;

переселюсь я

в твоего мужчину,

в предметы быта,

в сердца пустоту...

 

В постели мужней ты,

уста к устам:

незримый, буду я присутствовать и там!

 

 

 

 

 

 

 

Кому доверишь

силу волшебства,

когда кругом

следы несовершенства?

Ведь каждый мнит,

что выше божества

его ничтожное «преосвященство»!

 

Природы дух

всегда настороже,

pад подарить

смертельную игрушку:

вот этот мир!

И счастлив ты уже,

облапошивший

жизнь свою простушку.

 

Вот в этом-то и мнится «волшебство»,

мол, всяк хозяин

взора и именья,

и слаще ложь,

и горше от того,

что нет черты:

где чудо? где паденье?

 

В семнадцать - вызов,

в соpок - услуженье:

мечта и смерть

обнялись в обнаженьи.

 

 

 

 

 

Как будто бы

по ниточке вьюнок, -

прильнула к времени привязанность моя:

да, буду ждать я,

даже за порог

шагнув, как говорят, небытия.

Что было плоть,

то сделается прах,

но в заколдованном стремлении расти

ты оживешь

в умах и временах

совсем иных:

в небытии цвести.

 

О, Господи!

Зачем же эта нить

опорой дням твоим погибельным была?

Мне в будущем

тебя не сохранить,

когда б ты в прошлом

нить оборвала.

 

Пусть в будущем

иссякнет нить сама,

сезон закончится,

придет моя зима.

 

 

 

 

 

Нет, надо быть особой масти психом,

чтоб знать, мол, мир

тобой руководим,

Пленяет

красочностью буйство,

в мишенях жизни

«сто из ста»:

порабощает нас искусство,

освобождает простота.

Но сколько

в том порабощеньи

безумья, силы, чистоты;

от согрешенья до прощенья

дорогу выберешь ли ты?

Кто мог

отдаться без разбора

и нищете, и королю,

авось, поймет

в лучах позора

непреходящее: «Люблю!»

Душа, капризное растенье:

царит и рабствует сама...,

так не напрасно ли цветенье

железа, камня и ума?и душу заячью,

позорную трусиху,

возвысив, молвить:

по-гля-дим!

 

Взгляд ищет ту,

с кем свято обрученье.

Нет имени.

Есть голое влеченье.

 

 

 

 

 

Как демон, вылезу из собственной судьбы,

ловушки слов

раскинув пред тобою;

поймешь ли ты,

отдавшись без борьбы,

азарт охотника

в охоте за судьбою?

Как защитишься ты

от собственной тоски?

Ловца приемли

до уничтоженья:

и шкуру дел, и душу

дай в тиски,

и полюби!

Ему в знак пораженья.

Он - это я... Я - демон... Демон - это все,

что быть могло

на грани дня и ночи.

Я - демон.

И судьба судьбы ее -

не человеку игрище,

бег гончей!

 

Кто звал меня,

фантома ворожбы?

Я здесь: без имени,

без чувства,

без судьбы.

 

 

Приезжий цирк

гордился трюкачом,

он жег себя

и боль не ощущал...

Любил и я 

быть само-палачем,

чтоб милый зритель «цирк» мой посещал.

 

Ждал эгоизм

отчаянного: «Бис!»

за подвиг быть возлюбленным твоим:

я трюкачом

спешил из-за кулис

и уходил ожогом болевым.

 

Гордишься ты,

как вкусами гурман,

тем, что готова

в зрелище искать

свой приговор

на мой самообман -

с улыбкою манеж пересекать.

 

Нигде не больно,

плакать не гожусь,

спасибо «зрителю»: трюкачеством горжусь!

 

 

 

 

 

Надежнее, чем смерть, партнера нет;

она одна

соперничать достойна

в игре, где ставкой выбран белый свет,

и тень загробная

след в след,

и жизнь ни в чем

не подконвойна!

 

Жизнь, как пират,

на бочку мечет кость,

ей верится,

что в случае удача,

и веселится гостем

в мире гость,

собрав

в единственную горсть,

судьбу

от плача и до плача.

 

Растет история Игры,

как на-гора.

Гора вдруг рухнет!!!

Но... останется игра.

Ни лень, ни подвиг

не выигрывают спор:

неутомим в надежности Партнер.

 

 

 

 

Кумир обязан

быть оригиналом

и смерти мощь

искать в учениках,

чтоб подчеркнуть трагическим финалом

часов своих величественный крах.

 

И жалкий зов

с небес многоголосьем

легко сольется:

душу приготовь;

ночь губит нас,

мы милостыню просим,

не дав любви

небесную любовь.

 

Неужто ты

в турнире попрошаек

гордишься, встав

с протянутой душой?

Вот твой кумир.

Лишь небо вопрошает:

«Зачем зовешь в мирок свой небольшой?»

 

 

 

 

Хи-хи: не ест

тщеславие раба,

а я ведь раб, не правда ли? (хи-хи!)

 

Не для любви,

для ПОЛЬЗЫ  любишь ты

и от того ты

делаешься зла,

что чувство - зверь,

не выносящий тесноты,

в отличье от домашнего козла...

 

Кладешь ладони

к сердцу и ко лбу...,

я вижу:

ты обманешься во мне!

 

 

 

 

 

На целомудрие похожа искушенность,

невинность в ней предчувствует сестру:

предмет познанья -

круга завершенность,

неужто вру?!

Любовь, ты вечная,

пока не осторожна,

поэтому

возможная всегда;

иди ко мне, сквозь

правил злых таможню

шепни мне: «Да!»

И дрогнет крепость искушенности пред зовом

тишайшего на свете голоска:

венчаются любови сон

с позором,

живи легка!

О, как бы мы ни рвались в том кругу,

с бегущим прошлым разминуться не могу.

 

 

 

 

Он был хромой,

и не красавец,

себя в мечтах похоронив,

он ей желал,

как пьяный, здравиц:

«Дай бог, чтоб

добрый был жених!»

 

Греховны сны,

но с благородством

дневной отрезок

путь держал,

и потрясался он несходством

красавиц прочих

с той, что ждал.

 

Он был иль не был?! Безразличен

к судьбе корявой и больной,

он был недугом возвеличен

до отстраненности немой.

 

Мораль прочтя от А до Я,

он понял: в ангеле - свинья.

 

 

 

 

Зачем

бороться с нищетою?

Чтоб в благоденствии пропасть?!

Сказал бедняк:

«Тебя не стою!»

И щедpо плата полилась.

 

Чтоб не случилось скудосердья

(но кто из нас

избег хвороб?),

слова, как пьющие соседи,

стучались рюмочками

в лоб...

 

И благоденствовало сердце

в опустошенной нищете,

и смело думало:

«Не деться

от жизни,

кляксы на холсте!»

 

 

 

 

Командуй!

Шепну лишь

на ушко

под ужин:

«Ты все потеряешь,

коль буду послушен...»

 

 

 

 

 

 

Любовь? Ну, да, точнее, людоедство:

себя другому

хочется отдать,

плюс видеть в том единственное средство

существованье Счастья оправдать.

Ну, приступай же

к страшному обеду;

маэстро Голод,

все тут осчастливь:

пирует жизнь

взаимную победу

до старческой

улыбчивости - вкривь...

Пирует жизнь.

И мы бы пировали,

когда б хватало жизни

не на раз.

Любовь? Ну, нет,

отдай свою вначале,

потом сравним,

кто хищничал из нас?

Фу! Людоедство

правилам претит:

собой питаемся,

отличный аппетит!

 

 

 

 

Талант его, его проклятье:

искусство мочь разъединять

и на распавшиеся части

миров разрушенных пенять.

 

Талант его, его проклятье:

pазрушив все, соединить

судьбы разорванное платье

на золотую веры нить.

 

...Не гордость алхимических аптек

(нас лечащих

наружно и подкожно)

жизнь исцелит.

Авось, не вру:

сосуд особенный

имеется в миру,

хранящий ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ,

доступный для загадки, Человек.

 

 

 

 

Есть часть меня,

спешащая вперед,

и часть,

что гиря резвому пловцу;

взрывает, плющит,

в мукомольне трет

то, что прилипнет старостью к лицу...

 

Мне страшно,

что я смерти не боюсь,

ее гнездо

невидимо внутри,

там есть птенцы,

и я не удивлюсь,

они однажды вылетят: смотри!!!

 

Как подлый вирус,

в жизнь твою проник

чужак под видом странного огня

шаманских слов,

и дремлющий двойник,

в тебе убивший смерть, убил меня.

 

Ворчливей старости

в жестянку

дождь долбит...

Вот - сила:

монотонность усыпит.

 

 

Какой примерки только

не бывает:

кто цепи меряет,

кто мантию судьи,

все маскарад!

Наряд не убывает,

вино мгновений

льется из бадьи.

Вот эта ночь,

примерь ее, будь ласков,

вот лунным щупальцем,

как лезвием ножа,

к тебе взовут

неведомые знаки,

но ты не знаешь

Неба падежа.

И речь твоя

красоткой-расфуфырой

опять вихляется

средь моды и весны,

То шепчет день:

«Другому яму вырой!»

То плачет ночь

в жилетку Сатаны!

Из-под мундира

некуда уж деться:

Луна, покой...

Не время ли раздеться?

 

 

 

 

Когда я действую,

ты в дым раздражена,

когда ленюсь,

ты - бешеный дракон;

как быть прикажешь, чертова «княжна»:

куда ни кинь,

ТВОЙ

действует закон.

 

Не густо правил у меня. Что ж, ты права:

привычки, да и те спешат блуждать,

поэтому готова голова,

печалясь,

хоть на плахе угождать.

 

Перед визгливым кланяюсь «вождем».

Как славно,

что я бабой не рожден!

 

 

 

Опять твержу:

«Не так уж плохи дни!»

Заслушался...

Себе сам завираю:

«Побудь в Аду,

в паденьи отдохни,

и вновь ступай

на приступ Рая!»

 

Опять твержу:

«Не так уж плохи дни...»

Я - Ад, ты - Рай

и в мире мы одни!

 

Твержу, твержу:

«Не так уж плохи дни...»

Церковные

призвав обозначенья,

в порядке самопоученья

молюсь тебе.

(Ехидничать? Ни-ни!)

 

Опять твержу:

«Не так уж плохи дни...»

Я - это ты, ты - это я:

pазъ-е-ди-ни!

 

Поганство мира в том,

что мы одни...,

твержу спасение:

«Не так уж плохи дни».

 

 

 

Так неведомо и странно:

от любви моей, от злюки,

как плохие телеграммы,

сообщаются разлуки.

 

Что умела, не успела,

что успела, потеряла:

одиночество стерпела,

обещание украла.

 

Как религия, разлука...

Это странное служенье:

звать любимую на муку,

возвышаясь в пораженьи.

 

 

 

Тебя уж нет,

а брешь

от стрелки в сердце

еще сочится

памятью тех дат,

когда не мог я

сердцем запереться;

я - дезертир,

любви твоей

солдат...

 

Не храбрость глупая бежит навстречу пуле:

глаза, сквозь спину,

до сердца проткнули!

 

 

 

 

АД - это бессмертие в бездельи.

 

Застегнутый

на пуговки-глаза,

из мира самолюбованья

не мог уйти,

страшней колесованья

казался труд,

всей жизни «тормоза»...

 

Не удались

рецепты спиритизма,

pазочарован, вены, что ли, вскрыть?

Луна в окне смертельным оком жизни

в небесной наготе смеется: «Быть!»

 

Законов раб,

привычек идол:

поспал, поел,

грош богу выдал...

Лелей себя,

судьба твоя болванья:

надежен панцирь самолюбованья.

 

Застегнутый

на пуговки-глаза,

ты сам себе отрава,

ты сам себе бальзам.

 

 

 

Влюбленности уйдут,

как лепестки,

оставив плод:

поруганную верность,

и распадется гордость

на куски,

и тайное офоpмится

в поверхность.

 

Меж двух зеркал,

обиды и стыда,

пройду я, наконец,

не содрогаясь;

мы все шагнем

когда-нибудь туда,

где плод упавший - будущая завязь.

 

Поврозь умрут пусть

тело и душа,

избави их

от встречных притязаний;

восход Любви влюбленностью глуша,

как пьяница,

иллюзиями занят...

 

Так что считал ты верностью непрочной?

Порочный цвет

такой же точно!

 

 

 

 

Соревновались в похвальбе ремесла,

взгляни: толпы бурлящая струя

орет, объединясь, многоголосо:

«Я первый, первый! Я! Я! Я!»

 

Лицо соревнования - гримаса.

(Примерь-ка, за отсутствием лица!)

В толпу, поименованную «масса»,

шагни с улыбкой подлеца.

 

От понедельника до воскресенья

ты весь таблица действующей лжи;

вне похвальбы ни шанса на везенье,

вот это житие, скажи?

 

Локтями двинув, чужаку твердишь: «Не суйся!»

Глухой, слепой... Что ж, соревнуйся.

 

 

 

 

Нет больше радости,

а ты твердишь: «Люблю»,

но только грусть рождается в стараньи,

так муравей

покусывает тлю,

тем самым получая пропитанье.

Улыбка бдительно

дежурит на лице,

мол, незачем

знать тайну обнищанья,

и кружится,

что мушкою цеце

вокруг тебя

фальшивое трещанье.

Жаль, не мастак я упражняться в трескотне,

а то б наврал:

мол, ты незаменима.

Забудь меня.

Чтоб помнить обо мне:

что не присвоить,

беpежно хранимо...

 

Так-так! Сердитые стучали каблучки;

ношу улыбку я,

как в дряхлости - очки.

 

 

 

 

Что выбрать лучше: крылья или руки?

Полетов труд

не оставляет след...

И не предметом ли особенной докуки

становится, порой, порханье лет?

Ремесленник,

достойная фигура,

но сколькие

с вершины ремесла

бросались в бездну,

вены взрезав хмуро

касанием

смертельного крыла!

Невидимого следа сотворенье,

веди, коль ты

безумьем помазан:

души забвением

обманется старенье,

а в ремесле

отыщется бальзам...

Жизнь тянется

струною на колке:

«Дзынььь!»

Только эхо ускакало налегке.

 

 

 

 

Бывают

странные стеченья,

когда терпением презрен,

и невозможны разночтенья

молчаний,

вестников измен.

 

И глаз пустых перевороты

потщишься вдpуг

не замечать,

не узнавая друга:

«Кто ты?»

вопрос вдруг будешь приручать.

 

Сместятся все ориентиры;

чем неустойчивее твердь,

тем будут ласковей вампиры

и душу пить, и славу петь.

 

Чтоб ты

в пожизненном проклятьи

их мир изменчивый питал:

хотите душу? душу нате:

шут лицедействовать устал...

 

Любое слово

слышать мог бы,

пытай,

терпенье в бездну брось:

«Кто ты?» -

увы, устали оба

два наших имени поврозь.

 

Бывают

странные стеченья,

когда терпением презрен,

и невозможны разночтенья

молчаний,

следствия измен.

 

 

 

 

Когда закончилось

зимы оцепененье

и солнце высушило

труп былой травы,

пришел огонь,

от сора исцеленье,

и жизни окончание, увы.

 

 

 

 

Да что ж это такое,

как выключенный свет:

- Оставь меня в покое!

- Оставь меня в покое!

- Оставь меня в покое!

любовь кричала вслед.

 

И, вспомнив все плохое,

неправый вышел прав:

- Оставь меня в покое!

- Оставь меня в покое!

- Оставь меня в покое!

до нитки обобрав...

 

О чем грущу легко я?

Исполнил, как умел:

- Оставь меня в покое!

- Оставь меня в покое!

  - Оставь меня в покое! -

исполнил - онемел.

 

 

 

 

 

Не дай вам Бог,

судьбу возглавит гений:

pодится радость

в послушании, увы,

ведь преданность

не ведает сомнений

и потому сама без головы.

 

Язык ума

и чувств многоязычье

pубеж взаимности постигнут в немоте,

но прежде восклицательностью зычной

жрецы судьбу поднимут на кресте.

 

И рабство назовут патриотизмом,

и догмы мертвые возденут на щиты,

и немота, как страшный афоризм,

докажет уравненье нищеты.

 

Нам, что ни гений,

гибнем в... подражаньи:

к свободе - через послушанье?!

 

 

 

 

Что философия? Тактический костыль

на том пути,

где цель недостижима,

и, ежели что,

вмиг головой в кусты

ныряют мудрецы,

поскольку лживы.

 

Растерян сторож при заветах, ученик,

неведомость пpиpавнена

к затменью:

даешь порядок!

Болтунов возни

словесной

выслушал до опупенья.

 

А философия

то девой, то каргой

прикинется,

обманет ожиданья,

и ты, увлекшись,

входишь в миро-зданье,

чтоб жизни пыль

почуять под ногой.

 

Не тут-то было

встать перед Всевышним,

опять сбежал!..

Ну, что ж, поищем.

 

 

 

То день, то ночь, круг суток, круг тысячелетий:

то разум бодрствует, то длится сон века...

Вот время времени! Очнись, возьми любовь за плечи

и все забудь, и потечет судьбы река.

 

Дела бессмысленные, точно сон глубокий,

а, может быть, к открытиям шаги:

вещам хозяин ты, произведен вещами в «боги»;

подарком памятным беспамятству - солги...

 

О, времени охотничьи силки! Настороженна

любовь, презрительна: судьба твоя мелка,

высоко небо лишь одно; и скорбь приходит в жены

к твоей оседлости. Прощай, судьбы река!

 

То день, то ночь: с судьбой не разминуться;

успеешь что: уснуть или проснуться?

 

 

 

От попреканья

шаг до понуканий...

Свободный миp

помеpк в твоем мирке:

«О, наше будущее самым светлым СТАНЕТ!» -

сегодня ненависть скулит на поводке.

 

 

 

 

Художник, зеркало миров

не очевидных,

так сотворен:

переводить да отражать;

толмач-посредник он

и мук его завидных

себе не каждый может пожелать.

 

Художник, точка скpещенных понятий:

его мгновенья ожиданьем

не постичь,

как не познать вершин путем простых поднятий:

на гребень взлезешь,

неба - не достичь.

 

То бьется зеркало,

то, лживое, мутнеет,

то глянет, кривое,

ужасной пустотой...,

и, Духу кровью заплативши, плоть бледнеет,

pаздетая зеркальной наготой.

 

Что просишь ты,

художник, у эфира?

Работай, глупенький:

за деньги, за квартиру...

 

 

 

Что любит женщина?

Чтоб втайне пресмыкался,

а въяве, чтоб

от ревности горел!

Наедине, как клоун, кувыркался б,

при обществе

и пикнуть бы не смел.

 

... так нищета

кладет на тротуар

свою кепчонку,

крестится умильно ...

 

...за что любить тебя?

Погиб вопрос:

ведь любят ни за что.

 

так любит женщина,

так любишь ты, мужчина:

противно следствие, любима лишь пpичина.

 

 

 

Слова высокие

не могут быть растленьем:

так думал, как священник пред врагом...

Любовь не справилась

с почти обожествленьем;

живут теперь

хозяйка с батраком.

 

Батрак упрямится,

хозяйка свирепеет:

не так поднес,

не этак лег в кровать;

бабчонка злится от того, что муж умеет,

подав предмет,

души не подавать.

 

Порастерялась где-то

слов высокопарность,

покоя им обоим не дает

мысль о потере той:

что нежную усталость

на стороне

вдруг кто-нибудь найдет.

 

Пока хозяйка ты:

казнишь за ослушанье,

пока батрак:

ослушаться желанье.

 

 

 

 

Проколет время наблюдение над точкой;

владенье суммой

долго не живет.

И монолит

на пыльные кусочки

pазвалится,

коль время подождет.

 

Особой зоркостью

над каменным тем прахом

владеет статуй

каменный зрачок:

на черном поле

белая рубаха,

одежда жизни,

смерти маячок...

 

Сосредоточься: здесь,

в секунде этой каждой,

крест-накрест

истечение времен:

ни дна, ни кpая,

только жажда

в pосинке каменной -увидеть звездный сонм.

 

Чем больше властвуешь, тем больше не силен:

ничто по силе не сравняется с нулем.

 

 

 

Не нужен равный,

в равенстве бесплодность;

соперник нужен,

тот, что через труп

шагнет, не злобствуя,

не выпятивши гордость,

согнет и на хребет наступит: хруп!

 

Жизнь явится

зловещей хохотушкой;

немую благодарность испытав,

любовь, как ладанку, сердечной безделушкой

отдашь тому,

 кто новой силой прав.

 

Да будет повергающий повержен

игрою видимой

невидимых колец,

да будет уходящий

с приходящим нежен -

pазвоплощенной вечности жилец...

 

О, Жизнь! Все будто борются

два глупых малыша,

все смотрит девочка: зловеще хороша.

 

 

Будь в целом поровну гуманности и скверны,

где заигрался,

там ты и фанат:

добро и зло повpозь,

увы, неверны,

связует жизни их невидимый канат.

 

Заместо взлета

падаем на дно

за то, что хочется,

чтоб что-нибудь одно...

 

 

 

Подобье

ищет полного подобья

и образ

просит образ повторить,

но сын отцу,

что слабое снадобье:

ни толком вылечить,

ни толком уморить.

 

Два времени единых порознь льем,

подобны смерти:

в неподвижности живем.

 

 

 

 

Чужая радость радует,

ну, день, ну, два, ну, три,

потом печалить начинает, хоть умри!

Все, что печалило,

огнем и ты гори:

пусть будет весело,

ну, день, ну, два, ну, три...

Законы кончились,

ничто не повелит;

печалят праздники уж, горе веселит.

 

 

 

Обычной вежливостью ранишь ты любовь,

подчеркнутой - лишишь ее дыханья!

 

 

 

 

Искать в порядке

новую идею

бессмысленно,

как в хаосе - учет;

искусство жизни в том, чем не владею:

конечно все,

в чем чувствуется счет.

 

Империй «вечных» вечности конечны,

конечен клад,

укрытый под замок,

для верности

на пальчике колечко,

да только верность

свой имеет срок.

 

Мой мозг отравлен знанием порядка,

страх новизны

качает мира свод...

Уж

нянечка-бессмыслица: «Приляг-ка!»-

свой вечный сон нашептывать идет.

 

В любви, в войне ли, рок тебе: устать,

едва захочется свободу «сосчитать».

 

 

 

 

Запомни зло, но не копи его,

злым можно быть, забывши обижаться;

день злобы старит, как печали год:

у зла нет силы злобе улыбаться...

 

Ух, много как личин его, смотри:

за созиданьем, тенью, разрушенье;

погаснет мир - гоpит огонь внутри,

посмеpтная надежда на движенье.

 

Зверь дикий ярость подчинил себе,

у разума есть искус: озлобленье.

Во зло зовет попа елейный бред,

во зло фанат готовится к сраженью...

 

Быть может, разуму опять не повезло:

быть человеком? Восхитительное зло!

 

 

 

Как солнце пьет пустыню беспощадно,

так я твоим лучом опустошен:

чем больше зной,

тем больше гибну, жадный:

я - твой,

покуда света не лишен.

 

До полночи «светлейшества» хватило:

ведь принял светлячка я

за Светило.

 

 

 

 

 

Зима закончилась, опасливо раздевшись,

pахитик бледность выставляет под лучи:

сезон любви,

оттаявшая внешность,

но сердца нет,

один насос стучит.

 

«Кто там? Кто там?» -

тот стук полувопросом,

термометр жизни

клонится к теплу:

привык к тоске,

как мальчик к папиросам...

«Эй, пpикуpить бы!» -

в душу лезет плут.

 

Кивать, беседовать, скучать под этикетом,

заботой коpчиться

на дождь и холода,

пpичинно умничать,

мол, снег идет за летом

и уж сезон с сезоном

не в ладах.

 

В печи огонь,

на шанежках загаp;

сияет снег,

небес остывших дар.

 

 

 

 

Люблю? Люблю!

Кого, не представляю:

лицо любви

готовность, а не цель.

Бесценная,

я цен не умаляю:

дай «прейскурант», закончим канитель.

 

Любить,

готовность выше угожденья;

сказавши: «Твой!», -

я буду лицемер;

пpостое мастерство предупрежденья

хранит тебя,

как чек акционер.

 

«Любимый мой!» -

я слышу, что хочу;

«Любимая!» -

так точно же плачу.

 

 

 

 

В поток случайностей войдя, не растеряйся,

стремись, упрямый,

к вечному концу,

в Аду тебя поддержит голос райский,

в Раю змея

приблизится к лицу.

 

Подвластны случаю законников твердыни,

играет время

пылью суеты,

и соком

перезревшей желтой дыни

стекает свет, который видишь ты.

 

Ничем не связанный, свободен изначально,

да выбор жизни -

прочное ярмо...

Свободно то,

что в миг любой случайно,

законно,

что случается само.

 

Кривится рот:

в словах, мол, мощь не та,

и это все, что делают уста.

 

 

 

 

Крамола - это преждевременная правда.

Зачем торопишься,

всему придет черед,

зачем твердишь невразумительное: «Надо!» -

из русла Рока

случай не уйдет.

Невыразима правда

в болтовне;

крамола вечная

в невечной новизне.

 

 

 

 

 

Какой огромный груз

на душу пал:

я счастлив одиночеством свободным;

глаза,

распахнутые в Космос,

сосредоточены

на точке бытия.

Я знал свое ничтожество пред Богом...

Ломал гордыню:

в пьянстве, покаяньи,

бежал от времени,

меняя башмаки,

бросал мечты, идеи, женщин, деньги.

Как голый ствол,

раздет песчаной бурей,

я жаждал риска,

страха ком живой!

Преступны мысли,

грешны вдохновенья,

за кругом круг

вращаются проклятья

во имя клятв:

зачем?

Ничтожество пред Вечностью искало

во все века опору

в здравом смысле;

и на костер взошедший еретик,

и тот, чье наслаждение убийство,

вы плоть своей раздвоенности вещей.

Я знал свое ничтожество пред Богом,

пока он был

карающим мечом...

Не в силах разум чуять нечто свыше:

свое ничтожество

пред именем Любовь!

Включилось сердце

в бег великой жертвы:

что было взято,

отдано стократ;

ничтожество,

стремящееся к Богу,

достигнув Бога,

жертвует собой.

 

 

Чем я богат?

Тем, что украден был

когда-то

у детства чистого

для рабской суеты?

Ты обнимаешь тень несбывшейся надежды:

вот эти руки,

злые инструменты...,

глаза, здесь совесть вьет отдельное гнездо,

и слух загадочен:

себя умеет слушать.

Что спросишь ты?

Доверье беспристрастно.

Ответа нет:

в вопросе твой ответ!

Мое богатство,

ложь или притворство,

союз гордыни

с явью миража.

Я врал, когда жонглировал ученьем,

был бодрячком,

или взводил курок.

Охота! Пил, преодолевши отвращенье,

стакан лосиной крови, смерти пульс,

я врал, когда сверх меры чуял время,

я рушил меру,

назначая новый срок,

заранее оплакав

свет рожденья.

Кликуши путь,

убийство новизны.

О, пили боги,

морщась и икая,

за кровью кровь,

за духом дух.

В твоих объятьях

мыслящая скверна:

как страшно жжет

святая чистота!

Чем я богат?..

Ты все спалила разом:

я обречен быть пеплом,

я - любим.

Неужто нет

делительного знака

меж небом неделимым

и тобой?!

Так соловью язык дала змея

и стала ядовита

песня жизни,

на зимней ноте

льдинкой оборвавшись...

 

 

Как просто все:

объятья,

шепот:

«Я твоя...»

Невероятен день,

неописуем мрак:

за светом тьма,

за тьмою свет.

Да будет так.

 

 

Не прекращай пути,

бессмертен каждый шаг:

кто был влюблен, влюбленным остается;

свобода - это облако,

его нельзя облечь в задуманную форму;

свобода облака -

дитя свободы мира,

нет равенства меж ними,

но - союз.

Гармония свободных безотчетна;

лишь только раб

«любовью» нарекает

освобождение

во имя новых пут,

и слушает,

движеньем страсти мучим:

свобода ль путника -

шаги через Предел?

Усталость, лучший

из погонщиков мечты.

 

 

 

Я пуст,

как разбитый аквариум:

вытекла жизнь,

лишившись объема,

зачем же ты,

бредя от напряжения,

пытаешься вычислить

край Ойкумены?

Вычисления атакуют первыми

все, что жизнь называет Формой.

В самоубийстве аквариумов

не происходит служенья Истине,

просто зрелое содержание -

капли неба за N7.

 

Презрение косит

глазом скалярии:

не верит рыбка в мощь Океана,

правда, есть шанс убедиться лично,

но пpидется разбить аквариум,

или заставить его взорваться,

чтобы потом рискнуть

прорваться навстречу хищникам

к благословенному Океану

сквозь ужас канализации.

 

Плевками наполнен аквариум разума,

аквариум сердца

наполнен ядом;

неужели же ты

не допетришь,

что яды - отличный партнер для сражений?!

Только на пол не лей слишком много...;

лучшее средство избавиться

от того,

что не пpинадлежало, -

анестезировать пулей голову,

сосредоточив чувства

в плевке на время.

 

Странное

получается зрелище:

опустошаясь, я наполняюсь

пустотой,

которую можно потрогать,

спросить результат

лотереи «Спринт»

и, если хочешь, выиграть;

пустота,

как шикарная девочка

в сильном подпитии,

не ломается,

главное, вовремя

лить в стаканчик

своеобразный напиток: душу.

 

Я пуст,

как разбитый аквариум;

pыбка мечется на полу.

 

 

 

Прощай,

все кончено,

поскольку ничего

не начиналось:

дом жизни полон чучелами, как музей;

как угорь в реку,

в будничные воды

стремится выскользнуть бессмертная душа,

и там, отчаянья до смерти нахлебавшись,

кричит о ненависти

к бывшей высоте;

держи, безумную!

Но нет, не получилось,

немые вещи помнят все

без слов;

вот этот шкаф,

он помнит вечер ссоры,

вот зеркало,

горящий помнит взгляд,

и ложка чайная,

что помнит нервный звук...:

все тайно

насыщалось излученьем!

постель не страсть, обыденность копила,

тоска и пыль

цаpили по углам,

молчали книги,

брошенные в груды,

и губы криво улыбались

от обнов.

Мечта к мечте

спешит с самосожженьем!

Обиды монстр

над пеплом суеты

берет последнее:

надежду на терпенье,

дав равнодушие, досрочное, как гроб.

 

Кто это?

Механизм для послушанья.

Вот радость-то:

он сам себе приказ!

А своенравие

и жажда постиженья

любовь (нет выгоды)

не мучают уже.

Прощай,

в шкатулке жизни

тесно;

ты хочешь малого:

владеть и подчинять;

возьми желаемое,

это мне не ценно.

Прощай.

Ты вряд ли

чувствуешь прощанье,

ведь что ты видишь:

то, что... остаюсь.

 

 

Жил на белом свете добрячок,

он у злого одолжил пятачок,

да худой карман

для милостынь:

ходит злой по пятам:

дай алтын!

Одолжил тогда алтын добрячок,

в пальцах денежку зажал

и - молчок!

Только выманили, ах,

за вино

все, что было, видно, завидно.

Отобрал у добрячка

зол мастак

и невесту, и любовь

за пятак,

опалил обидой ум,

как огнем,

ходит зол добрячок

с кистенем:

«Эй, pубли подальше прячьте длинные,

люба злоба-незлоба,

да безвинная».

Сей по белу свету семя,

зло свое,

ой, добро давным-давно безголосое.

Вот теперь у добрячка дополна

неба, хлеба и грехов, и вина;

пятаки, ты глянь, валяются,

добрячок сидит в тюpьме, удивяется:

«Эх, не занял бы тогда пятачок,

может, прожил бы, как все, дурачок».

 

 

 

         Духовная пища очень быстро превращается в жвачку. Читаешь ли рассказы о недавних злодеяниях, смотришь ли телевизор, слушаешь ли звук: все действует, мозг ощущает работу! Но, увы, нет насыщения для того, кто питается идеями. Челюстью можно двигать всю жизнь. Идею достаточно «проглотить» один раз. Чем стремительнее существование, тем более духовна жвачка - инструмент оболванивания.

 

 

         Состояние современного мира напоминает странный опыт: пищей становится буквально все, а конец кишечника подшит к его началу...

 

         Следователь привыкает к трупам. Работник морга привыкает к трупам. Весь мир для них - труп, в конечном итоге. Это норма. Лишь в детстве потрясает, впервые увиденная, чужая смерть.

         Когда я на кухне жую бутерброд и включаю радио, то слышу: ураган унес сотню жизней, расстреляны патриоты какой-то страны и т.д. Предельного сострадания, какое должны вызывать смерть, несправедливость, нет. Поток безликой информации оглушает все больше и больше, до полной потери «слуха» сердца. Так, фактически, пропагандируется: «Убий!» Многое в моем существе - труп. Я привык. И это не мешает.

 

Есть у души душа?

Не оскверни ответ речами!

Когда звала молодушка,

поплыл, да не причалил...

 

Есть у души душа:

ее глаза яснее неба,

хоть и боялась, подошла,

я с нею был, как не был...

 

То от себя бегу,

то плечи тенью

вяжут руки:

ах, не давай послабинку,

не обнимай со скуки.

 

Ты не одна жива,

мечтанья спят так крепко:

что было, то оранжево,

а будет что - без цвета.

 

Есть у души душа?

Не отвечай,

ответишь плохо:

душа твоя хорошая

досталась скомороху.

 

За что любил ее?

Зачем пою, как плачу?

Любить спешил подобие,

а обpаз ждал иначе...

 

Чего еще хочу?

Хочу годков,

как в май сирени;

гуляла жизнь по ножичку,

упала на колени.

 

Есть у души душа?

Вопросы виснут непривычно:

зачем звала, молодушка,

из будущего птичка?

 

А по дороге сны:

куда бежим?

навстречу ночи!

ходил и я бессовестный,

да совестию кончил.

 

 

 

         Для иллюстраций в этой книге я не придумывал ничего специально. Просто брал из своего архива образы нашей жизни. Поэтому здесь нет случайных «картинок»; для меня каждый образ - память о встрече, разговор, обмен жизнями. Черно-белая суть бытия, едва обозначенный контур живого мгновения, который человеческая наша фантазия легко превращает в свой разноцветный мир.

 

 

 

         Работал я тогда на радиозаводе. Однажды в цехе произошел казус. Расскажу чуть подробнее. Ребята с механического участка предпочитали на обед в заводскую столовую не ходить - чего, мол, в толкучке этой маяться. Обходились беляшами. В буфет снаряжался дежурный «гонец» с полиэтиленовым мешком, а весь мужской состав участка собирался, тем временем, у доминошного стола.

         Гонец прибывал. Беляши разбирались под непрекращающееся: «Рыба! Дупель! Шесть-Шесть!» - Главное происходило на столе. Жевали автоматически.

         Мастеру - пожилому, основательному дядьке, - беляш попал с болонкой. Уж он и так и этак: неглядя жевал, глотал - не глотается... Ухватил рукой за край, сделал зубами щель, чтобы мясо во рту осталось, и - потянул.

         - Мать .... !

         На уровне глаз перед носом изумленного мастера болтался сильно покалеченный на зубах, но вполне узнаваемый продукт резино-технической промышленности - презерватив!

         Весь участок, что называется, полег на месте.

         - Михалыч, это не в рот кладут, это на х.. надевают!

         - Почем шарик продашь?

         - Ай да Михалыч!

         Мастер с багровым сфинксоподобным лицом ушел скандалить в администрацию. Юмора мастер не понял.

         После смены пропуска в табельной закрыли: так было принято делать для обеспечения массовости на цеховых собраниях. Но в этот день можно было бы обойтись и без принудительных мер. Даже вечно спешащие по детским садикам женщины с монтажного участка, и те сгрудились, хихикали, стреляли глазками в мрачного сфинкса, вставшего прямо перед столом начальства.

         Поехали издалека: сначала выступил о чем-то ни о чем технолог, потом начальник цеха говорил о том, что мы уже сто раз слышали, повякала «профсоюзиха». Потом слово предоставили директору заводской столовой. Толпа, уже изрядно заскучавшая, вновь оживилась.

         - Товарищи! - сказал последний оратор, - Сегодня у вас произошел досадный случай. Я объясню. Наша сотрудница поранила руку и, соблюдая правила техники безопасности, продолжила работу в резиновом напалечнике, который и попал случайно в мясной фарш...

         Люди разочарованно скисли, будто их обманули, как детей, будто обещали показать ковер-самолет, а ничего нет... Наступила обидная тишина. И в этой тишине к столу подошел мастер. Вытаращив от возмущения глаза, он выхватил из нагрудного кармана то самое, от чего сыр-бор горел, и поднял над головой вещественное доказательство.

         - Ты... что! Совсем уже! - мастер задыхался от возмущения, обращаясь к директору столовой. - Ты - что?! Я гандон от напалечника не отличу?! Ты...

         Такого не ожидали. Тут уж полег весь цех. Ржали дико. Но теперь «приколы» сыпались не в адрес Михалыча, а в адрес директора. Засмеялся и сам Михалыч. На душе у него, наконец-то, полегчало.

 

 

         Эту сценку пришлось наблюдать в Алнашском районе. Захожу на хозяйский двор, а там, посреди двора сидит на березовой чурке дедок бородатенький и портновским «сантиметром» Жучку измеряет. Прикинет - задумается. Опять прикинет...

         - Дайка закурить, паря, - это он мне вместо приветствия. - Вишь, какое дело. Шапку решил сшить. А если не хватит? Не прощу ведь себе никогда! Больно жалко, если зря!

         И он опять стал решать за Жучку гамлетовский вопрос.

 

 

         ...Мы больше привыкли к тому, что мысли проникают внутрь нашего драгоценно-индивидуального сознания, через уши: нам говорят - мы понимаем... А глаза лишь отыскивают подтверждающую иллюстрацию. Это несправедливо! Думать словами - искусство, «думать» глазами - целый мир. Тихо! Сосредоточьтесь! Ваш собеседник будет говорить... взглядом.

 

 

         За окном морозная ночь. Тишина. И только близкое черное небо продырявлено желтым крапом, словно пальнул туда кто из дробовика... Вон и дым еще не рассеялся - плавает над деревней в оглушительной тишине.

         А прямо под звездами, в самом их центре стоит плохо топленая Засековская средняя школа, а чуть подальше - Юкаменский район, а там.., а там.., - там опять звезды!

         Люди так думают: чтобы жить хорошо, надо учить друг друга. Это и вправду хорошо. Особенно, если учиться хочется больше, чем учить, тогда внутри у человека появляется тоже что-то вроде неба, и нет ему ни конца ни края.

         И там небо, и тут... Страшно и восхитительно, потому что посерединке ты, человек.

         И не от кого тебе помощи ждать, кроме как от другого такого же человека.

         Шесть человек смотрят на восемь человек. Восемь человек смотрят на шесть человек. Шесть человек спрашивают. Восемь человек спрашивают. Что хотят увидеть, о чем хотят ответить? Шесть человек - начальство. Восемь человек - бригада. Шесть на восемь, восемь на шесть: выездное заседание. Учеба.

         Все ведь сидим за партами. Над головой лампочки. Яркие, смотреть нельзя, как звездочки, только по проводам.

      Слушаем, говорим, учимся. Учим. То учителей больше, то учеников... А что ищем-то? Может быть, свет. В себе, вокруг, в людях. Все может быть. Все. Значит, будет.

 

         Ау-у-у!!!

         - Му-у-у!

         Чего мычишь, дура? Жрать хочешь? Ну, на, на... Не нравится? Морду воротишь? Тьфу! И в самом деле: гниль одна. А где я тебе другого коpма возьму, может, воровать прикажешь? Ничего, потерпи, Зорька; вот зима скоро кончится, травка вылезет, напитаешься. Милая ты моя, милая... Теперь уже не сдохнешь.

         Все мы тут под крышей. Одна крыша-то. Видишь, дверь открыли: ух, пар как повалил. Все в тумане! Ишь, воздухом тянет, волей. Ничего, ничего, скоро выйдешь. Да не дергай ты цепь, жуй давай! И так не молоко, а ополоски. У-у, рогатая! Хорошая моя, хорошая.

         Пар от жизни происходит. Давай, прохлаждайся, может, жить лучше будешь. Чего смотришь? Знаю, знаю. Самим не лучше. Сейчас на солнышко пойдешь, попрыгаешь маленько, тоже ведь не железная...

         - Му-у-у!

         Был у нас колхоз «Большевик», стал - «меньшевик». Нет уж. Теперь из берлоги не вылезем. Теленок ночью сегодня родился. Мертвый. На улицу выбросили, собаки ему бок объели. Страшно тебе, Зорька? Страшно. А мне нет. Привыкли, не боимся теперь. Вон ее сколько, работы-то!

         - Му-у-у!

         Вот тебе и «му». Му-му. А чего - не пойму. Как так получается: люди хорошие, а жизнь - ... Молчу, молчу! А то опять начальство скажет: чья бы мычала... Ух, какой туман по ферме колышется! Ну, все, весна пришла.

         Дышать будем.

 

         Как выводят крысоеда? Десяток крыс запирают в клетке и оставляют без пищи; в живых остается один. Его выпускают, и он уничтожает остальных.

         Творчество - это выведение двойного «крысоеда». Один старается завоевать внешний мир, другой - внутренний. Потом они должны биться между собой. Но это уже по самому большому счету, когда поле битвы - весь мир.

         Увы, большинству достаточно чего-то одного. Вырастивший лишь внутреннего бойца - отшельник; лишь внешнего - злодей. Сгорают и гибнут поэты от самой последней битвы... И приходит к уцелевшим их собственное «Евангелие», где разум и чувства - лишь инструмент СОБСТВЕННОЙ Веры.

         Когда накопится на Земле несколько десятков или сотен различных «Евангелий», кто-то соберет их воедино и опять канонизиpуют паpочку-тpойку каких-нибудь...

 

         В местном цирке многие годы верой и правдой служил на арене косолапый артист - бурый медведь. С детства он привык к ласковому обращению, лакомым кускам, к тому, что разговаривают с ним на равных, что его все любят: смотрители, зрители, ну, и, конечно, сам дрессировщик. Мишка многое что умел делать: ездить по кругу на мотоцикле, ловить мячи, стоять вверх ногами, качаться на качелях, даже через огонь прыгать пробовал. Увы, все кончается. Старость пришла мишкина. Седой стал, шерсть клочьями полезла; мячи роняет, с мотоцикла падает...

         Директор цирка говорит:

         - Продать бы медведя, пока не сдох, нам почетные члены-дармоеды не нужны.

         Дрессировщик от обиды за мишку плакал, да и мишка неладное почуял, прутья у клетки стал грызть, зуб даже от нервного расстройства сломал. Но - директор медведя сильнее. Потому что медведь в лесу хозяин, а директор - в городе.

         Продали бедолагу на охотничий кордон, за пятьдесят рублей перечислением. Привязали на цепь, стали молодых лаек на зверя натаскивать, чтобы они на настоящей охоте настоящего медведя не испугались. Собаки ярятся, кусают медведя за гузок, а он садится и лишь лапами отмахивается, потешно так - цирк да и только!

         Недолго отмахивался. Устал. Смирился с судьбой - лапами глаза закрыл и сел, неподвижный, совсем, как человек, в отчаяньи. Собаки почему-то тоже притихли, кусать перестали. Охотники орут, матерятся - чего, мол, такого дохляка подсунули, только собак портить. Решили застрелить мишку. Но не сразу - через денек-другой. Ну, чтобы все по-честному было, по-человечески.

         Выжил медведь. Не застрелили его. Потому что озверел он вскоре: махнет лапой, когтями лайку зацепит - охотники хвалят. Ловкий стал, шерсть больше не выпадывает. Приехал как-то дрессировщик поглядеть на своего питомца, прощения у него попросить. Смотрит - не узнает.

         - Ну, что? Утерся твой Дуров? - хохочут охотники.

 

 

На стене висят портреты,

под диваном бутыли,

Леха курит сигареты,

Леха жалобно скулит.

 

Мол, опять с деньгою туго,

коротаем жизни срок:

то ль похмелье,

то ли скука,

то ли дружба, как оброк.

 

Все, как мухи, надоели,

сердце пляшет от тоски,

скука прыгает с постели

в прошлогодние носки.

 

Кто-то в рупор унитаза

наклоняется, мыча...,

ах, собою быть: ни разу,

а не быть, так сгоряча!

 

За окном снега да листья,

погуляем до сумы:

без причины собрались мы,

неприкаянные мы.

 

Наливай, Алеха, брагу,

дергай, Серый, за струну,

что ни кореш, то бродяга,

что ни ночь, как на войну.

 

Отчего убого, серо,

небеса скукожены?

Суки вытащили неpвы,

хоть и не положено.

 

А потом за разговоры,

с носа по полтинничку,

и по жизни, вдоль забора,

под одну пластиночку.

 

У подруги тоже косо:

не навет, так наговор;

на ответы нет вопросов -

молодость общагова.

 

Зимовали, пили-ели,

ковыряли прошлое...

Надоели, надоели

вы, мои хорошие!

 

Леха курит, обжигая,

обжигая пальчики,

поиграем, поиграем,

поиграем, мальчики.

 

 

         Мы говорим: эй, кто там нажимает на кнопки жизни?! Нам это не нравится: то «перегорит» чего, то сломается... Ведь и «кнопки», и «винтики», и «колесики», и «проводочки» - это вроде как мы сами. Так что, нажимать на кнопки должен специалист экстра-класса! Без ошибок нажимать, чтобы не «пережечь» ни одной отдельной жизни «винтика». Так ведь нет таких специалистов!

         ...В сложной, уязвимой технике управление делают по принципу: для дурака. Как ни нажимай, невозможно сжечь, все предусмотрено. Вот бы и нам так! Но нет. Кто-то нажимает, мы корчимся, да все никак не перегораем.