ИЗБРАННЫЕ ЦИТАТЫ

 

 НА ГЛАВНУЮ..................НА стр. РУССКАЯ ЛЕГЕНДА

 

 Рис. Михаила Вахрина

 

 

Национальная идея России — смерть. Преображение! Россия — родина смерти. Город — её столица.

 

 

Говорящее сердце замыкает уста.

 

 

Книга тишины прочитает тебя больше, чем ты её. Сюжет и словесные построения не столь важны, однако история тех или иных жизненных прикосновений не бесследна. Зачастую язык с неохотою подбирает слова, потому что знаки не передают сути явлений.

 

 

 Песчинка живёт дольше скалы.

 

 

 

Уши слышат их, но сути слов не имеют. Взор повсюду на них набредает, но проходит насквозь беспрепятственно. Память рада бы их удержать, да не может. Они опыт свой не хранят. Они душу в душе не содержат. Они любят себя изменять, изменяя себе.

 

Тот, кто хищен из них, ищет правду средь слабых. Тот кто слаб, верит в ложь, как в спасение. Безымянным не жаль безымянных. Они праздник от праздности не отличают. Они могут гордиться паденьем и мраком, они к свету идут по приказу, они верят в вождя, как язычник в болвана.

 

Горе силу даёт им, счастье — разъединяет. Зеркала их украшены лестью и страхом. Они славят разбойников в прошлом, они завистью кормят живущего вора. Они якобы лучше других. Самомнение — солнце ослепших.

 

Мысль убита здесь склонностью к вере. Ну а вера сидит на цепи у надежды. Они странное племя матёрых детей: безутешен их крик, безоглядно веселье. Они ищут чему подражать. Подражая, теряют века.

 

Меж детьми и отцами не пропасть, а мода. Они любят быть копией истин и знаний. Что присвоено вдруг, то им ныне — Отчизна! Им чужое — не враг.

 

Они строят плохие дороги. Города их в грязи, а селенья в унынии. Они смертью рабов добывают рекорды. Ожидание счастья — это воздух и плоть их безделья. Старики беспокойны, как грозы.

 

Разум смотрится в крах с наслажденьем пророка. Реки их обмелели, и земли разрыты. Они пробуют жить, но, увы, — доживают. Им бы нужен герой, обладающий чудом. Как всегда, — говорят они, — как всегда…

 

Преображение — жажда их маленьких душ, вечный внутренний зов, что сильнее инстинктов. Образа помещаются в сердце. Им бессмыслица — мать, оправданье — отец. Преображаться — их дикая страсть. Они целым народом впадают в иное, в новый образ случайный, как в пьянство.

 

Они — сонмы актёров на сцене времён. Они ролью живут, и рождаются в роли, и в роли уходят. Коротки скетчи историй их дробных! И спектакли меняются слишком уж часто. Даже нет у них собственных слов для себя. И молитва, и песня, и платье — на время, на миг.

 

Лицедеи судьбы, подменившие культом культуру. Опираться на прожитый грех — это значит стоять на ногах. Опираться на чей-то мираж — это значит служить балагану. Они так и живут: понарошку! Их вчерашние мысли — в чулане, их прожитые чувства — в земле.

 

Они ждут потрясений, как славы. Но они не погибнут от пуль и разврата, потому что погибель их — сцена и роль. Они — маски и грим, они куколки правил, они — речь, что нашёптана званым суфлёром и званым жрецом. Похвальба их сидит на плечах похвалы.

 

Нет, не здесь за наитием следует слово. Здесь же люди спешат за привадой отравленных снов! Мотыльки обожают жить вечным мечтанием. Они строят плохие дома. Они сделали целым тюрьму и работу.

 

Они копят заморские деньги. Они могут питаться и манной, и ядом. Призрачен мир, где фантазия — царь в голове. Они тешат своим лицедейством других. Театрален их жест, бутафорен их мир.

 

Мода сменится вдруг, или сменится царь — декорации тотчас же пере-вернутся. О, судьба подражателей ловких! Все подвластно их быстрой игре: и бездушные вещи, и символ картонный.

 

Они истово счастливы тем, что играют прекрасно: в Бога, в Родину, в миссию первых, в золотую историю сказок своих, в возрождение мёртвых и в охоту на ведьм. Они так поэтичны! Круг игры их велик.

 

Ценность их жизни есть время спектакля. А время их — миг! Театральность пуста без последних пределов — нарисованный бог нужен им для картинной беды, для погибели и назиданья.

 

Кто же смотрит на них, оглашённых, кто питает их бедный талант? Возрождение — жизнь после жизни — снова прежняя роль в изменившемся мире. Кому быть кукловодом — решают не куклы.

 

Призрак искусства хозяевам служит. Лицедеи же призраку служат! Они сводят на сцене времен всю алхимию неба с алхимией ада. Они делают взрыв — свой «особенный путь» — катастрофу как свет. Имена им даны по ролям, а дела им даны, как условность. Кто придёт к ним собою самим, тот с собою покончит.

 

 

 

Он знал из книг: русские страдают и сами себя за это уважают, в то время как остальное население планеты над ними потешается. Это знание наполняло мальчика возвышенной патриотичной печалью и будило в нём неудобную для жизни и бизнеса черту — сострадательность.

 

 

 

Его шкала жизнелюбия сильно отличалась от общепринятой и, возможно, в силу именно этой особенности мировосприятия Грэй был одинок. Духовно одинок. Потому что земных женщин и земных собутыльников в его жизни не сосчитал бы никто.

 

 

Грэй влюбился в Россию и в русских безоговорочно. Его восхищало здесь всё: дикорастущие девчонки, драки, мужчины, мгновенно переходящие от мрачности к весёлым песням и обратно, непредсказуемость поступков, враньё политиков и капризы местной погоды, пренебрежение к качеству пищи и обилие анекдотов.

 

 

Язык русских открыл для Грэя вход в обитаемую вселенную, где ни одно из светил не ведало постоянства: хаотичная свобода принципов с лёгкостью взрывала в русской истории сверхновые и бесследно уничтожала сияющих, казалось бы вечных, гигантов, искривляла прямолинейность интеллектуального света и здравого смысла, спутывала чувства в змееподобный свадебный клубок, скрещивала тьму и свет в удивительных гениях и монстрах, и эти монстры вновь рождали гениальных монстроподобных детей — русских одиночек, способных нести в себе силу постоянно мутирующего зерна, и в нём — продолжение своей непостижимой и неведомой вселенной… Россия!

 

 

Карнавальная пестрота русских событий, их потешная цена и прихотливость меняющихся жизненных картин манили Грэя к себе, как сладостный наркотик. Душевная открытость жителей снежной страны, их распахнутость и благоговейное отношение к живому теплу возбуждали всякого деятельного иностранца сильнее, чем самая лучшая из любовниц.

 

Здесь без устали хотелось хотеть всё и всего сразу! И что самое невероятное — это легко достигалось. Иностранцев русские безоговорочно превозносили, с непонятным холопским удовольствием ставя их над собой. Особенно провинциалы, тающие от встречи с представителем иноземной силы, как вечная мерзлота от глобального потепления.

 

 

Возможно, в каждом породистом зарубежном представителе неорганизованные русичи подсознательно видели некую национальную выгоду, долгожданный исторический куш — надежду на порядок в собственном доме. Увы. И кто только не играл в веках на этой коллективной иллюзии народа-ребёнка!

 

 

Дух часто говорил с трибун и кафедр о том, что лучшие повороты судьбе удаются, когда ей выпадает шанс встретиться с ситуацией, выражаемой словом «вдруг». Но одно дело — говорить об этом, рассуждая теоретически, кивая на литературные образцы и примеры из чьих-то исторических биографий. И совсем другое, когда это «вдруг» бьёт лично тебя без предупреждения кувалдой по лбу.

 

 

Ангелы и черти поочерёдно, в едином котле замешивают, закручивают свои сюжеты и схемы, например, а потом с любопытством ждут реакции, ждут алхимического проявления невидимого в видимом: растёт в тщедушных человечьих душонках философский камушек или нет? О, растёт! — значит, победили ангелы. Не растёт? — празднуйте, черти. А людям что? Им бы вовек одно — вничью до конца дотянуть…

 

Ему всегда нравился пример ночного неба, в котором далекие жёлтые существа располагались очень правильно: огромные расстояния разделяли их физическую сущность, зато связывал воедино нечто иное, непостижимое — невидимые силовые линии, вечное движение и свет.

 

 

Он смотрел в… тишину. И она смотрела в него. И обеим сторонам самосозерцание ради самосозерцания было искренне безразлично. В данном месте и в данном мгновении зеркало уже не делило образы миров на жизнь и не-жизнь. Его зрачки, не сфокусированные ни на чём конкретном, застыли особым образом. В такие моменты Духу казалось, что он видит то, что в мире людей называется «смыслом».

 

 

Вера для него означала особое, незащищённое состояние мозга, в котором «обесчувствленный и обессмысленный» мозг способен был преодолевать рубикон неизвестного. Получалось, что вера — это всего лишь психический инструмент исследования мира, основанный на парадоксальном подходе к нерешаемой задаче: явить неявленное.

 

 

Господствующие культы давно поумирали и превратились в явление культуры. Собственно, как и тысячи других состарившихся или погибших культов, без которых был бы теперь немыслим театр жизни землян; толщина сохраняемого прошлого — их питательный культурный пласт, «гумус», на котором возделываются новорождённые.

 

 

Жизнь и впрямь — кино! Да-да! Мы буквально «втягиваемся» в то, что нам «покажут», или, кто может и способен, — «рисуем» свои шаги сами. Причём, шоковые потрясения, видения, откровения, одержимость и прочие необъяснимые бзики в голове могут действительно всё поменять разом. Как если бы перед зрителем в кинотеатре вдруг неожиданно возник альтернативный экран с альтернативной темой. Такой зритель уходит в иное через иной просмотр.

 

 

Дух нашёл, что в каждой стране обязательно имеется доминирующая национальная идея, напоминающая прокрустово ложе — всё лишнее, не подходящее под размер общепринятых представлений, отсекается, предаётся забвению или даже преследуется методами современной цензуры и инквизиции.

 

 

Россия в этом примере была математически ясна. Правда, само прокрустово ложе русских идей непредсказуемо менялось в истории, становясь то карикатурно-коротким, как нары в холодном карцере, то непомерно свободным, как хаос. Из точки жизнь устремлялась здесь не меньше, чем сразу в бесконечность, или происходил обратный процесс.

 

 

 

Что ж, жизнью всегда владел не тот, кто следовал её алгоритмам, а тот, кто умел их красиво конструировать. Из ничего создавать вполне прочные построения: из дерзкого нахальства, из опыта и фантазии, из шёпота наитий.

 

 

Представьте себя в роли ангелов-конструкторов: именно образ, мотив жизни определяют форму её овеществления. Как вы натянете в своём саду опорные нити для вьющихся растений, такой рисунок они и повторят. В понятии «мотив» есть что‑то роковое, не правда ли?

 

 

 

Ключ идеально подошёл к замку! Родство душ не ведает возраста и роднит сильнее, чем кровь.

 

 

 

Если не связывать цепь случайностей в мистическую закономерность, то Город был снайперски посажен в геопатогенную «мёртвую точку» безо всякого специального умысла. Просто так случилось. Столица оружия — колыбель смерти. Об этом мало кто задумывался. Оружием гордились, на идолище — смерть — не обращали внимания. У неё было ничем не примечательное лицо бабы-штамповщицы.

 

Родина — это, скорее, личное представление о мере своего практического участия в чём-либо. В первую очередь, в чём-либо личном. У всех детей родина именно такая, размером с комнату для игр и со вкусом ванильного шоколада. Пожалуй, такая родина даже больше и лучше той, что показывают на телезаставке перед новостями.

 

 

Военные всего мира любят две вещи: войну и комфорт. Русские служаки ничем не погрешили против этой двуликой страсти: на войну они самозабвенно работали день и ночь, а боевая площадка имела когда-то и сауну, и бильярдный зал, и гостиничные номера, и хорошую столовую, и даже гравийную беговую дорожку вдоль периметра забора.

 

 

Восторженный человек, даже в мире абсолютного мрака, чувствует себя нормально, потому что восторг — это его персональный фонарик, при помощи которого можно осветить что угодно и увидеть в этом что угодно то, чего нет и в помине. И воплотить, наконец, узрённую мечту!

 

Законы карнавала легко и безнаказанно позволяли вырезать из бумаги, железа или даже из живой человеческой кожи любые фигуры и любые символы, выклеивать из опавших вексельных листьев причудливые замки для карнавальных королей, возводить их потешные города, штамповать тени, их населяющие, и весело раскрашивать сей пёстрый балаган постоянно меняющимися флагами, беззаботно играть именами и переименованиями.

 

 

Что может быть скучнее порядка? Что может быть лучше карнавала! Здесь люди умирали счастливыми детьми, потому что забывали, наконец, что в детстве чувствовали себя новорождёнными стариками. Здесь каждый грешник объявлял свою собственную святость. И от этого небесного самодурства русский цирк становился недосягаем — под куполом небес кувыркались, как воробьи в песке, пернатые души загадочных граждан.

 

 

Как можно было ругать или поносить страну, которая предлагала тебе сказочное развлечение — гулять и веселиться до смерти?! И дважды два, и трижды три, и миллион на миллиард всегда здесь были равны одному и тому же результату – нулю. Любителям приключений, искушённым и утомлённым в земных испытаниях и утехах, Россия предлагала «сафари» совершенно иного класса — русскую рулетку, в которой на кон ставилась сама сердцевина жизни — человеческая душа.

 

 

Великому искусству — жизни просто так — можно было научиться только здесь. Русским всегда навязывали «жизнь во имя», поэтому за долгие века они дружно, до неуязвимости, всей нацией адаптировались к ядовитым ветрам сезонно-казённых призывов и гриппоподобным идеологическим модам. Русская толерантность научилась вести свой счёт от гроба. Поэтому никогда не ошибалась и выражала самые сильные свои эмоциональные достижения лаконично — матом.

 

 

Почему все русские герои мёртвые? И почему героев, преуспевших в настоящем, ожидает лишь лютая зависть соседа? Зоопарк характеров и отсутствие нравственных заграждений умиляли Грэя. И даже русская зависть восхищала переселенца — она была проста и пряма, как детские слёзы.

 

 

Русский абсурд, не связанный ни исторической оглядкой на достоинство славных предшественников, ни уважаемыми законами общественного мнения, ни созидательным целеустремлением нации, напоминал… воздух, в котором можно было летать и высоко, и далеко. Был бы мало-мальский движок, кое-какие крылышки, да пятачок для разбега и взлёта.

 

 

О, Россия! Проститутки здесь были дёшевы, а свадьбы помпезны и умопомрачительно дороги. За мелкие прегрешения здесь всегда можно было откупиться, а за крупное воровство можно было рассчитывать на высокое депутатство и алмазные ордена. Карнавал позволял смешивать одну фантазию с другой с той же лёгкостью, с какой составленные зеркала плодят множественность спиритического переотражения.

 

 

Но проходили десятилетия, а жизнь не кончалась и силы не убывали. Радиация прошла сквозь этого человека без вреда для него. Он чем-то сам напоминал ядерный реактор неведомой конструкции и неведомой мощности. Гоблина боялись и уважали, он был прям в словах и решениях, как сама смерть. Многие его считали «вечным». Так что, не знать этого человека мог разве что тот, кто не знал, что в небе имеется Луна.

 

 

Слушать тишину! Что ж, это очень хороший способ интеллектуального поиска, когда ситуация кажется «безвыходной», а способ её решения и впрямь претендует на титул «парадоксального». Передовой человек неспроста учится смирять голос своих собственных мыслей и чувств, которые внутри головы (особенно головы пустой) гулко спорят наподобие продавцов и торговцев, что яростно собачатся под сводами базарного черепа-павильона.

 

О! Здесь, на невидимом рынке жизни, продаются и покупаются личные мнения, убеждения, слова и темы споров. Случаются разборки не хуже перестрелок и поножовщины. Ловкость, обман и хитрость здесь тоже в большом ходу. Голова человека — место базарное. Смирить «базар» означает стать доступным для иной информации, услышать вдруг голос улицы, города, страны, земли, неба, друга, любви… А слушающий всех сразу — блажен.

 

 

Когда-то мозг первобытного человека, смирённый первыми представлениями и рамками о мире, обнаружил: граница знаний — он сам! Он, мозг, ревностно охраняет то, что ему известно и всячески старается загнать в этот круг даже что‑то действительно новое, кастрировав его, обузив или даже убив, поскольку мёртвый феномен понятнее живого — он перестаёт изменяться.

 

 

К этой мысли следует возвращаться и возвращаться: парадоксальный шаг человеческий разум совершил именно тогда, когда перестал охранять себя, — открыл все границы и впал в блаженное состояние, открылся для вмещения новых знаний, безрассудно опустошив формы старых своих представлений. Этим немедленно воспользовались земные спекулянты, нагородившие между знаемым и незнаемым неисчислимое количество притонов с названием «Бог».

 

 

Капитал — это не только деньги. Капитал бывает личный или общий. Это понятно. Но он бывает также и иного рода: капитал памяти, капитал любви или ненависти, и прочий, и прочий, — капитал качественных материй человека, да разменный ряд их свойств. Можно не закавычивать это слово, применяя его даже в переносных смыслах. Капитал — это концентрация жизненных энергий в чём-либо или в ком-либо.

 

 

Мудрый человек не испытывает ощущений стыда от встречи с одним подонком. Но когда их много — мороз стыда ползёт по позвоночнику как анестезия. Пожалуй, именно по уровню этой чувствительности отличается человек, имеющий гражданскую позицию, от того, кто живёт просто так, сам по себе, как трава.

 

 

Русская толпа суицидна в принципе. Она пытается преодолеть законы двойственности мира обходным путём, быстро, по-волшебному, не утруждая себя эволюционными терниями и искусством преемственного исторического равновесия, — общество верит, что возносится, покончив с собой… Например, нравственно.

 

 

Человек, отдавший свою ненависть и не получивший ничего взамен, ведёт себя как обречённый, как закалённый и героический защитник сил тьмы. «Вложенная», но невозвращённая ненависть, не приносит «прибыли». И тёмных можно понять. Ведьма на таком «коротком замыкании» сгорает, а толпа — взрывается.

 

 

Описать то, что произошло в следующий момент, — задача не из лёгких. Время — огромное поле смыслов, на которое жизнь бросает одни и те же семена, чтобы пожать в конце сезона свой гарантированный урожай: человеческое «ах!» Судьбы текут одними и теми же путями, русло рока уготовано наперёд для многих и многих поколений, но однажды вдруг случается непредвиденное — меняется русло. Кто его изменил?! Почему?!

 

 

Случай! — вот единственная причина, которая может дать новые, действительно новые всходы. И тогда само Его Величество Время, как живая клетка, в который раз добровольно делится надвое: на время старое и время новое. Человек же лишь выбирает: на каком поле ему возделывать себя? в каком русле течь? — очень уж разным получается от этого выбора главный итог, неизбежное наше финальное: «Ах!»

 

 

 

Удивительно, насколько подвержены современные, просвещённые в общем-то люди, мистическим страхам. Кажется, что им, как излишне одарённым детям, вечно недостает каких-то дополнительных стимулов жить и они опять и опять обращаются к испытанному средству — к ужасам, выдуманным в детстве, или к поискам иного выдуманного страха в зрелости.

 

 

Правда, так же, как и сама жизнь, не требует доказательств, подтверждений и повторного опыта. Заметьте: прошлое и будущее «доказать» вообще невозможно, а настоящее — тем паче. Миг слишком короток, чтобы разменивать его на математику сомнений.

 

 

Ни в коем случае нельзя придумывать жизнь заранее. Надуманная, она, как резиновый жгут, одним концом обязательно привяжется к тебе, а другим — к настоящей жизни. И, ежели эта грешная связь случилась не в одном месте-времени, то вековать тебе, несчастному, «на разрыв»; может, выдержишь, а может, и нет, но тянуть будет в любом случае. И когда фантазийное притянется-таки к реальному, оно пребольно шлёпнется о его грубоватую и шершавую поверхность, так мало похожую на идеал.

 

 

Сверхожидание всегда чревато сверхразочарованием. Фантазия — предмет очень тяжёлый, не всякая реальность способна его выдержать. Чем дольше и бережнее строит фантазия свои научные представления и фантастические воздушные замки, тем титаничнее и дремучее должна быть твердь, на которую они когда-нибудь обопрутся. Упругий жгут движущейся жизни неумолимо стянет в миг настоящего и надуманное, и реальное, столкнув их лоб в лоб, как двух гладиаторов.

 

 

Что‑то одно непременно должно разлететься вдребезги! Обычно, вдребезги разлетаются фантазии, а жизнь преспокойно продолжает своё дальнейшее шествие, зачастую, даже и не заметив рокового столкновения. Ну, как если бы певчий жаворонок вдруг столкнулся с чугунным локомотивом, летящим на всех парах... И только в России может случиться наоборот — твёрдая жизнь разлетается в революционные «дребезги» от столкновения не только с настоящим распевшимся «жаворонком», но и с облезлым надувным павлином, и с подсадной уткой.

 

 

 

Мировая легенда о некоей «особости» страны навязывалась миру, чаще всего, самими русскими. В ядовитое облако этой легенды, в атмосферу рефлексивной значительности попадали и зарубежные любители рискнуть не только головой, но и душой, — вдохнув опиум «особости», они тоже становились апологетами России. Подростковая страсть — дойти до дна и ковыряться в своём внутреннем мире для того, чтобы постичь всю Вселенную или даже Бога — поражала, как проказа, до абсолютной неизлечимости всякого, кто проявлял к этому интерес.

 

 

 

Но что вызывало усмешку и досадную неловкость, так это то, что и необразованные люди, даже воры и разбойники, занимались здесь тем же самым. Их самодельные идеалы были невелики и примитивны. Но они — были! Миллионы самых различных микроскопических «богов» и «вселенных» традиционно спорили друг с другом на территории огромной печальной страны, превращая её существование в перманентное состояние гражданской войны — в мирное время невидимой, как затаившийся пожар.

 

 

 

Идеологического страну-эпилептика следовало контролировать. И смирительную рубашку, кажется, уже надели и завязали. За стороннюю услугу клиент-эпилептик дорого заплатил: духовным дебилизмом, пьяным геноцидом населения, подкупленными марионеточными политиками, переобученными на несобственный лад детьми, погубленной промышленностью, разграбленными недрами и располосованной феодальными «суверенитетами» территорией.

 

 

 

За пределами Москвы Россия была сплошной деревней, одинаковой, как полузаброшенное барское хозяйство. Дух, чей вкус был воспитан на пике русской литературы, на классических произведениях девятнадцатого-двадцатого веков, покрывал вполне понимающим взглядом бесконечно текущие за окнами просторы — литература «во плоти» в России продолжалась.

 

 

Люди отличались друг от друга не по тому, что они говорили, и не различием в блеске их глаз, а по тому невидимому огню, что хранится в сердце каждого — по умению любить и быть в любви. Этот древний огонь беспощадно делил людей на тех, кто, собственно, им и был, и тех, кто в нём мог исчезнуть.

 

 

 

О любви здесь много говорилось публично, но дальше деклараций дело не шло. Быть любящим было очень невыгодно, а быть любимым очень хотелось. Так, по крайней мере, Духу виделось. В мирное время духовной силы у России вообще не имелось, поэтому каждый добывал желаемое, как мог, в одиночку. Самозванцев и самозванство беспримерный поход подводил к власти или самоистреблению.

 

 

Лето добивало последнее сопротивление холодов. Избы част-ного сектора оттаяли, оттаяли и их жители. Пожилые люди вечерами выносили стулья на веранды и слушали окружающую жизнь, в которой сообща солировали кашляющие людские глотки и певчие птахи. Ночами было ещё прохладно, но уже не морозно. Мельничное колесо русского года провернулось в очередной раз, перемолов на жерновах минувшей зимы старые страхи и глупости.

 

 

 

В очередной раз он с удивлением обнаружил феномен «толпы интеллигентов», присущий, впрочем, любой русской промышленной провинции: могучих интеллектуалов-одиночек ничего постоянного не объединяло в небесах местной культуры. Как если бы собрались вместе хорошие, всем оснащённые корабли, а моря бы для плавания — не было… Каждый здесь плавал лишь в собственном...

 

Город — дитя указов и промышленной технологии. В его культурной основе лежит слишком мало легенд, удивительных событий и культурных потрясений. Насколько я понимаю, здешняя интеллигенция всегда спасала свою здравость, оригинальность и высоту мировосприятия в одиночку, путём личного подвига, либо сбиваясь в небольшие, недолго живущие — не долее жизни лидера — клубы, кружки, сообщества по интересам, в автономные оазисы, где человеческая душа могла полноценно, полной грудью дышать и говорить.

 

 

 

Город — это культурная кукла, почти не владеющая чудом одухотворённости и одухотворения. Кукла даже не может осознать, что она нуждается в преображении. Я убедился: Город не выносит живой неопределённости, поэтому многие творческие личности не выносят Города. Квадратичная невыносимость заставляет одарённых, распираемых внутренней потенцией, божьим предназначением и жаждой духа, людей искать счастья на стороне. Обычно их планы сбываются.

 

 

 

Любое построение в колонны, — красные, белые, зелёные, божьи или не очень, — чревато очень низким, далеко не культурным знаменателем общения. Страх и обман, голод, надежда и вера — инструменты самозабвения. Водка, отупляющая молитва, хоровое застольное пение — инструменты примитивные, действующие сильно, дающие чувство общности, но не имеющие никакого отношения к дерзкому походу человека к вершинам неизведанной человечности в самом себе. Я всю жизнь, будучи исследователем и миссионером, наблюдал души людей. И готов отвечать за свои слова.

 

 

Каждый живой человек — это уникальный и неповторяющийся во времени мост. Пригоден ли он для перехода тех, кто уже был, к тем, кто ещё будет? Спросите себя. Горожанин устал жить «на пеньке» и мечтать об утраченном небе, — доверять другому больше, чем себе самому, и через это доверие учиться и прибывать жизнью. Звучит поэтично, не правда ли? Город, увы, «богат» исходом носителей духа. Они уносят его с собой. Огонь жизни…

 

 

Каждый деятель, так или иначе причастный к культурному процессу, держал над собой свой собственный флажок. В лучшем случае, флажки эти на некоторое время объединял ветер перемен или сильный порыв всё той же моды.

 

 

Собрание людей в России — явление не безобидное. Само по себе оно — уже действие. Коллективное оглупление, объединение умных людей посредством простоватой, наивной душевности — картина досадная. Коллективный разум, казалось бы, на порядки должен превосходить силу одиночки. У русских — не получается. Молчание приговорённых одушевляет больше, чем звук.

 

 

 

Мысленный взгляд и мысленный слух, разогнанные речью Духа до нужного ускорения, беспрепятственно покинули и стены музейного холла, и рамки привычных представлений. Как на птичьем дворе, со всех городских сторон слышалось кудахтанье беременных новаторов-несушек, призывающих пространство дать им возможность опустошиться. Куд-кудах, куд-кудах… Как хорошо! Полны богатст­вом и головы, и сердца, и руки тянутся к работе… А где? Как? На что? — Только бани, казино, магазины, аптеки, автозаправки, унылые заводы да кладбища. Сумбур — это не печать времени, это — стиль.

 

 

 

По капле узнается океан. Умные, милейшие люди, каждый из которых и ходячая кафедра, и практическая социотехнология, сходятся в России вместе, чтобы получилась… толпа. Наиболее чувствительные молчат, вздрагивая и переводя взгляд от одного тезисно тараторящего источника к другому. Им хорошо поодиночке, им плохо вместе, тесно. Они собираются вместе, чтобы испытать тайное удовольствие: как хорошо уйти! Их не объединяет ничего, что превышало бы их самих.

 

 

Нужна «духотехнология», чтобы живое зажглось от живого, а не механизм крутнулся от механизма. Русская душа, как лампадка, дуальна в своём свечении: зажигается «здесь», чтобы «там» не стемнело… Сила человеческого духа невозмутима и велика, она позволяет держать спины прямо, а лица невозмутимыми даже под каплями пуль.

 

 

Равнодушие как вид одухотворения было вечным, ибо помещало свою душу в самую из неуязвимых точек жизни — в смерть. А по поверхности Равной Души тянулись дороги, петляли рельсы, возводились дома, в равнодушном небе ползли недосягаемые теперь для среднего обывателя самолёты, в светлых головах, под руками мастеров осуществлялись трансконтинентальные проекты. Всё, как у людей. Но с одной, действительно особенной, поправочкой: в огромном и герметичном котле русского равнодушия жизнь кипела внутри себя самой.

 

 

Мир данной природы и надуманный мир людей соотносились в России грубо, истребляя один другого до видимого апокалиптического контраста — как физика и метафизика. Процесс этот наблюдался здесь намного явственнее, чем в других странах, где процессы взаимной диффузии двух обитаемых миров были управляемы и назывались «экологией».

 

 

 

В толще русского равнодушия должны, обязательно должны были обитать невиданные духовные и интеллектуальные звери. И те, что демонически всевидящи, всесильны и технически вооружены, как сам дьявол, и те, у которых нет ни чувств, ни мозга. Духу всюду мерещились метафизические рептилии, которые выходят на поверхность земли тем же чудесным способом, каким боги являются перед людьми — вдруг появляясь из ниоткуда и требуя жертв.

 

 

Город, как ящер-мать, нарожал кучу домов-деток, одинаково вылупившихся для пополнения своего крупнопанельного или деревянно-щитового чешуйчатого гетто. Поверхностные воды этих мест были непригодны для наслаждения чистотой, в них во множестве резвились сине-зелёные водоросли, дизентерийные палочки и даже холерный микроб, однако местные дети ничего не боялись и тоже резвились в ручьях и прудах. Да что дети! Взрослые — не отставали. С блаженным выражением на лицах в знойный день люди входили в воду, наполненную зелёными хлопьями и источавшую гнилостный запах.

 

 

Из распластанного каменно-железного тела оружейного завода в небо уходила неправдоподобно огромная, трёхсотметровой высоты труба — монстроподобная фаллическая доминанта территории, агрессивный мужской символ военно‑технической гордости и неутомимой железной мощи сих мест.

 

 

Символическое в России всегда было первоочередным; оно представляло из себя надежду «на лучшую жизнь», ради которой было принято «отдавать последнее». Особенно, во времена трудные. Куда отдавать, на что? Как на что?! — А на крест? А на звезду? А на чей‑нибудь шиш с маслом? Так‑то оно так, но в девятнадцатом веке это делали действительно добровольно, в двадцатом — почти добровольно, нынче же, поскольку добровольцы все кончились, русская благотворительность обзавелась саблезубой опричниной и административным кнутом.

 

 

 

Мирное время обмануло их. До сих пор русичи умели объединяться только в горе, поэтому сознательно или подсознательно всегда к нему стремились. И если горе надолго задерживалось, русские сказки подсказывали: «Иди, Иванушко, лихо для себя поищи!» Сказочный совет помогал не хуже водки. Перед лицом смерти русичи упорядочивались и оживали, перед лицом восходящей жизни и новых возможностей они скучали и были абсолютно беспомощными. Мирная жизнь для них означала лишь монотонную работу, а смерть предлагала сказочный шанс на выигрыш в «моментальной лотерее» — подвиг и славу.

 

 

Кто‑то в России напоминал Икара-одиночку, решившегося на материальный способ покорения небес. Такие взлетали и падали незамеченными: засекреченные гении ракетостроения, конструкторы, ставшие риэлторами, хирурги, поэты, превратившиеся в полупьяных националистов… Кто‑то, наоборот, натаскивал к земле поближе из каких-нибудь храмов и мечетей, как паучок-подводник, в свою жилую конурку «пузырьки» от заоблачной атмосферы. И дышал до угарности в этом уязвимом «воздушном колоколе» сам, и деток своих приучал дышать так же.

 

 

Духовное всегда отвечало на вопрос: «Куда жить?» Без этого с русскими случался паралич воли. Не поэтому ли в стране, утратившей самость, срочно, из обломков прошлого и смердящих протухшим елеем нынешних исполнителей, конструировался некий духовный болван, на которого вновь следовало молиться, едва ли не по государственному приказу? Власть над вертлявой указательной табличкой, прибитой к верстовому столбу русской истории, означала для традиционно самозваных нео-императоров эпохи демократизма самое заветное беззаконие — легализацию своего богоподобия.

 

 

Послушным здесь неустанно внушали: послушание — это и есть ваше счастье. Харизма народа о самом себе веками складывалась из подменённого отражения: за послушание давали грамоты и ордена, прославляли послушников от имени небесных присяг на холстах и в поэмах, и от имени тех же небесных присяг убивали — чтобы свой своего на земле возненавидел. Чтобы знали козявки: бог страшен для дерзких! От этой «селекции» вывелись в русских духовных просторах страшные — породнённые овцы и волки.

 

 

 

Равнодушие — специфическая русская болезнь! Она неизлечимо поражает даже тех, кто, казалось бы, вертится в делах и заботах, словно пропеллер. Равнодушие, как туберкулёз души, ущербное её дыхание, не всегда можно заметить. Нужен гражданско-социальный «период обострения» или специальный анализ, тончайший тест, — кто ведёт живую душу по сильно пересечённой местности и завалам здешней действительности: любовь или самолюбие?

 

 

Вечная мерзлота отношений между русскими всегда мечтала о сказочном дармовом тепле и обилии света, но когда подобное благо случалось, оно не могло быть долговременным, — в противном случае устойчивые формы жизни, созданные вечной психологической «зимой», начинали сокрушительно таять, рушилось вообще всё. Генерал Холод против Генерала Тепла был ничто.

 

 

 

Дружная жёлтая нация, исторически имевшая клановое сознание, резво перепрыгнула через Китайскую стену и начала, наконец-то, обживать западную «халяву» — беззащитную ледяную империю, легко ломая на своём пути слишком хрупкие её идеалы.

 

 

Русские всегда предпочитали «жить в след». А именно: по болотистым горам-долам обязательно должен пройтись сапог какой-нибудь кованой тяжёлой эпохи, продавить эти горы-долы до родниковых вод, наделать шуму-страху и оставить по себе долгую память — следы великана. В этих-то углублениях и заведётся вскоре жизнь местных букашек: их сказки-присказки, их дела и безделье. Ах, как русские любят подражать великанам — «след оставлять»! По-хорошему не получится — по-плохому оставят. Чтобы в яме той жить.

 

 

Знали китайцы закон замороженных душ: русские в смерти едины! Злить их нельзя: как сойдутся в падении, в низком сцеплении, в сборище донном своём, — берегись! Грейся, грейся, безмозглая Русь у чужого огня! Уж недолго осталось тебе: нос морковкой завял и отпал, и ведро на пустой голове покосилось.

 

 

Настоящие рисовальщики очень властно ухватывают в человеке то, что бывает скрыто от всех прочих — характер души. Интимность таких сеансов безусловна. Рисовать женщину можно, только уединившись с ней. Уличные художники профанируют интимность, они отражают и удовлетворяют лишь запросы самолюбия. Поскольку правду никто никогда не покупал. В настоящем её всегда лишь предавали. А товаром правда становилась по прошествии веков, так же, как и всякая несвоевременная истина — искусство.

 

 

 

— На земле нет новизны. Новости закончились несколько тысяч лет назад, — изрёк негр, припоминая бредовые мысли Духа, коими тот сорил направо и налево. — Всё, что существует на земле, не может применить к себе статус «нового». Любопытство умерло. Голодной смертью, мадам. В мире развелось слишком много умников, пожирающих интеллектуальные отходы друг друга.

 

 

— Русские как раз превыше всего ценят психов. Таких как я, например. Огромное общество русских психов делает тебя невидимым и абсолютно свободным. В России всё всегда наоборот, там больше всего боятся «нормальных» — именно они угрожают свободе, потому что стремятся к прозрачной экономике и законопослушности.

 

 

 

Русская доброта развращает. Бабушка глаз не сводила с непоседы, трогала её косички, водила смотреть на нутрий, кормила шанежками, показывала Ро, как топится баня, доверяла пасти гусят, читала ей русские сказки и осыпала доверчивое детское внимание присказками-бормоталками. Впервые в жизни Ро ощутила, что она — центр Вселенной! Что взрослые созданы исключительно лишь для того, чтобы угождать ей, ублажать и считаться с её желаниями. Русская доброта была как водка. Чрезмерное употребление которой вело к деградации.

 

 

 

Главное, поучали «уловленных» пастыри, — не «мудровать», не ставить точную науку превыше неточных предчувствий и суеверий… В собственных религиях многих народов, выросших из собственного язычества, причина и следствие были свинчены друг с другом до тугой затяжки. В русском варианте византийская религия-приёмыш, погубившая и изведшая языческий фундамент славян, сильно лукавила: причину-жизнь сильные мира сего содержали в соответствии с запросами текущего госзаказа и политрекламы, а следствие-счастье можно было получить только после смерти… Гаечку людской души холопов с болтиком её плоти духовные отцы нации хранили раздельно: вечное — в вечном, временное — во временном. Человек, как уникальное хранилище и того, и другого, в расчёт не брался.

 

 

Жизнь русских была проста до натуральности; сложное содержание заимствовали у других и само умение позаимствовать приравнивалось к открытию — чужое содержание с этого момента считалось своим собственным. Жизнью управляли формы! Петушиные формы генералов, формы налоговой отчётности, формы обращения к вышестоящему начальству, формы бизнеса и формы политики. Формы появлялись раньше содержания, они были пусты и поэтому дрались и спорили друг с другом из‑за того, чтобы хоть чем-то наполниться.

 

 

 

Страна не старалась сделать из своих карликов гигантов, она стремилась к обратному — всякого «высунувшегося» окорачивали и законным, и незаконным образом под одобрительное и плотоядное урчание толпы: ату его, суку! лучше других жить захотел?! Практическое, рукотворное стремление к лучшему безоговорочно осуждалось теми, кто стремился к нему лишь теоретически — в пьяной похвальбе, предвыборном вранье или молитвах.

 

 

Впрочем, плевки, как национальная визитка, выдавали русских в любой стране мира. Русские начинали плевать на мир и друг в друга ещё в детском саду. А заканчивали — последним «тьфу!» уже на одре. Так проходила их «плёвая» жизнь. Русские охотно и часто употребляли слово «наплевать!» как решение проблемы — это слово играючи рубило гордиевы узлы русских проблем не хуже меча.

 

 

 

Удивительно долго готовятся люди к метаморфозам в своей судьбе, а когда они всё-таки случаются, приходит удивление другого рода: до чего всё просто! Воспоминания — позади нас, и фантазии — перед нами. Если замереть и не двигаться во времени, то можно существовать вполне безопасно, словно трава: без прошлого и без будущего. Но стоит начать движение, как фантомы былого и предстоящего превращаются в пару несущихся большегрузов, рискованно летящих друг за другом нос-в-хвост. А в небольшом зазоре между ними мчится, ежесекундно рискуя упасть или быть расплющенным на ходу, отчаянный велосипедист — рекордсмен настоящего…

 

 

Безделье — главное испытание для сильных. Невостребованность превращает в рухлядь даже титанов. Особенно невостребованность высших порядков.

 

 

Вода на середине Реки чёрная, как тот свет. Всякий, пересекающий эту ширь, чувствует её нешуточный норов: на стрежне донные воды, оттолкнувшись от невидимых подводных трамплинов, вываливаются наверх шевелящимися валами, крутят воронки, ворчат около бакенов день и ночь говорливые струи, пуская по течению россыпи пузырей; улетает отпущенный взор далеко-далеко, безотчётно ликует душа, словно кормится вдоволь открывшейся волей.

 

 

 

Культура — это ведь не то, что люди производят, это, скорее, то, что производит самих людей: вневременные традиции, легенды, мифы, потенциальные возможности, атмосфера и смысл контактов. Конструирование невидимых аспектов среды обитания. Что ж, материальность объясняет необходимость выживать, а культура даёт большее — причину жить.

 

 

Русские, словно перелётные птицы, стремились к самом краю постижений, к смертельному катарсису и бесконечно разнообразили его формы. «Обновляться», «возрождаться», «преображаться» — всё это было возможно лишь в одном случае: «отказавшись от…» От чего? От прежней жизни, конечно! А что взамен? О! Самое лучшее — ИНАЯ жизнь! Правда, потом, потом, когда-нибудь потом… Однако, подстрекаемые со всех сторон люди «отказывались от себя» здесь и сейчас.

 

 

Чего ж во имя? Демонический круг был широк! Куда ни поведи пальцем — всюду творилось ужасное: в смоляных котлах бурлила и возносила проклятия беднота, на раскалённых сковородках жарились мозги депутатов и бизнесменов, выжимали из глаз слёзы и разрывали на части сердца когти проповедников. Что творилось! Миллионы людей жили во имя знамени или ритуального морока, во имя детей, или во имя лживой присяги… Ни у одного не случилось «собственной» жизни! До «потом» не дожил ни один.

 

 

Недостаток содержательного общения компенсировали, как всегда, русские кухни — в смысле купейной прижатости людей друг к другу, а не в смысле приготовления пищи. В новейшее время богатые «кухни» шагнули на лоно природы, где волны, солнце, шум ветра и шёпот деревьев помогали потеснее прижаться друг к другу подросшим человеческими хищникам — мыслям.

 

О чём они… не говорят? Идея оказалась неплохой. Сразу же прояснилось: предметно разговоры ничем не отличались от разговоров других людей, а вот качественно… Русские никогда не говорили хорошо о своём правительстве, не радовались достижениям ближнего, не умели искренне доверять, зато умели доверяться… Излюбленным наслаждением граждан являлась критика. Убийственная критика — обычно в форме приговора или даже немедленного расстрела. При этом, самокритика тоже присутствовала, но носила уже иной характер — публичного «самострела».

 

 

Народ, воспитанный на тотальном недоверии к нему, — на проверках, ревизиях, облавах, сверочных списках и очередях, на тотальном контроле даже в мирное время и долговых издевательствах, — такой народ не мог не быть в своих несказанных чаяниях наивно-сказочным, как зек: люди много говорили о доброте, но никто не знал, что это такое применительно ко всему обществу, много талдычили о божественной своей природе и предназначении, но на деле всё оборачивалось знакомым сценарием истории-рецидивиста — воровством и обманом.

 

 

 

Россия — танатическое царство! Век за веком цари смерти из своего столичного логова простирали над привидениями во плоти — над подданными мрака — волю не-бытия. Крепостничество гаснущих душ тяготилось свободой ума. Стикс, легендарная речка, бегущая вечно и весело, заболотилась в пустыни русской, превратилась в стоячую ширь, воды-время утратили смысл, потеряв берега и движение. За душою пришедший сюда без души оставался. Чем безоблачней царские слуги малевали во тьме небосвод, тем надрывнее охал кровавый вертеп.

 

 

А что ещё надо Пегасу, который в таких условиях и вырос-то не крупнее «божьей коровки»?! Всякое, уравновешенное в самом себе, место на самом краю жизни защищалось от того, чтобы приобретать новые точки зрения, опасные для найденного равновесия; нельзя было изменять вес понятий, — подобные, даже строго экспериментальные, допустимости неизбежно смещали в душе и уме эндемика «центр тяжести», происходил катастрофический переворот, неуправляемая кончина иллюзорного мира самодостаточного жителя культурного грота.

 

 

Классический дракон, символизирующий законченность опыта, держал свой хвост во рту. Как атомное ядро, обыденно и смиренно хранящее в себе дикую энергию. Русские, достигшие драконовской мудрости и почуявшие плоть хвоста на своих зубах, немедленно начинали его заглатывать, грызть и жрать. Мир, в который уже раз, изумлённо наблюдал небывалое: людоед поедал себя! «Из-во-дил!» — как сказали бы здешние знатоки. Что ж… В нарушенном эндемичном мире это «самоедство», возможно, было хорошим способом сохранить пошатнувшееся внутреннее равновесие.

 

 

Духа удивляло, что из среды технической интеллигенции у русских универсально вырастают: и учителя, и журналисты, и политики, и торговцы, и дипломаты-переводчики, и даже врачи… Однако из всех участников перечисленных профессий обратного хода не имел никто. Техническая интеллигенция русских! Потрясающий культурный резерв, пятая колонна нации! Из универсальной культуры «технарей», как из универсальной группы крови, переливание можно было делать всем остальным.

 

 

 

Войны не было. Но даже тень её в России обладала властью реальной войны. Именем Тени в царстве теней продолжалось создание хитроумных смертоносных придумок. Тень войны неустанно будила чувство танатической солидарности и воспитывала ищущий мозг рабочих и учёных в условиях «государственного понимания» смертельной гонки и опасности. Военная цивилизация — апофеоз овеществлённого инстинкта самосохранения перед лицом единственного зрителя бытия — смерти.

 

 

Русская голова Гидры сильно ослабела, сникла, но в своих публичных заявлениях она и не думала сдаваться. Она спокойно смотрела, как соседние головы перегрызают ей, сестричке, шею… Ха! Нашли чем испугать! Ей ли не знать: на месте одной головы вырастут сто новых! Страшная сказка ещё продолжится. Русская Гидра за себя ручалась. О! Она ещё дотянется и до открытого космоса, и до соседних планет!.. Гидра! Дракон, лишённый надежды на мудрость. Гидра никогда не закусит свой хвост. Ещё в брюхе матери-земли головы грызли друг друга.

 

 

Смерть! Высший цветок жизни! Её конечный драгоценный продукт. Русские закрома жизни ломились от запасов смерти, сделанных ещё предками Киевского князя.

 

 

Русские дети устремились в иностранный язык, как в эмиграцию. Иной язык, иные образы и иные ценности составляли суть стремления — иную реальность, создающую предпосылки к иной жизни. Иное! О, ради него, окаянного, здесь потрясали и самих себя, и весь мир. Вера в иное позволяла изменять правила, ценности и модели поведения. Таким образом, Россия «эмигрировала» внутри себя самой десятки, если не сотни раз за свою историю — всенародный исход в иное! Исход!!! — Миллионноголовое бегство к счастью, возглавляемое очередным мессией.

 

 

 

Холодные широты существовали не только в виде пунктира на школьном глобусе, здесь они реально заставляли считаться с собой всякого владельца живого «глобуса» — головы, сидящего на всё ещё живой шее. Люди привыкли экономить… жизнь! Ах, люди! Живые столбики из крови и чаяний, сообщающиеся сосуды в открытом обществе…

 

 

Практикующие идеалисты в России, чаще всего, бесплатно донорствуют, внемля призывам каких-либо «народнических» идей, к тому же они мучимы и невостребованностью своего внутреннего потенциала. Вокруг подобных источников обычно собираются знатоки самого сладкого русского слова: «Дай!» Духу-грантодателю пришлось некоторое время отбиваться от назойливых паразитов, пока не образовалась нейтраль — некое кольцо отчуждения, через которое мог переступить не всякий. Дух знал, кого он ждёт: интеллектуальных и духовных новаторов в России называли «мудаками».

 

 

 

Здешние соответствия гармонировали друг с другом: небесное убожество порождало убожество земное; убожество земное возносилось вновь убожеством небесным… Земля и небо здесь душили друг друга, как два борца, упавшие плашмя, ворочающиеся и давящие всё вокруг, сомкнувшие мёртвой хваткой пальцы свои на горле ненавистного отражения своего…

 

 

 

Гранты обычно не поддерживали уже начатое. Они традиционно поддерживали начинающих. Потому что у первых уже было своё собственное направление интереса и работы, были результаты, а вторым результат и направление строго задавались заранее. Русские, разъярённые голодом и спешкой, обычно не отличали «на что жить» от «куда жить». Поэтому «садовники» им ненавязчиво показывали: «Сюда, голубчик, сюда живи!» Крысоловы уводили детей.

 

 

Недаром русских сравнивают с медведями. Эти милые увальни, такие добродушные с виду и неуклюжие, могли, при случае, развивать немалую прыть и применять недюжинную силу. При случае… Только голод и смерть пробуждали медведей на буйство и рык! Русская духовная зима предполагала вечную духовную спячку. Вечная духовная спячка объясняла вечную умственную лень. Совокупность первой и второй причин делали проекцию физического существования разновидностью сна во плоти.

 

 

 

Упорный труд! Ха-ха! В России под этим безусловно подразумеваются: предательство и хитрость, обман и ушкуйничество. Воровство — труд непочётный, но если вор был крупный, при погонах или шляпе, то ему завидовали. Изначально в разбойничьей России разбойников не судили строго. Казнили, но не проклинали. Высших паханов не судили вообще — им истово поклонялись. Высшие разбойники угнетали нижних, нижние угнетали сами себя и себе подобных.

 

 

 

«Они» составляли посконную суть унавоженной, преющей в себе русской действительности; «другие» были готовы и уже выполняли роль преобразователей и пользователей страны. Именно «другие» вступили в жесточайшую конкуренцию с набежавшими со всех сторон экономическими и идеологическими оккупантами. У «других» было меньше власти, блата и денег, но моральное преимущество целиком находилось на их баррикаде — это была их страна. Их собственная страна. Собственность!

 

 

 

Война велась в судах и на вип-банкетах, в адвокатских конторах и на просторах Интернета, в эфире и на газетных полосах; особо упрямые ложились на пули в борьбе за равноправие между обязательством и обязательностью. Фронт был всюду! В этой обстановке на Грэя смотрели с тайной подозрительностью и неодобрением. Счастливый человек мешал русским жить.

 

 

Увы, Русь всё больше становилась не собственной… Никто, конечно, не читал по радио тревожных сводок «Информбюро», которые бы, затаив дыхание, слушал на площадях монолитный от беды народ: «…В нетяжёлых и непродолжительных экономико-политических боях пали под натиском ненасытного врага наши города и сёла: Москва, Питер, Красноярск, Владивосток и Екатеринбург, погибли тысячи заводов и предприятий, захватчикам отданы укреплённые пункты и важные рубежи…». Не сосало у народа под ложечкой и не гуляли от священной ненависти желваки на лицах мужчин. Не было ничего такого. Но Россия в кулак сжималась. Сжималась! В кулак невидимый, жуткий и неожиданный, как гром Господень.

 

 

 

Со скрипом и неохотой русский курс постоянно «рыскал»; у штурвала страны собачились и грызлись чужие резиденты и собственные интриганы, со всех сторон слышалась иноземная речь; руль хватали дети генералов, династически впитавшие страсть к верховодству. Россия — страна императоров! Всюду наплодились императоры и императорчики, большие и малые, захватившие директорские кресла и госдолжности с правом пожизненного родового наследования их. Любо-дорого было до слёз хохотать, глядя на публично крестящегося в Пасху «императора» какого-нибудь ЖЭКа, завода или Кремля.

 

 

 

Одухотворённые молодые весельчаки, как сперматозоиды, бодали бесплодное чрево Города, то тут, то там. Увы. Только в царстве жизни таким образом можно было разбудить начало новой жизни. В анти-царстве «слишком живая» инициатива будит кое-что другое. Город, как упругая, но непреодолимая серость, поглощал всё, что в него попадало. Эхо культурных событий здесь вязло так, что даже сам оригинал не мог определить: было али не было первородное «ау»?

 

 

 

Движение порождает движение. Покоритель пространств неостановим в своих маниях ехать, плыть или идти. Монахи и философы путешествуют иначе, в мысли — не сходя с места. Как бы то ни было, человек не может не двигаться! Он меняет прописку, он преображается в чувстве или вверяет себя играм ума. Даже если он спит, он всё равно путешествует — во времени. Движение владеет всем: и взрывами сверхновых, и кажущимся покоем вечности, и мельтешнёй микромира, и бурлением космических образов, и памятью зёрен, и неведомым замыслом сущего. Движение — ещё один царь!

 

 

Цена делений на линейках бытия нанесена прихотливо: что вершина одному — то другому пропасть. Но есть одна точка, волшебное место, таможня миров — царственный ноль, дворец, в коем правит Ничто: все в нём равны, всё в нём равно. К живому живое приходит сквозь смеженье век, от живого живое уходит сквозь то же ушко. Дивное место, что твари дозволит себя самоё испытать! Остановятся мысли, качели желаний со скрипом замрут, потеряют значение вещи… Дальше что? Дальше кто? Неужели ты сам из себя прорастаешь, идущий?!

 

 

 

Любой, кто смотрел зябкой ночью в огонь, кто слушал негромкую песню, что девы поют о любви и страданьях, угадает: мыслей нет у костра! Тем и хороша настоящая молодость: в ней нет расчёта. Жизнь сама по себе воспринимается как полноценная выгода. Пути к будущим достижениям привлекательнее самих достижений.

 

 

Когда люди смотрят в огонь, они становятся равными друг другу настолько же, насколько они равны сами себе. Ах! Если ты не можешь пойти поискать интересную жизнь, не можешь покинуть свой дом, свой хлев, свою бесконечную работу, то жизнь — сама к тебе явится! Она — свободна! Она не знает преград и не ведает гордости. Живой огонь, ведро с чаем, да карамельки — вот и всё, что требуется для праздника, чудес и благодарности людей.

 

 

Да, да! Жизнь недоказуема в принципе. Поскольку в «доказанном» виде она перестаёт быть жизнью и именуется иначе — опытом. Феноменальность всего, что имеет тело, разум, пульс и душу, в том и состоит, что мгновение «склеивает» инородцев в единое целое. Именно миг объединяет и бездну Вселенной и бездны частиц-невидимок, синхронно и красиво соединяя в одно ожерелье рождение и смерть. Миг! Эта величина столь необычна, что её невозможно выразить ни парсеками, ни ангстремами, ни словами. В миге времени нет, как у Бога. Близок к истинности лишь поступок. Близок к поступку лишь тот, кто готов быть правдивым.

 

 

Недоказуемость мига есть пик совершенства: не подтверждается дважды пришедшее жить. Кто‑то спешит доказать себя самого — стремится раздвинуть поток соплеменников, лезет на стены, идёт по чужим головам… Что докажет он в том, чего нет? В повторяемом мире иллюзий? Жизнь смеётся над громким своим бедняком! Ожидаемое не сбывается, а предполагаемое так и остаётся всего лишь предположением. Неужели в наших случайных фантазиях, образах сна и мимолётных желаниях жизни больше, чем в твёрдой надменности каменных догм или власти машин? Далеки от действительной жизни рождённые штампом.

 

 

 

Быть в жизни! Успеть прилепиться! Словно в снежном комке, очутиться помятой снежинкой. Ком велик! Он огромен! Ком этот катится и на него налипают слои поколений! И пот, и кровь, и сладкие речи скрепляют колосса.

 

 

Недоказуемо счастье, недоказуема песня весенней напыщенной птахи. Кто осмелится трепет влюблённого сердца назвать повторимым?! Сила вражды и законы удачи — единственны в каждой секунде. Только глупец вам «докажет» искусство иль веру. Чудо и жизнь — не одно ли и то же?! Беглец-человек, ты никогда не будешь готов к повседневному чуду, если ты не готов к неповторимой банальности — к жизни!

 

 

Любить можно лишь того, кто не мешает себя любить. Как природа. Упаси бог, если у «любви» есть сценарий: положить столько‑то поклонов, заплатить столько‑то денег, отслужить и отработать столько‑то лет, произнести обязательный текст обязательных присяг… Любовь и самолюбие, свобода и рабство: как трудно отличить одно от другого! Людям нравится собирать свои достижения в книги рекордов. Что в них, в этих книгах есть? Только цифры, да безумные поступки. Правильно растущая судьба всегда предлагает нам самую азартную и самую здоровую из игр: быть или не быть? Быть собой или быть чьим-то?

 

 

 

Есть люди, физически-ощутимо излучающие вокруг себя некое поле, в котором любая искусственность просто умирает, как придушенная. Люди-природа! Рядом с такими людьми сами собой умирали умные беседы, гасла и не возвращалась жажда творчества, ревнивцы и болезненные самолюбцы забывали о том, что это такое. Люди словно проходили врата тишины: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Умирало даже любопытство. Жить в мире суеты после этого становилось очень трудно. Сила непостижимой природной естественности, словно тряпка чистоплотной хозяйки, смывала всё то, чем цивилизация награждала до сего дня своих усердных адептов. Природа не ведает компромиссов, они ей непонятны — между жизнью и смертью полутонов нет.

 

 

И вечный младенец бытия — розовощёкое, певучее мгновение — гулило и хохотало на все лады. Почти каждый здесь был первым слушателем своих собственных слов и первым зрителем своих собственных поступков. Поступки людей, как буквочки новой жизни, складывались в слоги встреч, потом они превращались в слова превращений и, наконец, окрепнув, вылетали из блуждающего своего гнезда-балагана, чтобы стать ещё одним пёрышком в растущих крыльях маленькой городской легенды.

 

 

 

Природа миллиарды лет вынашивала в эволюционных качаниях свою «золотую середину» — обыденность — не для того, чтобы ловкачи её опрокидывали и зарабатывали на этом сомнительном «чуде» свою славу и деньги. Избранные, знаете ли, не любят всего обыкновенного. В нем слишком уж много здоровья и равновесия, и оно вообще не нуждается ни в каком «лечении». Обыденность — это великая тема! Обыденность может быть подзаборной, как у пьяниц и нищих, находиться в нижней точке своего равновесия, а можно дерзнуть на иное — поднять её высоко-высоко. Именно чувство равновесия позволяет человеку путешествовать в себе самом, не сваливаясь на полпути в яму какой-нибудь заплесневелой «истины».

 

 

Взгляд старого и мудрого философа такой же, что и у философа-подростка. Но первый видит насквозь, а второй только поверхность. Не стоит принимать выражение лица за силу проникновения в суть вещей. Настоящего мастера от ученика отличить легко — по величине молчаний. Тишина! Эта песня сложна для земного солиста. И уж безмерно сложна для известного трио: плоть и разум, и дух человечий взаимно прозрачными могут быть только в смирении! Высока эта песня! Мало кто её слушает здесь.

 

 

 

Ах, слова, слова… Что слова?! И они, конечно, важны. Они делают значимым всякий летучий мотив. И если их умело подменить, сила волны останется прежней, а значимость — станет предателем. Знак всегда покушался на знак! Пегасы искусства вывозили, вывозят и будут ещё вывозить глашатаев и их манифесты до облаков. Чтобы видели «свет» мотыльки, чтобы глупо стремились к нему, даже не понимая… Правда бессмысленна без обмана. А тишина без крика полноценна.

 

Наверное, испокон веку свободного человека увлекала не какая-то определённая цель, и даже не все цели разом, а дерзость ещё большая — сама готовность встретиться с любыми препятствиями и достичь любой цели. Готовность! Хрестоматийное понятие, не имеющее формата. Готовность — к чему?! Можно приготовить слепых, готовых следовать за вожаком, можно создать и приготовить дураков, верящих в свою кастовую избранность и непогрешимость, можно довести единодушие масс до невменяемости. Коллективная готовность к чему-то одному — зло.

 

 

— Пчела самостоятельно покидает родину в поисках сладкого нектара на цветущих полях, но всегда возвращается обратно, чтобы отдать найденное сокровище родине — пополнить её соты мёдом. И снова налегке улететь. Понимаете, детки: летать можно где угодно, а вот мёд нужно складывать у себя дома. Вы ведь растёте? Значит, и Родина должна расти!

 

 

Никто не знал: хороший или плохой знак — акселерация? Возможно, в раненом, в слишком спешащем мире другого пути просто нет. Досрочная зрелость — это, слава Богу, ещё не досрочная старость. По крайней мере, жить от этого ускорения всем было легче и лучше. Многим родителям, а также друзьям, любовникам и любовницам известен силок, в который они попадаются: рядом с беспомощным собственной жизни не будет. Дети не имеют нравственной инерции, поэтому взрослым никогда не угнаться в скорости и качестве своих «больших» превращений за порождёнными чадами. Дети — тот же балаган, только путешествующий в неведомых мирах и в неведомом времени. Когда-нибудь и у этой повозки соберутся счастливые бродяги, чтобы уйти в никуда и спеть среди звёзд… Уйти и вернуться! — пополнив свой улей добытым нектаром.

 

 

Да, да, колдуны! — вот, пожалуй, единственная реальная харизма Города, живущая самостоятельно, без посторонней пиар-поддержки. Дурнина — тёмная легенда Города. Кого здесь только не было! Академики из параллельных миров, целители всех мастей, этноимитаторы древних рецептов и способов «приворотить-отворотить», нейролингвистические манипуляторы, руководители модных семинаров по созданию счастья, игло- и душеукалыватели. Это был, так сказать, частный сектор городских небес.

 

Городская оружейная сталь запросто резала древо мистики и легенд; атеистичным технологам и военным сказки и суеверия только мешали, они могли снизить производительность труда рабочих и вредно отразиться на кучности боя изделий. Поэтому с лишними сказками боролись. Остаться должна была только одна, помеченная крестиком… Тем охотнее «незаконные» плодились. В царстве смерти, как известно, более всего умножается именно то, что отправлено на погибель. Ах, русские судьбы! Воскликнешь в сердцах и сочувствии, да и сам испугаешься вдруг.

 

 

 

Слова-канцеляризмы здесь были сильнее прочих, слова-колдуны, они уверенно проникали в живую русскую речь. Обратного процесса, к сожалению, до сих пор не произошло. А ведь как бы хорошо было! Подают, к примеру, человеку идиотский бланк с двумя сотнями незаполненных параграфов и требуют, чтобы он улёгся туда, как в могилу, весь без остатка. А человек берёт и пишет поперёк всех граф: «Идите, господа, в жопу!» А бумагу ту с поклоном от него принимают и «спасибо» за науку говорят. Бумажная страна! Бумажное счастье!

 

 

Люди болеют. Боль в России — икона! Болезнь — долгожданный начальник. И служат ему, и ублажают, и жизни своей не жалеют, его защищая. Не хотят заболевшие здравость пути умножать, не хотят у болезни учиться — на неё нападать не умеют. Отступают, несчастные, стонут и падают ниц пред источником муки своей.

 

На развилках дорог русских много табличек вертлявых; выбирает бредущий бесцельно лишь то, что под гору ведёт, — скидку, прощение, дар, подаяние или «халяву». Под гору, под гору путь, — русская горка! — пьяные ангелы с воплем весёлым под землю съезжают. Чтобы злобу свою, как рога, на былого камнях наточить.

 

 

 

Народом в России называли не численность населения, не историческую монолитность людей, коей всё равно не было, не оседлость, выраженную в квадратных километрах или килограммах колбасы на душу населения… Нет! Народ — это жупел. Обычно его портрет писали с покойников, уже не способных испортить свой канонизированный образ случайными связями, антиправительственными высказываниями или громкой эмиграцией. В исключительных случаях, в период слишком длительного мирного застоя, за недостатком военных покойников, самые старательные и послушные вояки канонизировались на звание «народных» ещё при жизни.

 

 

 

Народ! В русской транскрипции — понятие абсолютно безответственное и безликое. Народ! Нечто хитрое и умелое, способное, как керосин, течь сквозь любые сальники. Однако «народ» нельзя было выразить без его «лучшего представителя». Символом помыкали те, кто заказывал в стране очередной спектакль марионеток: «Русские никогда не смогут обойтись без свадебных генералов. Без помпезного своего жупела они как снеговик без головы...»

 

Мгновенный переход на солидной скорости к противоположному направлению движения не означает гибели объекта. Так же и Россия: она запросто поворачивала в своём историческом полёте под прямым углом, или вообще телепортировалась через века, к примеру, перемещая замшелых феодалов в современность. Только фантом мог действовать так. Выдумка. Ненастоящее нечто, внутри которого плющилось и размазывалось всё, что имело хоть какой-то собственный вес. Вес личности. Летописцы, как сговорившись, оставляли в каждом русском столетии описание одной и той же «перегрузки» — «тяжёлые времена», «тяжёлые испытания», «тяжёлые мысли», «тяжёлое сердце»… Само по себе это явление было привлекательно для изучения не меньше, чем рухнувший инопланетный корабль. Истинно так! Россию изучали исключительно в рухнувшем состоянии — только так она приобретала хоть какую-то идентификационную предметность.

 

Не-отличники в России были первыми, поэтому они брали лучшее. А действительно лучших они старались поставить в конец очереди, или вообще — уничтожить. Предки-разбойники передали не-отличникам волшебную силу, которая полностью выражалась в поговорке: «Против лома нет приёма». По указке не-отличников в стране традиционно дискредитировалась сила ума и осмеивалась привлекательность внутренней порядочности. Обман и самообман в России слились воедино: высшую порядочность имитировали чудовищным суррогатом — тотальным порядком. Полную пайку русской судьбы — свободу личности — не получал никто. Людей сковывал непобедимый сплав нео-бытия: беспринципной расторопности, личных связей, блата и полуподкупленного «как бы везения».

 

 

Смерть! Здесь её царство, здесь её подданными становятся, отрекаясь от жизни и здравости. И рад бы человек опровергнуть слова эти страшные, да не получится. Здесь все правители служат смерти. Скажите, как же надо ненавидеть свою страну и живых людей, чтобы сочинять ТАКИЕ законы? Чтобы ТАК заниматься интеллектуальным и духовным вампирством? Чтобы ТАК лгать? Чтобы ТАК верить. Оглянись, Человече! Всё, что жизнью хотело б назваться, приговор-окорот себе пишет, горе горькое кличет, удавку на душу кладёт. Разве это не так?! Смерть от имени жизни о жизни поёт! Не-ет, запуганный русич ребус тот адский решить не решится!

 

 

Лучший сон — это вечный сон. Мы катимся в своих засыпаниях из одного «кино» в другое. Чтобы колесо жизни не было квадратным, с неудобными углами и неизбежной оттого тряской, чтобы не стучало оно по дорогам ночных кошмаров и не подпрыгивало от ударов дневной жизни, не грохотало б по брусчатке прошлого и не скребло, заклиненное, дорогами будущего, — что для этого требуется? Нужен простой и эффективный способ: сделать из некруглого круг. Начать можно с… привычки. С привычки просыпаться с улыбкой.

 

 

 

Нить жизни, при помощи которой сшиты дни и годы, может быть бесконечно длинна. А игла жизни всегда — всегда! — работает в настоящем. Их сотрудничество — тоже привычка. Привычка нации не отрывать от себя то, что было сшито вчера. Прошлое и настоящее — это муж и жена. Если они не договорятся, то будущее — их смерть. Не стоит пугаться этого слова. Жизнь и смерть равны в колесе Бога. В чужих краях привычку можно сымитировать. В своих — русским часто «приказывали» привыкнуть.

 

 

 

Россия напоминала россыпи золотого песка, которого здесь было великое множество, но, увы, невообразимо перемешанного непонятно с чем. Духу ясно виделось главное отличие: в России каждый хранил свою реальную золотинку сам. Непрочно и недолго. Безжалостное танатическое государство объявляло всенародный сбор золотого песка — кремлёвские алхимики не стеснялись отливать за чужой счёт очередной искусственный «самородок» для показа за границей. А для большинства золотинок-жизней такая «всеобщая мобилизация» означала одно — почётное самопожертвование.

 

 

Привычка, выработанная самостоятельно, — большая ценность; добытая в сопротивлении общепринятым шаблонам, такая привычка — особый капитал личности, её неразменный рубль, неиссякаемый кошелёк, который помогает расплачиваться «личной» монетой, оригинальностью и новизной, в любой ситуации. Привычки, заботливо подкинутые толпам, лишают участника толпы последнего шанса на внутреннее счастье — быть собой. Коллективная привычка создаёт коллективного монстра. Демона религии. Демона митинга. Демона партии или страха. Демона зла. Коллективные привычки на Руси не бывают добрыми. Оттого и коллективные собрания здесь бывают шумны, но не бывают умны.

 

 

Русских с детства приучали любить трудности и поклоняться тем бедолагам, кого эти самые трудности погубили. Если «Сизифовых камней» на всех не хватало, тяжести и горы создавались искусственно. Что ж, в этой своей любви к неутомимому труду страна была прекрасна — она воспитывала своих невзрослеющих детей как насекомых-трудоголиков. Возраст и старость никогда здесь не совпадали друг с другом. В каждом из русских таилась «святая троица»: адский характер, земная «транзитность» и заоблачный бред. Русские не привыкли смотреть на себя глазами общества. Наоборот, они с удовольствием, каждый, рассматривали общество сами и судили его на свой лад. Мания «чувствовать свою правоту» очень мешала жить. Русские люди привыкли тратить немалый срок своего бренного существования на доказательства и оправдания. Религия только подливала масла в огонь.

 

 

Очень интересно русские пели: не для удовольствия — для крика, для шаманства и самовпадения в транс, для протяжного звукового выдоха. Их печальные песни как нельзя лучше подходили для того, чтобы трубно и истошно тянуть гласные на предельных вибрациях голосовых связок. Застольные певцы не старались услышать другого, чтобы красиво сплести из многих голосов терцию или квинту. Нет. Кричали, кричали, надрывно и трубно, но совсем не для того, чтобы перекричать другого; причина жила глубже — глушили себя.

 

 

«Нормально!» — этим словом, дежурным восклицанием, жизнь в России сообщала о своём обычном комфорте: она сидела на каком-нибудь краю, свесив в пропасть обе ноги, попивала пивко, курила и говорила о работе и бабах. В боевом состоянии — русская жизнь, не раздумывая, валилась вниз… — «Нор-ррр-мально!!!» Чувствовать остро можно было только так: прыгнув! Русские! Они и за рулём вели себя так же. И за столом. И в банях. И в драках. Свобода — это отсутствие опоры. Горло, разодранное песней о воле. Оперные певцы большинству простого народа не нравились. Не тот накал!

 

 

Добрые русские люди обладали редкой донорской способностью — безотчётным умением помогать другому за счёт себя и своих ресурсов, не допрашивая другого заранее: зачем ему это надо и сколько это будет стоить? Чтобы помочь ближнему, каждая такая доброта ненадолго слезала со своего персонального креста, охая и матерясь. Русские умели жить просто так. Умели помогать просто так. И умирали просто так. Но самое главное — они умели любить просто так! Ради этой вершины им можно было простить многое: и хитрость, и неграмотность, и лень, и похвальбу, и тщеславие, и детскую мстительность, и убогие привычки. Только дети могут любить ни за что любого! Только русские могут любить ни за что весь мир! Русские любят жертвовать, поэтому жить не могут без жертв. В смерти они автономны. У них в этом деле — всё своё!

 

Страну-перевёртыша, беспамятную и не всегда обязательную троечницу, не так-то легко было ухватить в клещи правил, по которым жили отличники. Всякая постепенность русских разбойников раздражала. Брать у других было легче, чем создавать самим. «Дай списать!» — говорила троечница, и заглядывала в тетрадку к соседу, беззастенчиво переписывая у него формулы управляемой ядерной реакции. Из одного в другое люди перемещались не путём целенаправленной совместной старательности, а совсем иначе. Всеми перемещениями в русской «хромосоме» управляла оказия: «Представляете, где я оказался? И в моём распоряжении оказалось…». Новая возможность — новый перескок! Лучшие святые в этой земле получались из разбойников, лучшие разбойники — из святых!

 

 

Всякое «тёплое местечко» на холодной Руси немедленно испытывало своих граждан не хуже детектора лжи — на «непротухаемость». Мало кто выдерживал: изменившиеся возможности вокруг растормаживали самые мерзкие желания внутри. И — пошло-поехало. Попав в должность или сан, восклицал счастливчик: «Слаб человек!» — и воровал, и подличал, и врал, и собою любовался, как чёрт при медалях.

 

 

Все остальные, «замороженные» нуждой и заботами, покорно ждали своей очереди «на оттаивание». Правда, уже не здесь… Ох! И не позавидуешь ведь тем местам, где русский плебей оттаивать будет! Как-то карта его выпадет? На счастье, на казённый дом или на кривую дорожку? От убийства до покаяния путь завсегда приветствовался: «Господь довёл!» — шелестела паства. Поэтому и путь от покаяния до убийства не особенно изумлял губошлёпов. Русская дорога — по кругу, по кругу, по кругу. Каждый сам себе правила хода диктует. Кто друг дружке в затылок пыхтит по кругам тем проклятым, а кто бьётся лоб в лоб.

 

 

«А помнишь?» — этот универсальный пароль соединяет практичес­ких людей навсегда. Дух видел перед собой людей, прошедших многое: когда-то они «горели на работе», с них «снимали стружку» или «песочили на ковре», они умели работать «как черти заводные», они до сих пор не утратили привычку «расходовать себя». И они — помнили! Словно частицы прочнейшего сплава, застывшие в слитке, они, трепеща и волнуясь, вопрошали о прошлом мартеновском жаре: «А помнишь?!» Их глаза отчётливо видели и впивались в то, чего уже не было.

 

 

… В прошлом гудели станки и сыпались искры от контактной сварки, отстреливались партии экспериментальных изделий, ни на секунду не прекращалась вечная круговерть конвейеров, несущих на своих лентах хитроумные детали чудо-машин, умеющих убивать. Гордость и слава кричали с плакатов над проходной… В прошлом! В прошлом! А, может, и нет никакого прошлого? Есть только то, в чём живёт и дышит душа твоя, человече?! Дышит! Значит, дудки! — Шевелится ещё жизнь, шерохается, ещё и под козырёк взять сумеет, и кулак показать не побоится, и на девку взобраться не прочь будет! Дышит, голубушка, дышит!

 

 

Смерть всегда была самой честной советчицей для мирян. Но советы её мог услышать не каждый — только тот, кто не знал слов «устал» и «не интересно». «Уставал» металл, но не люди. Интересом и талантом «зажигалось» любое дело, к которому эти люди прикасались. Они были неуязвимы и несгибаемы в абсурде русской жизни — потому что их смолоду воспитывала она, нелживая и нелукавая наставница. - Все тосты были за здравие.

 

 

Нынешнее русское время, после очередного правительственного переворота, традиционно и хладнокровно выстрелило в собственное прош-лое, в его голову, в висок, так, как делали все предшественники. Но кое-что в работе по избавлению от прошлого нынешние революционеры исполнили на свой лад, с «перевыполнением плана» — в труп России был произведён контрольный выстрел. В сердце. Этого не совершали ни варяги, ни чекисты, ни Чингисхан. Сердце — не трогали! Только потому страна-Феникс и восставала из пепла, в очередной раз изумляя и пугая соседей — старым сердцем своим, и иным, «возрождённым», разумом. Кто ты теперь, не земля и не пепелище? Русь, разве Русь ты, без сердца?!

 

 

Потом они запели! У поющего русского человека глаза — пустые. Они обращены внутрь себя самоё. Пели все, без исключения! Самозабвенно, прощально, как всегда. От банкета до банкета доживали уже не все. Пела красивая старая женщина, за которой когда-то ухлёстывал главный маршал страны, пел слепой поседевший математик, пели лысые военпреды и испытатели изделий, тянули протяжные звуки песни рты конструкторов, руководителей секретных лабораторий, могучим басом отличался бывший комендант полигона. Русские, татары, евреи, донские казаки, украинцы, угры… — время скатало их в последний свой заряд, в пушечное ядро поруганной чести, и делало свой последний выстрел!

 

 

Расставание тестировало русских как «детектор лжи». Предателем считался всякий, отошедший от застывших отношений. Поэтому в небесной свободе «предатели» водились в той же изобильности, в какой скабрёзные анекдоты веселили земной русский мир, замороженный идиотскими правилами и формулярами до полного околевания. Встречаться со своим счастьем в России было опасно. Потому что расстаться с ним в этих условиях было почти невозможно. Как же всё-таки расставались русские? С прошлой эпохой, например? С прошлым мужем? С прошлым самим собой? С прошлыми идеалами? Мучительно. Обычно русские не расставались — избавлялись от «ненужного», обливая ненужное отвратительной грязью, либо с наслаждением расстреливая его.

 

 

Русское небо! Частная собственность! Эманации русских гомункулов «надышали» за века плодороднейший слой «чернонёба», божью целину. Племена и общины пахали и сеяли здесь, кто как мог. Буйно росли в русском небе и культурные злаки, и заморское семя, и собственный чертополох. Частные формулы жизни, частные истины, частная идеология и частное мнение изначально здесь были превыше всего — превыше общих мыслей и общей гражданской реальности. Частная собственность в небе России существовала давно; словно в швейцарский банк, попадали в небесные сейфы России великие вклады великих народов. Дивидендов никто не дождался.

 

 

Век за веком людоеды размышляли: кого бы ещё съесть, чтобы стать, наконец, самими собой?! С кем повоевать? На чью милость отдать свой разум? Ну, в компромиссном случае могла сойти и гуманная схема «очеловечивания» — просто быть при ком-то, или быть при чём-то. Люди-львы, люди-волки, люди-мыши, люди-трава… Они превращались и превращались! Иногда самые нижние, трава и мыши, волчья сыть, объединялись в озверевшую массу и насмерть зажирали, загрызали, защипывали и зажаливали волков и львов. Колдовская, тёмная страсть к «преображениям» и «возрождениям» правила русский бал! Очередного генерального людоеда роняли, и растаскивали на молекулы даже саму память о нём. Известный миру русский «порыв масс» мог завалить и распылить до аннигиляции целую эпоху, чёрт побери! Океан жизни содрогался. На смертельной волне катались и резвились умелые бизнес-сёрфингисты… Усмирить «цунами» русских превращений можно было лишь одним способом — подменив стране и генерального людоеда, и эпоху.

 

 

 

Рисовать и описывать Русь на бумаге легко и сладко. Это — бумажная страна. И всякая бумага для неё — реальность. Человек, лишённый документов и заверенных нотариально поручительств, навсегда выбывал из главных хранилищ русской жизни — из картонных коробок, из папок с надписью «Дело», из пыльных картотек жилкомхозов и собесов, паспортных столов, военкоматов и кредитующих контор. Только прижизненной «бумажной» смертью можно было заплатить за ничем не связанную личную жизнь. И — опуститься на самое дно Руси, свободным и безымянным, как в могилу. Бомжи — вот лицо свободы русской! Её песня и гимн! Её истинный лик.

 

 

Духа необычайно изумляло, насколько «коротки» люди в России. Их огромные территориальные пространства находились в обратно пропорциональной зависимости с просторами их родовой памяти. Коротким было их время, короткими от этой беды были их мысли. Коротки чувства, коротки связи… И даже жизнь русских «аксакалов» всё равно была короткой — её едва-едва хватало лишь на то, чтобы от личного рождения «дотянуть» до личной смерти. И рады бы жить иначе, да не обучены. Правнук прадеда не помнил. Время здесь было «нашинковано», как лапша. Было бесполезным для одежд бесконечности, как обрывки нитей-лет. Оно не вязалось общими усилиями многих поколений в веретённую пряжу неподражаемой национальной памяти и собственной культуры.

 

 

Русские судьбы получались путём ампутации полноценных судеб. Общество здесь всегда делилось на тех, кто режет, и тех, кого режут. В каждом русском периоде, в слишком уж «местном» его времени прихотливо возникали «местная культура» и «местные правила» ампутации: судеб, мыслей, возможностей. «Перерезанным» поколениям внушалась уверенность, что подлая и бесполезная жертва эта — и есть высшая инициация «раба божьего» или «государева человека». Всегда в России царила опричнина! Опричники в рясах, во фраках или в военных мундирах не ведали оглядки. И стоило им договориться «на троих», — между «богом», «царём» и «героем», — в буханьи кулаков и в елее молитвы наступала на горло людям русская свобода: свобода разрушать. Всё вокруг и всё в себе.

 

«Короткие» не нуждались в несокрушимых замках, поэтому они строили избы. И зачем «коротким» было стремиться к долголетию державы? Потрясения ствола бытия приносили плоды сладострастия, власти и денег сейчас же. Они, торопливые, не умели возделывать собственный сад, но, как язычники, знали: только дикое — вечно. Дикому они и поклонялись. Они проклинали своих детей, если те нарушали завет «перерезаний».

 

 

Но когда миллионы «коротких» русский Рок закладывал в котёл очередной войны, они сцеплялись друг с другом в условиях нечеловеческого пекла так, как не сцепляется рубленая стальная проволока в дамасской стали! О! Этой «саблей» можно было запросто перерубить напополам земной шар! Только отсутствие испытаний «в пекле» могло погубить этот народ окончательно. Дух видел: без кровавой войны «короткие» русские стягивались в последний свой знак — в точку. В точку! И во времени. И в истории. Эти наблюдения не были, к сожалению, пророчеством, которое могло б, чёрт возьми, и не сбыться. Они отражали конец.

 

 

Пятачок за пятачком! День за днём. За жизнью жизнь… Автомат подмигивал и глотал круглую мелочь, пятаки; автомат иногда высыпал в жестяной лоток, для «затравки», долгожданный выигрыш — кучку тех же пятаков. Выигрыш! Который тут же исчезал в ненасытной прорези. Вся Россия напоминала игровую дурилку, в которую буднично опускались миллиарды и грошики. Но не денег — судеб человечес­ких! Кто сорвёт этот банк? Чьим джекпот назовётся? И свои здесь играют, и пришлые.

 

 

Не обязательно угнетать человека, чтобы сделать его ничтожным. Можно просто загнать его в толпу. Человеку не дано быть великим в толпе. Человек велик лишь сам по себе. А если вознестись над толпой, как птица, как Бог? Вот ведь оно, русское величие: Спасители! Они, они, поганцы разэтакие, соблазняют русичей на грех, на возвеличивание кумира. Толпа изрыгает из себя его факельную славу. Кумиры олицетворяют пороки толпы и питают её эгоизм.

 

 

Характер любой нации выдаёт отношение её граждан к вторичному рынку и старью. Большинство русских граждан были скопидомами и завхозами: чуланы, клети, «тёмные комнаты», подвалы, гаражи и кладовки под самый потолок забивались старой мебелью, сгоревшими электроплитками и утюгами, заплесневелыми детскими игрушками и неописуемой железной рухлядью. А если и раздавался над всем этим скопищем чей-то здравый голос: «Для чего?» Хоровой ответ был готов заранее: «Может пригодиться!» И — пригождалось. Серо-чёрные граждане равнодушной страны, лишённые возможности изменить уровень жизни, с упорством скарабеев меняли обстановку — переезжали из одной полуразвалившейся халупы в другую, пересаживались из скрипучей каркалаги с полумиллионным пробегом в каркалагу с пробегом поменьше. Вторичное позволяло «улучшаться» лишь во вторичном.

 

 

 

Ах, дороженька русская! Каких только историй не вытрясешь ты из попутчиков. Всё расскажет язык без костей, который поворотится вдруг, расшалится, как дитятко звонкое. Мол, не спеши ты, угрюмое ухо, строжить шалуна: мол, не бывает такой небывальщины! Эх, бывает, бывает! Что ни выдумает сам от себя человек, а природа да случай его переплюнут — пуще того повыдумывают.

 

На всём бесконечном следовании останков генерала вдоль Руси, правдами и неправдами на всех остановках и полустанках, днём и ночью в вагон ломились тени, тени теней, бедные тени и всемогущие «теневики», — делегациями и поодиночке, со скаутским галстучком на шее, или в наряде с медалями и крестами. Тени требовали гроб с законсервированным в нём русским настоящим, чтобы «засвидетельствоваться». Вот, мол, я, и не тень вовсе, а тоже целиком почти что настоящая — вот и фотография имеется: видите? видите? — это ведь я, я на фоне гроба того!

 

Через три минуты стремительно развернувшаяся фантасмагория так же стремительно свернулась. Поезд ушёл в большую и красивую жизнь, где царского генерала «новые» торжественно похоронят ещё раз — устроив ритуальную церемонию уже не для него, а для себя. «Всё будет хорошо!» — пропоёт бодрое радио. И будут красивые дети приносить к красивой могиле красивые цветы, чтобы вырасти красивыми. И будут рядом с могилой той большие политики растить большую гордость свою. О! Настоящего генерала на всех хватит!

 

Человек успевает за свою жизнь стать взрослым. А народ, нация, империя? Они — успевают? Интересно присмотреться, во что играет народ, чтобы определить возраст нации. В шашки или в гольф, в «городки» или в кегли? В поддавки или на выбывание? С разрешением на повторный ход или нет? Гадалку-Русь лучше всего характеризуют игральные карты! Да, да, те самые, что имеются в каждом доме: «короли» и «червоные дамы», «шестёрки» и «валет бубей». Сколько сыграно партий на этой земле? И каких — больше прочих? В преферанс? Нет! В дурака! В дурака! Всенародная потешка — «дурак»! Каждый умеет, каждый играл. И «на интерес», и «на деньги».

 

 

Было-стало, было-стало… Русского человека, как песочные часы, то с головы на ноги поставят, то снова с ног на голову. Отчего внутри у него вечно что‑то сыплется, скребёт, шуршит и ворочается. Знаете, что такое «геноцид» по-русски? Было-стало, было-стало… Всеми любимый наш «дурак», в честь которого и храмы когда-то ставили, превратился вдруг в дебила. И обратно его не вернуть уж.

 

Путь идеальной судьбы — прямая. Но кто согласится жить так? Без поворотов, без остановок, без случайных попутчиков, без приключенческих блужданий и лопнувших в дороге колёс? Американские автострады, прямые, как стрела, специально имеют искусственные повороты: чтобы не уснула судьба за рулём. Русские дороги «колбасит» от поворотов, как заворот кишок. Русские мечтают о прямой!

 

 

Русские спасали… демонов! Они вступали с ними в беседы, в дружбу и в нечеловеческое сожительство. Они извлекали их из могил и называли безумную эксгумацию «возрождением». Демоны занимали здесь человеческие тела, пользуясь пространством свежей жизни, как скафандром. Демоны спорили друг с другом, садистски мучая и тело, и мысли, и душу того, кого они «заняли». Бунтарей, стремящихся к здоровому образу жизни, губили сообща. Демоны любили почести и золото. Вино лести они готовы были пить океанами. Демоны пели смерть и мрак, поэтому чей-то свободный светлый взгляд, независимое мнение, отдельное счастье отдельного счастливого человека — это тоже было большим «недостатком». Вызывающим отличием одного от всех. Тени всегда провозглашали равенство и братство! А самым неисправимым из всех неисправимых недостатков в танатической юдоли могла быть только она — проклятая жизнь! Анекдотчики, разведчики и глашатаи русской правды подтверждали: «Жить — вредно!» Русское «кино» не нуждалось в киноленте.

 

 

Последнюю русскую революцию совершили не идеи — деньги! Деньги стали теперь «идеологией». Потому что предыдущая идеология оказалась менее денежной. Деньги вообще не нуждались в живых людях, они захватили русский материк, как динозавры, плотоядные и травоядные, доллары и иены, шиллинги и евро, юани и марки. Динозавры топтали сушу и родная земля содрогалась от их землеройной поступи, они дырявили небо обжорными ртами реактивных турбин, ныряли в недра и глуби морские, лезли к людям в карман и за пазуху. Ожило всё первобытное! Когтекрылы и бронедавы, шипохвосты и саблезубы справляли свой пир. В Городе чаще стали случаться пожары, убийства, приговоры без суда и преступления без мотива. Может, мифический ящер, подземная гадина зашевелился? Чует, поганый, своих! Но нет, нет, так просто никто здесь не сдастся. Мы ещё повоюем!

 

 

В денежном эквиваленте в России выражалось вообще всё. Продажными были не только вещи, но и мысли, и чувства, и голоса избирателей, и даже духовные ценности. Через них — через деньги! — можно было обменять богово на кесарево: расторопные попы-душепийцы жили в коттеджах и вертели рули дорогих иномарок. Деньги, как связующая клейкая субстанция, слепили русский колобок на новый лад, перемешав, на сей раз, не муку с сусечной пылью, а пустив в «замес» чего поболее — и высокие идеалы, и низкую страсть, и жидкую баланду, и рассыпчатую зернистую икру. Время-стряпушка поваляло Колобок в одном, в другом десятилетии, зажарило в печке, которую тоже топили ассигнациями и кабальными кредитами, да и отпустило его на все четыре стороны: катись! И — покатился, круглый, не имеющий ни верха, ни низа, ни бока правого, ни бока левого…

 

 

Деньги командовали жизнью и смертью, повелевая, когда им пробуждаться, а когда засыпать. Жадничая, они заставили бодрствовать вечных сестёр — жизнь и смерть — вместе! Деньги были самым приятным и желанным попущением бога — они были дьявольски нужны всем! Меры не существовало. Язык цифр и сумм не нуждался в лингвистическом переводе; чёткая цифровая ясность была универсальна и понятна всем: и зеваке, покупающему кружку чешского пива, и атташе, подписывающему международный договор. Они, деньги, составляли теперь суть и плоть новой Вавилонской башни землян. Первый вариант этой конструкции Господь разрушил, разделив народы на языки — защитив их от самих себя непониманием в слове и образе. Не помогло. Второй Вавилон уже приступил к репетиции — к жизни в отдельных осколках былого величия, к жизни в безумии, падших в безмерность.

 

 

Старости в России боятся. Должности и мундиры людям-теням выдавались во временное пользование, и либо досрочно отнимались по причине служебных «залётов», либо в срок — по причине известного возрастного рубежа. Другие уж тени толклись у гардероба с мундирами: «Теперь моя очередь носить!» Мундир и должность часто превращали чью-то ничтожную бесплотность в могучий таран, в судьбоносный рычаг эпохи. Жаль, не могло это удовольствие длиться вечно. Обязательно находился какой-нибудь молодой нахал и кричал: «Снимай! Моя очередь подошла!» И вылезала состарившаяся тень, нехотя, из такой удобной брони, из такого обжитого и благоустроенного окопа со спецпитанием и спецраспределением. Страшно было тени: как дальше-то быть?

 

 

 

О, зима! Исповедь красок, стылый взгляд деревенских прудов, восхищающий стражников времени. Всякий год непорочность приходит сама, первый снег облегчает пуховой молитвой уставшую землю, ни дождей и ни слякоти нет, обожжённые чёрные листья причастию рады, на великую серую даль вдруг ложится покой, белый-белый, ровняющий всех, и поэты зовут его саваном — красота тишины сочетается с белой аскезой, как бескровная связь, как родство с запредельем; коли свет не играет, дробясь, то и небу дышать ни к чему. Холодно русское время. Праздничны люди в остуде своей.

 

— От человека к человеку доплывёшь через реку, а от реки до реки только через годки. Колодезь родился, водицы напился, поехал-поехал, да назад воротился: под землёю черпнёт, тут заглотнёт — на небо отправится, да не воротится. Понизу заколодит — поверху запогодит. Что своим назовёшь, то отдашь во-первой, а кто спит во-вторях, тот уже во царях. Ты боли, моя боль, ты не прячься за печь, на ухвате сидит молодец, кто без боли целует, тот с болью уймётся. Умом богатые на бегу крылатые, а у сердца крыла — забытьё добела… Дочка, подай-ка траву с плиты, коричневая такая! И со стола смети… Ух ты, голуба, два ребра у тебя помяты! Дочка, погладь кота-то, погладь, и киселя ему налей…

 

 

Три понятия: покой, мудрость и немота, — математика вечности, — их можно переставлять как угодно в уравнении жизни: равенство сохранится. В окраинном посёлке время ложилось на зиму спать, как медведи в окрестных лесах. Оно сосало папироски у горячих печей, оно скрипело полозьями саней на дорогах и пускало вертикальные дымы в промороженную синь, вечерами оно сонно следило по видеоканалам за временем-собратом, городским шатуном, бешеным зверем, который и зимой кормился хищным промыслом — охотой на людей.

 

 

Кто‑то считал это «белое» время горем северных мест, кто‑то ждал его, как преддверия рая. Если рассыпать пристрастия русских людей не по карте, а по всем четырём временам года, то зима будет первой красавицей в этом ряду. Иней — сканью тончайшей сияет на прядях волос! щёки брызжут румянцем! поцелуй на морозе — режет, режет, как бритвой, обветренность треснувших губ! Холод нужен России, чтоб жить, не болея. Потому что в тепле и достатке всё прокиснет здесь и не возродится. По ночам небо шире, чем днём. Холод венчает лучи дальних звёзд, и пространство меж пылкостью звёздной чисто и прохладно. Ниже холода нет ничего. Выше — огнь беспредельный! Лето, осень, зима и весна… Время — крест. И вершина распятья — на белом.

 

 

 

Русский человек мыслит километрами, а чувства измеряет в градусах. Жажда тепла, внутреннего или внешнего, присутствует всюду, как неотвязная тема. Здешнюю природу невозможно приспособить напрямую для своей пользы, поэтому умение одиночек — приспосабливаться — стало жизненно важным свойством северных людей. Допустимая доза — это сам человек. Там, где холод съедает энергию жизни, каждый сам себе мера. Эталонов здесь нет. Даже сбившись в людские стада, души чувствуют незащищённость. Ах, какая большая страна! Как пустыня.

 

 

Север тянет к себе и манит, словно вечность. Приспособиться, выбраться из западни, убежать от обвала и стужи каких-нибудь рухнувших лет и иллюзий — вот конкретная суть бытия. То, что «ниже нуля», люди видят как подвиг, как возможность сразиться с недоброй стихией. В мерзлоте этой вечной отходы и свежие вещи равны — не гниют и не старятся. Словно снежные клоны, повторяются жизни людей. Символ счастья — пуховый платок, знамя веры — горящее сердце горящих героев. Север очень суров и языческий праздник парадов, салютов и шабашей именем веры — это жизнь вместо жизни. Приспособить нельзя ничего. Приспособиться можно любому. «Приспособленец» здесь — бранное слово. Потому что обидная правда.

 

 

Там, где природа щедра на остуду, «брать» от жизни нельзя, просто нечего брать. Спячка, сон, замирание в водке и в вере, в тоске и в работе, забвенье в веселье — это то, что всех делает нацией ждущей. Атаманы командуют ждущим: «Давай!» Прочь от этих команд! Надо б ждать лучшей доли, счастливого случая и просветления — вот, авось, отогреемся в будущем, братцы! Замерзающим чудится жар. В каждом прошлом тепло, как в раю, в каждом будущем — свет и избыток. Грезят все, кто согласен был окоченеть перед телеэкраном, кто не раз заколел, выводя свой шагающий труп на беспомощный митинг.  …А костры на снегу разгораются. А огня человечьего больше и больше. Вот уж руки к огню потянулись: то ли греться, то ли выгрести вон полыханье.

 

Деревянная жизнь на Руси — это не населённый пункт. Это, скорее, состояние. В котором есть: и сопричастие, и сожитие, и совершение, и сопереживание, и собутыльники… Это — храм без стен, внутри которого нет ни золота, ни поучений. Всяк здесь знает молитву свою бессловесную: кто кидает навоз, кто стучит топором, кто железку к железке винтит, кто бурёнку от сглаза таит. Глянешь вдаль — хорошо над полями уставшему глазу! Лишь земле доверяет надежду свою человек от земли: лишь возделанной пашне, лишь запасам своим в погребах да подклетях. Прихожане от мира сего неизменны вовек: в рясе робы, на крыльях кирзы… Почему же не просят они ничего у излишка чужого? Или гордостью бедный богат? Или сами дают от себя?!

 

 

Зима — невеста года. Зима! Умение выжить важнее умения жить. Кто же суженый твой, о, холодная дева?! Не растает фата на лице твоего безразличия… Солнце выглянет — редкий жених промеж вьюг. Выглянет, да и сбежит поскорей. Месяц блудом окутает искристый мрак — к утру блёкнет, уходит долой. Как снегурку-невесту обнять? Не даётся! Девой старой зима на Руси умирает. Всякий год предрешён: всеми люблена, всеми проклята Афродита холодных широт.

 

Ро протянула к дереву ладони, прикасаясь к нему на расстоянии. Дерево спало. Оно продолжало собой миллионолетнюю ветвь рода и не имело ярко выраженной собственной жизни — оно, скорее, было одним из бесчисленных «входов» в огромный мир объединённого растительного Нечто, которое породило всё прочее: и ползающих, и ходящих, и летающих, и горений восторг — кислород. Нехотя, в нудно‑томительном, медленном ритме древо откликнулось, предоставляя «вход» людскому любопытству; дрогнули вялые клетки корней: кто пришёл и что надо? Природные дети — деревья — безусловны, как святость: на призыв отвечают ответом. Почему же не слышит их каждый? Не потому, что ответ слишком тих, а потому что призыв — как пила: «Ты не трогай, доча, зазря мою душу. Не надо. Не отвяжется, если прилипнет. Ты сиротку мою добротой не корми, а то будет идти за тобой по пятам…»

 

Спящая на казённых лавках интеллигенция застенчиво поджимала ноги под себя, пытаясь, даже во сне, проявлять вежливость и не занимать лишней квадратуры, солдаты-кочевники бедовали кто как, разномастная публика из торгово-рабочего мира, а также пожилые воробушки пережидали вокзальную пустоту бытия по-своему: на корточках, в обнимку с баулами, лёжа поперёк чемоданов или маясь с соседом за картёжными упражнениями. Вечно временное, это человеческое пристанище сопело, пыхтело, стучало и шаркало беспокойными конечностями, переворачивалось с боку на бок, лялькало и улюлюкало с детьми, и тошнёхонько, порой, вздыхало, полуразбуженное на минуту-другую хрюкающим в пустую бочку станционным громкоговорителем.

 

Водка, колбаса и варёная картошка — это незабываемо! Бывший лётчик космических ВВС наслаждался русским «космосом», который был куда глубже и круче той изумрудной пустоты, в которой приходилось когда-то бывать. Здешние виражи и перегрузки не шли ни в какое сравнение с запрограммированной картой боевого полёта и дисциплинарным регламентом. Всякий скафандр в русском космосе только мешал. Здесь, в этих бесконечных просторах и бесконечных разговорах принято было обнажаться — в такой комплектации групповой полёт становился идеальным и неуязвимым. Устремлённым требовалась лишь иногда «дозаправка»: в бане, за столом, за углом, в драке или в мыслях о героической смерти…

 

Он вдохновенно рассказывал этим людям, сделанным из местной глины и подсолнечной шелухи, о предках-русичах, о великом и трагичном пути, который те проделали, покидая родные места и унося в эмиграцию дух своей культуры. Очень возможно, что они проходили и по этим самым местам, где раскинулись, пережившие время, поля и дороги. Никто не знает всей правды… Земное слово невелико, оно пишет мечтами по облакам, а небесное слово — вписано в землю кровью.

 

Ещё совсем недавно Грэй был уверен, что все люди в этой стране — его самые близкие и желанные родственники. Потому что они феноменально родственны друг другу. Он только не мог понять: что именно делает жителей этой огромной «плоскостной» страны телепатами, ведающими друг о друге любую подноготную. Их роднило какое-то волшебство. Теперь вдруг он понял природу волшебства — это было отчуждение. Отчуждение! Оно, именно оно, сближало людей в сверхоткровенные и сверхплотные жизненные ядра, какие случаются в закрытых тюремных зонах или в ядрах урана, например… «Русская бомба, ядерный нравственный взрыв, породнённые отчуждением…» — какие-то осколки мыслей и фраз наполняли голову Грэя, словно первая — пробная — бомба уже взорвалась внутри полигона слов и представлений: внутри черепа шалили и перекликались дети перевозбуждённого, воспалённого мозга.

 

 

Русская жизнь, как змея во время линьки, ползёт, изо всех сил тащится вон из своей опостылевшей старой кожи, а когда, казалось бы, совсем уж освободится, вылезет — глядь: новой-то кожи нету… И приходится в старую обратно влезать, кряхтя и печалуясь. Обычные люди разок-другой за всю жизнь пробуют «полинять», а некоторые входят во вкус — в году не по разу из старой кожи в старую ползают.

 

 

Весна уверенно шла на таран последних холодов. Она взорвала на ветках почки, огненным взглядом слепящего дня сделала ноздреватым лёд на деревенском пруду, а потом и вовсе растопила его, выпустила на волю блохастое племя дворовой живности, разбудила войско бабочек и первой мошкары, вырастила на оттаявших плешинах прошлогодних бугров весёлую зелень травяных причёсок. Мир сам собой приходил ко всеобщему согласию и благу: да, надо жить.

 

Велика власть тени! Она будет жить, пока жив свет. Пока проливается он на больших и на малых, на восставших и на лежащих ниц. Свет! Вечное, вожделенное чаяние всего живого. Свет! Пища глаз наших и душ. Далёкий источник его, низкий, как сам горизонт, тени даст безраздельную власть — непомерно велик будет рост её рядом с хозяином в час заката и в час восхода. Мир считает до двух: день и ночь, свет и тьма, жизнь и смерть… Победить тень можно только поднявши Источник в зенит.

 

Путь живых отсчитывают не километры и не годы. Слова. Движение человека — его рост. Дорос ли он до того, чтобы спрашивать у себя о том, на что нет ответа? А если не сумел он сам ответить на заданный вопрос, то был ли человек?! Говорил с чужих слов, пел с чужих слов, даже молчал — не по собственной воле. Много, много хищных слов и формулировок накидываются на всякого вновь прибывшего на землю! Жизнь дана, остальное — присвоено. Как возьмут эту жизнь — так отпустится всё. Всё, кроме слов.

 

 

Слова не могут жить сами по себе, им требуется говорящая плоть, чувствующая, мыслящая и действующая. Поэтому они беспощадно охотятся на людей. Слова напоминают неродившихся акулят в брюхе матери, которые поедают друг друга еще до своего появления на белый свет. Все слова — хищники. Все до единого! И те, что носят одеяния окрика, и те, что сладко проповедуют. А уж неопровержимая афористика, состоявшиеся в искусстве идеи или картины — это самая настоящая «боевая техника» для битвы слов друг с другом и для проникновения в глубины человека. За каждое рождённое или погибшее слово на этой земле заплачено миллионами человеческих душ... Люди находятся в рабстве у сбывшихся слов. Люди — их собственность.

 

 

Насколько подходящ человек для того или иного слова? Оно само выбирает. Насколько соответствуешь ты его силе и величине? Оно само определяет вместимость ума и души. Слово! Оно — сила и свет, бездонность и жестокость, согласие и опровержение. Оно испытывает всех тех, кто с ним соприкоснулся — до окаменения или до воспламенения. Слова не жалеют людей, потому что для них нет людей «собственных». Почему же люди относятся к словам иначе: берегут, прячут, торгуют ими, сожалеют о них? Процесс прост, как работа на оптовом складе. Человек — коробочка. Что вмещает и что может он?

 

 

О, «простые слова» по-прежнему падают, как плодородный дождь, на самое дно земляной души. И грешники рады. Во всяком словесном дожде есть удивительная «проникающая» сила. Ростки глаголов, прилагательных и существительных исправно, поколение за поколением, дают очередной урожай новорождённых слов… Но, слава Богу, опять всё перемелется — опять мука будет.

 

 

Мордастые московские дядьки из телевизора вновь заговорили о «военной мощи русской державы». Понимающий народ в Городе, слушая эту болтовню, издевательски хохотал. А зря. Бывшие воры и политические торгаши, насытившись временем «мутной воды», искренне хотели позаботиться о будущем своей частной собственности, о России. Москва больше не хотела быть неуважаемым паханом. Она спала и видела себя справедливым драконом, справедливый огнь изрыгающим. Москва-дракон вдруг начала понимать: провинция — её больное нутро, которое следует вновь раскалить добела, завести на всю катушку, чтобы затопорщились генеральские усы, чтобы раздулись гефестовы ноздри и посыпались искры окалин, и чтоб вылезли наружу стальные когти чудовищ.

 

 

Собственность!!! Именно она — идеология всего, что вещественно. Собственностью мы называем то, что в состоянии удерживать в период своей жизни. Но едва ослабевает хватка рук, как всё присвоенное вновь становится ничьим, и в этом статусе охотно присваивается всеми желающими, в коих недостатка никогда не было. То же и со словами. Собственными можно считать только те из них, которые продолжают существовать и после жизни говорящего. Много ли таких найдётся? Ни до, ни после жизни — вещей словно бы и не существует. Сон, призрак… Однако и до, и после жизни — слова живут! Слова живут в нас самих ровно настолько, насколько мы погружены в них. Бытие определяется словом: разумное бытие — разумным, глупое — глупым.

 

 

Книга! Клеточки букв, течение мысли и чувств, скелет сюжетов, кипучая страсть живых тем — авторская книга! — это прямое строительство будущего тела. Тела памяти. Стоит ли делать его наспех, плохо, или воровать «строительный материал» у соседа? Творчество — это смертельная битва с небытиём. Ни до жизни, ни во время её, ни после — нигде нет такой окончательности, которая годилась бы на звание «собственности». Теософы правы: собственное существует вне нас. Нам принадлежит только право принадлежать.

 

 

Слова, объединившись особым образом, превращаются в поэзию, в притчи, в поток страстной прозы. Слова! Сообща они могут очень близко подкрасться, почти вплотную подобраться к тому, что люди именуют словом «вечность» — к той самой неиссякаемой, щедрой пустоте, из которой может «взяться» что угодно. В теле слов, в теле овеществлённой памяти можно жить почти вечно. Именно поэтому крылатое воруется. Поверх авторских имён пишутся имена самовлюблённых проходимцев и бездарных торопыг. Бывающий в мире слов видит там странного зверя — всеядную свинью, на боках у которой выросли зачем-то карикатурные беспёрые крылышки-калеки. И из‑за них свинья тоже воображает себя крылатой, и ищет дружбы с любым Пегасом. И любит полёт и скорость, безошибочно вцепляясь для этого в жителей бега и неба. Она лезет на хребет чужого вдохновения, она верит в волшебную силу уздечки. Она счастлива только в одном положении жизни — поверх счастливых.

 

 

Фотограф-иностранец, которого местные коллеги прозвали Рашен Крези, «прилип» к России так, что не мог от неё оторваться. Он научился с любовью и пониманием снимать русскую жизнь: старушек в платочках, покойников на отпевании, выпивающих мужчин, стукачей в шляпах, дымы над промышленной зоной, пасторальную русскую природу, шикарные лимузины, убогость родильных домов, осмысленную злобу и бессмысленную радость на лицах людей… Фотограф, как охотник за привидениями, кружил в русском царстве теней и восхищению его не было предела: «Рашен крези!» — кричал он всякий раз, когда видел, как очередная русская тень оставляет реальный отпечаток на его сверхпиксельной профессиональной цифровой матрице.

 

 

Тени, одевшись во фраки и мундиры, становились похожими на настоящих людей, они сами теперь были способны отбрасывать тень. Но для этого в царстве мрака им обязательно нужен был источник света — светоч. Неверный… Неверный! Внутренний враг. Отступник, победив которого, они, тени, докажут сами себе, что и не тени они вовсе. Вроде бы чепуха чепуховая. Но сколько же русских жизней скормлено этой чепухе и с той, и с другой стороны! Чему было положено говорить, молчало во тьме. А чему положено молчать, обретало вдруг голос. И стонало, и выло, и боль свою в музыку обращало. Нищетой и убожеством здесь любоваться могли, как искусством.

 

 

Нетрудный опыт простейшего наблюдения позволяет легко убедиться в том, что мир жизни существует благодаря простейшему действию — сложению. От микромира до макромира, всё без исключения подчинено этой образующей силе: складываются атомы, складываются времена и судьбы — нет ничего, что могло бы избежать сложения. Складываясь, простое порождает сложное. Складываясь, обыкновенное порождает чудо. Мир создаёт и пишет сам себя, как огромная книга: драмы миров, главы времён. Вещество становится разумным, чтобы разум мог овеществляться. Огромная книга без меры и края — Слово, длиною в вечность.

 

 

Буква не может сама себя прочитать. Складываясь лишь с собой и умножаясь за счёт себя, она не сможет ничего выразить, кроме унылой своей однотонности. Поэтому поиск другого — есть поиск себя: на двоих, на троих, на безмерную долю. Простота безошибочна и гармонична, как младенец. А сложение — это искусство, именно здесь начинается мир ошибок и драм, и трагедий. Жизнь человечья, Буква, оказавшись в ряду неуместном, ты можешь погибнуть иль будешь стыдиться соседей своих! Человеку ведь дан удивительный дар личной воли и выбора: кому передать своё я, с кем соединиться, где, как и когда прозвучать: в одиночку или в хоре других голосов? Как необъяснимо нас тянет к одним людям и как отталкивает от других! Почему?! Слово бытия написано не нами. Как в недетской игре: угадай, кто ты есть и где твоё место? Можно потерять букву своей жизни, отдав её в книгу лжецов. Можно потерять эту букву, до времени бросившись в самосожжение.

 

 

 

Образ владеет жизнью. Объединившись в словах, мы в состоянии сказать сами себе то, что никогда не сможем изречь в одиночку, — причину жить в собственной речи. Одинокий человек в жизни — это глубокая осень ума, это предвестник зимней прохлады в душе. Кто тебя «прочитает», если закрылся вдруг листик судьбы? Каким бы сложным внутри себя самого человек ни был, а для всемирного закона сложения он по-прежнему остаётся клеточкой, первокирпичиком, мыслящим атомом вселенной. О, незачем, незачем его «расщеплять», освобождая энергию внутренней тайны!.. Мир устойчив, потому что он банален, и он всегда приглашает «прибавиться» к нему не чудом, а самым обыкновенным образом — путём жизни и смерти. Но в воле самого человека и сей дьявольский трюк — «вычитаться» из жизни: верить в дурман и искать самозабвений.

 

 

Коротки повести русских лет, не связаны их главы и абзацы, рассыпаны в пьяном шатании память и буквы истории. Слишком громко спорят меж собой отдельные Я, слишком тяжело они складываются в непрерывный рассказ общей жизни. Реплики, выкрики, мрачные молитвы и страстные проклятия, заговоры и выдающийся рёв одиночек, приказы и песни подвижников — вот на что израсходован наш алфавит бытия. Здесь голос одного звучит как выразитель немых миллионов. Неграмотно и опасно. Здесь голос общества — жадный урок подражания. Акцент языку и душе. Русское прошлое принято забывать ради русского утра.

 

 

 

В её взгляде появилась цепкая медлительность, она беспрепятственно, как инфернальный зонд, проникала внутрь зрачков Духа, что‑то цепляла там коварным рыболовным крючком и словно начинала вываживать и принудительно выводить из глубин чужого существа самую осторожную и самую крупную дичину — живую человеческую душу. О, как билась и сопротивлялась пойманная душа! Как она не хотела покидать обжитой свой мир, как тянула обратно! Но крючок, проклятый крючок, вонзался всё крепче и крепче. Грудь девушки уже была горячей и упругой, объятия были уже не детские. Ро вынимала из Духа душу! Дух задыхался и обливался горячим потом; он чувствовал, как прыгало и трепетало в его груди сердце…

 

 

Впервые в жизни Дух понял: как хорошо ни о чём не думать! Ни о чём! Чувства превосходят мысли и по силе, и по возрасту. Чувства — огонь! Они легко спалили всю прошлогоднюю солому слов, насквозь, как из огнемёта, прожгли бумажные декорации учёных трудов и хитроумных сплетений текста; девальвировали и ухнули в никуда ценности умных книг; неинтересным сном забылись лекции и рукоплещущие

аудитории, незначительными и глупыми предстали подвижнические усилия волонтёров и их напыщенные принципы, канули в небытиё денежные хлопоты и размышления, куда-то, как эфир, испарились вездесущие «выгода», «расчёт» и «прибыль», — ум замолчал, тело насладилось. Дух, дурак-дураком, понял: как хорошо быть счастливым и что это значит!

 

Поэты стенали! Как охранить эту безмозглую святую, эту родительницу света и тьмы в душах человеческих?! Любовь нельзя поймать, нельзя сдать её в музей или спрятать под воровским плащом, никто не сможет приковать её к гранитному памятнику или заколдовать, заточить в чёрную россыпь писательских букв; она, любовь, не имеет ни хулы, ни поклонений. Любовь, любовь! Лишь она одна способна жить здесь и сейчас! Здесь! Здесь! В вернувшемся из небесного путешествия сердце. Вот она — серебряная ниточка, петелька серебряная! Душа не имеет времени, значит, нет у неё возраста. Все души — свободны! И они сливаются так, как им хочется. Прихотливо. Без оглядки на земную неподходящесть. Мужчины и женщины, женщины и женщины, мужчины и мужчины, люди и деревья, и животные, и демоны. Седовласые и юные. Была б лишь душа! Чистые души сраму не имут!

 

 

День Города! К этому событию горожане готовились заранее: муниципальные учреждения культуры, учебные заведения, крупные бизнес-корпорации и мелкие лавчонки, спортивные общества и церковные хоры, закупленные артисты и местная самодеятельность — все стремились слиться в едином однодневном сценарии, в потоке общего веселья и взаимопонимания. За рабочий год, наполненный беготнёй, грызнёй и притворством, люди успевали изголодаться и соскучиться по открытым настежь дверям, по бесплатному входу-выходу в парки, музеи и частные шоу-потешки; в этот день все любили друг друга, как братья и сёстры. Сотни тысяч нарядных сограждан заполоняли пространство центральных улиц и площадей Города, и соборные люди с наслаждением, гордостью и счастьем видели: как нас много! как замечательно быть всем вместе!

 

 

Общий праздник накладывал на лица людей общее одухотворение, подобное солнечному свету, который умел ложиться на всё без разбору и делать суету осиянной. Всходящее солнце атаковало городскую серость сверху — превращало пасмурность домов и дорог в милую лучезарность, а люди, дружно засветившиеся от любимого праздника изнутри, помогали работе солнца своими улыбками и ожившим блеском глаз. Серость сдавалась, она покорно отступала под натиском объединившейся осиянности людей и неба. В этот день городская серость не была агрессивна, она не опутывала собой пространства и не смела нападать даже на одиночек. Это был не её праздник. Серость, как туман, уползала в соседние миры, в мистическое подпространство, таилась там, выжидала и, как всегда, готовилась к длительному и мстительному реваншу. Но в свой день — Город гулял!

 

 

Зрелище было необычным и внушительным! Построившуюся колонну охраняла рота автоматчиков с настоящими, но холостыми патронами в рожках магазинов. Услуги роты оплатил хозяин исторической находки — кандалы не должны были потеряться, дармовой металл ждали «Вторчермет» и мартен. Для острастки и антуража автоматчикам было разрешено постреливать в воздух, имитировать хрестоматийную грубость конвоя и подталкивать идущих. В ряды потешной охраны встали также энтузиасты-добровольцы с деревянными штыковыми «трёхлинейками», они тоже подтыкали закованных. И этап, и конвой до слёз смеялись друг над другом, перебрасывались циничными репликами и подзадоривали себя чёрным юмором.

 

 

Цепи прошлого были тяжелы. Они отяготили земную поступь шутников и остудили их пыл. Железа тёрли лодыжки весельчаков точно так же, как это было с каторжниками — государственными изменниками, ворами, убийцами и разбойниками, лихими людьми и мздоимцами, бунтовщиками и поджигателями. Сибирский путь! Становой хребет! По этой дороге русская история водила своих преступников. Дорога была бесконечной, оттого и муки в ней были нечеловеческими, а память о муках — героической. Русская история научилась гордиться своими адовыми дорогами. И всякий мученик, что проходил по ним, становился свят, независимо от дел своих прежних.

 

 

О! Как они пели! Идущие в кандалах люди чувствовали плечо другого. Голос одного становился голосом всех, а голос могучего хора вливался в душу, как свой собственный. Пел и конвой. Подпевали прохожие и зеваки, высунувшиеся из окон по пояс. Ещё заглядывали в листочки-шпаргалки со словами: «Динь, бом, динь, бом…». Но пройдёт еще минут десять, песня выучится наизусть, и воткнётся в поющую душу народа, как топор, и оставит зарубку на память — вовек не забудешь!

 

 

Страшный, тяжёлый звук железа, скребущего землю, опустил человечьи взгляды под ноги. Головы понурились. Не было для идущих никакого другого дела, кроме главного — терпеть муки и волочь свои цепи. Дела по-русски трудного, дела безнадёжного. Погуляли — поплакали! Движение ещё только началось, а толстушка-преподаватель с филологического факультета, спасая натёртые лодыжки, уже запричитала: «Отпустите! Я не хочу!» От малодушия её удержали товарищи, подхватили под руки и понесли дальше.

 

 

У демонов нет времени! Они могут лишь спать беспробудно иль бодрствовать вечно. Вызванный из сна, дух великого Сибирского пути действовал как застоявшийся маг. Толпа входила в глубину роли — уже не по одному решая для себя «входить-не входить», а сообща: входить! Душа толпы беспощадна. Одинокое возражение она не потерпит — сомнёт, даже и не заметив поперечного! Плечи всё теснее прижимались друг к другу; этап чувствовал своё братство, конвой — своё. И все вместе они были — семья, русские люди! И они это знали не умом или сердцем, а каким-то животным чутьём, туполобой верой, знанием без дум и памяти — русской шкурой!

 

 

…Русский бог — убийца! Да что там! Любой бог, ставший русским, становится в этой земле убийцей! Основоположник православия или диалектического материализма — не важно. В ушкуйной России не может быть двух равноправных «паханов», ни на земле, ни на небе. Победивший бог обязательно уничтожит всех остальных. Он не потерпит никакой делёжки при славе и власти. Вседержитель Руси един и всемогущ. Свято место это пусто не бывает! Боги в России меняются, как «вахтовики», но манера править единовластно остаётся: только в России новый бог убивает старого.

 

 

Спектакль удался на славу, все были счастливы. Витало, как ангел, меж живыми такое забытое чувство родства, что словами и не скажешь! Оно пьянило и отрезвляло одновременно, жало взволнованные сердца друг к дружке — хотелось петь ещё и ещё, чувствовать небывальщину русскую — общий собор. Путь каторжан, путь сибирский! Уж не сам ли дьявол процарапал когтем своим эту борозду в тысячи вёрст бесконечных? Проснувшийся демон Сибирского пути урчал от наслаждения — он был жив! он хотел жить дальше!

 

 

Люди говорили о себе вроде бы в шутку, а получалось — всерьёз. И то: что ни скажи в кандалах — правдой будет. Не бывать русской правде без оков! Привязь для всего здесь нужна: и для мужа к жене, и для казённого человечишки — к станку своему иль к бумажке отчётной какой. Без кола да без привязи Русь разбредается! - Грянули песню в который уж раз…

 

 

Мой прекрасный друг! Каждый человек подобен скрипке. Он томится по неизвлечённому звуку своей жизни. Одни называют этот звук «смыслом», другие — «судьбой», третьи даже не верят в его существование... Ты мудра сердцем женщины. Ты знаешь только одно слово — Любовь. Оно наполняет музыкой бытия и тебя саму, и всё вокруг. Это — великое Слово! Пред ним замолкают мысли и склоняют голову объяснения. Потому что вечность любви наполнена тишиной. Голодные скрипки наших судеб торопливы и неразборчивы. Очень часто обыкновенный шум кажется нам замечательной песней. А действительно чудо — даже не волнует. Кто, какой Мастер держит в руках смычок? Редко кто владеет им сам. Тревожная музыка собрана в сегодняшнем миге бытия! Образы, время, удачу и крах — рождаем мы сами.

 

 

Любимая! В мире, где все привыкли притворяться, естественность трудна! Но другую тебя я не смогу полюбить, другой я не смогу сказать эти слова. Не буду услышан. Я боюсь слов. Они делают меня лицемером, а тебя — обманщицей. Ведь так легко принять за любовь — самолюбие. Жизнь проявляет наши лица. Сначала — видимые, потом — остальные. Любимая! Я обращаюсь к заклинанию. Пусть будут прекрасными все твои лики: доброты, терпения, кротости, святости, слёз печали и слёз радости. Любимая! Я охраню твою беззащитность. И Бог даст преображение нам обоим. Величайшее мое сокровище! Каждая наша встреча — восторг единения и мука рождения. Светлый Реквием звучит над полем жизни. Я люблю тебя, мой друг! И не хочу ничего более.

 

Я всегда ценю тебя по самому последнему мгновению. По самому последнему мгновению между нами. Потому что ничего другого между нами нет. Только миг! Если ты восхитительна в нём, если невозможно устоять против тебя, если ты любишь и просишь любви — зови меня, иди ко мне! Так свершается таинство нашей вечной игры. Не убегай в прошлое, которое подобно алкоголю, не рвись так отчаянно в будущее, которое всего лишь выдумка, фимиам для безнадёжно уставших сердец. Зачем ценить это?! В том, чего нет, нет и цены. Удержать бы высоту любви в каждом из наших очарований. Потому что нельзя остановиться, потому что держит нас золотая цепь — череда судьбы. Оборвись — и канет мир во тьму. Надежда — мираж. Не уставай! Всё слилось для меня воедино в бесконечно короткой вспышке по имени Жизнь. За пределами мига — тьма. Будь, чтобы быть.

 

 

Я не знаю твоего имени, не знаю, какого цвета твоё небо, на каком языке ты говоришь, в каком времени мы встречались. Но я помню одно: всегда ты со мной, в каждом моём живом вдохе. Любимая! Я вижу и нахожу тебя всюду, в любой наречённости и в каждой чужой новизне. Ты прекрасна! Твое вечное прощение и греховный мой искус — вот что называю я нашим мгновением.

 

В любви твой взгляд останавливает мои мысли… Эта сила принадлежит тебе так же, как принадлежит солнце каждому из нас. Расширенные зрачки любящей жизни! — на тёмном дне этого великого колодца я вижу всё пройденное время, вижу, вижу, как в пылающей истоме разливается лава, морщатся материки, как бушуют океаны и плачет небо, как дрожит земля: всё в твоём взгляде, Любимая! — звон оружия, стенания пленных, клятвы лгунов и оскорблённая вера, — всё в этих зрачках, которые любят; через эти живые колодцы на меня смотрят: история, вечность борьбы и миллионы лет предшественников. Я не могу не любить тебя, друг мой, я — раб твоей загадки.

 

Спасибо, что я слеп, что велика глухота моя. Спасибо, что не прозорливец я, не пророк, не ведун, спасибо, что могу насладиться красотой жизни сегодня и не видеть её конца завтра. Иначе невозможно было бы жить. Я смотрел бы на детей малых, а видел бы в них завтрашнюю правду. И нельзя бы стало любить их в начале. Я смотрел бы на чудесные творения рук человеческих, а видел бы только пыль и тьму бездыханную. Не обнять бы тогда тебя, Любовь мою, в радости, чтобы не заплакать тут же от видения разлуки. Ничего бы тогда! Спасибо за тишину жизни моей, за то, что не рушится она сразу. За это благодарю.

 

Я говорю своей жизни «Да!» так же сильно и искренне, как говорят это на исповеди. Что услышу в ответ? «Да! Да!» — отвечает мне жизнь: и смеющаяся юность, и плачущая старость, и холодный рассчёт делового мира, и колеблющиеся голоса разуверившихся пасторов, и чванливые умники, боящиеся жить, и глупцы, боящиеся умереть, — мои единственные сограждане по планете и учителя. Чувства сильнее бесчувствия. Любимая! Ты  — единственная, несущая миру: рождение и погибель, соблазн и покаяние, испытание тьмой и неизбежное просветление. Любимая! Великое множество лиц твоих и времён бессловесны; высшим покоем и силой исполнены все наши «Да!»

 

Музыка жизни! Слова договаривают недочувствованное, музыка — дочувствует недоговорённое. Любовь существует в невидимом переплетении того и другого. Произнесённая, воплощённая, сбывшаяся, она исчезает навсегда. Чтобы повториться музыкой жизни, возрождаясь в иных воплощениях!

 

Моё ожидание — в прошлом, в настоящем, в будущем! Всюду! Ему слишком мало одного времени, оно ненасытно и неутомимо. Я звал тебя всегда! Ты меняла свои имена и наряды, но — приходила, чтобы смирить и возвысить. Моё ожидание не исчерпано временем. Я люблю тебя во всех и во всём: в разливах рек и ликах цветущих полей, в человеческих существах, в тварях и вещах, в слепом жестоком случае и в лукавой игре воображения. Кто же даёт эту вечную силу живущему кратко? Неведом и прекрасен круг земных испытаний! Кто отправился в путь, тот и счастлив; родина мыслей и чувств — ожидание высшего света; чистый взгляд, чистый голос и чистая вера души — дом, в котором чужих не бывает.

 

Все мы стремимся в единую даль, и каждый несёт свою веру. Не умеешь понять — люби, не умеешь любить — терпи, не умеешь терпеть — уйди. Что из этого сможешь, Охотник? Что же ты выберешь в мире подсказок: подлость или пожертвование, тишину или шум, спешку или окаменение? Самолюбец ревнив, и только любящий — берёт и даёт, не выбирая.

 

Словом исцеляется тело, вниманием исцеляется больная душа. Человеческая жизнь подобна растению. Она вызывает восхищение, когда побеждает пустыню. Человек богат своими испытаниями — в этом его счастье, в этом его исцеляющая мука. Внутренняя чистота испепеляюща! Любимая, тебе ли это не знать?! Пришедший к тебе из суеты и вставший рядом, пронзительно чувствует: как грязен он, как мутна и невысказанна сила его блужданий. О жизни неявленной, внутренней, потаённой могут говорить лишь два распахнутых, два всесильных в своей беззащитности, верующих в любовь, человеческих сердца. Лишь бы сердца говорили первыми, а ум — лишь подсказывал.

 

Спрячем мысли о выгоде и пользе, или спрячемся от них сами! Душа в душе отдохнет. Как сделать так, чтобы никогда не разомкнулись наши руки, чтобы не иссякла, не оборвалась между нами невидимая нить — память? Как поверить, что судьба — наш друг, а не злая служанка? Слишком ненадёжен мир вокруг, слишком тороплив он бывает и жаден. Давай же удивимся сегодня друг другу: не мелочны ли стали наши желания, не превратились ли мы с тобой в живых куколок, не называем ли мы заботы о повседневности «счастьем»? Что нас ждёт впереди? Я не спасу тебя, Любимая, от неизвестности, но я обещаю быть рядом. В твоих глазах — свет и радость. Мы сбываемся в сбывшемся.

 

Пpости! Hе говоpи ничего в ответ. Ответа не существует. Он затеpялся в шуме машин, в голосе споpов и сутолоке истин, он pаствоpился, устал и иссяк. Его унесли тучи, его pастpепал ветеp, волны пpевpатили его в песок. Уроки молчания самые трудные. Покой пpиpоды не может сpавниться с бесстpастностью опыта… Что подаpить тебе, дpуг мой? Любой подаpок — лжец. Я не могу довеpить вещи то, что должен пеpедать невидимо, — Любовь. Возьми её из уст в уста. Она вся — в тишайшем моём: «Пpости!» За то, что ум занят хмуpыми мыслями. За то, что вpемя ушло на бездаpные битвы с хамством, инстинктом, гульбой и пошлостью. За то, что pождённые и неpождённые дети твои озлобленны и pастоpопны. За то, что память ума коpотка и бессильна. За то, что стpах стал выше мудpости.

 

Я смогу тебя спасти! Я сумею. Я знаю как. Это дpевнее искусство души забыто, но не утрачено. Hикто из нас не слышит pазговоpа птиц и не понимает голоса деpевьев и не видит настоящего. Потому что ослепляет себя иглами желаний. Миру не хватает всего лишь обыденности! Самой пpостой и только потому вечной: когда огонь согpевает и помогает готовить пищу, когда скpипит pассохшийся пол, когда усталость pеальна, но теpпение — сильнее. И потому лишь миp есть миp, и он длится и длится, и всё дpожит светящимся листочком волшебного огня над пpаздничной свечой... Любимая! Ты всё смогла. Тебя нельзя победить, потому что ты — беззащитна.

 

Даже если сомкнутся уста и глаза мои будут закрыты, даже если ослабнут знакомые узы и свет превратится в отсутствие плоти, то и тогда, мой единственный друг, ты — мой вдох и мой выдох, мой ангел и кнут. Я буду всё чувствовать, слышать и знать. Ты — моё небо. Небо небес! Не столб атмосферы над нами и не длины ночного пространства, сорящего звёздами. Небо жизни — на ниточках любящих взглядов: их нельзя отводить друг от друга ни на миг, ни на даже полмига. Те, кто жил, те, кто жив, и грядущие жизни — едины в своей ненаглядности. Это небо — работа души и ума, эхо печали и радости, страха, забот и восторга любого из нас. Высок человеческий взгляд, высоко и небо его. До наития и безмятежности, до одиночества и воспарения. Хрупок миг! Небо может упасть — стоит только мигнуть…

 

Я смотрю на тебя, свет мой близкий и ласковый: ты — родная росинка в дожде наших дней. Голос нашей любви — это голос детей, это — радость свершившихся планов и дел. Это — знак тишины между нами. Кто любим, тот обязан быть вечным и правым. Вечным в праве своём отвечать на любовь твою властью и силой. Красота поселяется там, где не холодны искры в глазах и где платой за верность никто не назначит монету. Бездна любви, из которой мы вдруг рождены, не зовет нас обратно. Потому что мы сами, скрестившие губы, новой бездною стали, продолживши путь бытия. Ты моя и я твой. Ах, миры воедино едва ли сольются, если нет между ними небес!

 

 

Страстью, зовом инстинктов, силой таинственной веры, надеждой и кровным родством — этим полнятся взгляды, этим связаны давность и миг. Пусть обрушится жизнь твоя в жизнь мою и родится иное мгновение — вспышка Любви, создающая то, что двоих превосходит. Что разъято, то ищет друг к другу свой путь. То, что сложено, то неделимо. Как я счастлив, мой друг, быть с тобой! Целовать, обнимать и баюкать твой сон, охранять наше юное племя и строить жилище. От влюблённости юноши до любви старика я дарю тебе верность свою!

 

Наше небо прекрасно, день и ночь в нём равны, как и мы на земле. Твоя вечная нежность смиряет мой бунт. Я ищу свою дерзость — ты даёшь мне дыханье на следующий шаг. Так парим мы над бездной в пути из неведомых далей в неведомый мир. И хорошо нам. И не страшно. Потому что вдвоём мы легки и крылаты. Легче времени, легче мыслей и слов.

  Ах, куда мы спешим? Нити могут порваться… Но нельзя не спешить! Бьются птицы доверчивых чувств о великие стены рассчёта. И падают, падают замертво, веруя в небо. Милая, знаем и мы: крылья нужнее, чем башни. Как остаться нам в том и в другом?! Как не разбиться и как не упасть? Научи меня новой свободе, той, что не знает оглядок, неправых законов и яда земных компромиссов. Я склонюсь пред тобой, раболепный, как в Храме. Я тебе заплачу всем, что есть у меня. Эта плата — негромкая правда, мой шёпот смущённый: «Люблю!»

 

 

Воды вpемени бесконечны, они вытекают из пpошлого и стpемятся к будущему, а посеpедине — удивительный миг, в котоpом вpемени нет: колесо настоящего, кpуг естественной жизни и Молох цивилизации, — место, в котоpом копится память, заpождается и pастёт душа, совеpшенствуется pемесло и постигается небо. Вpемя, задеpжавшееся на мгновение в настоящем, пpедлагает тебе самый щедpый из подаpков — pождение себя самого, неподpажаемый тpуд непpеpывного пpобуждения и действий: это — твоё вpемя! Любимая! Миг человеческого бытия непpеpывно pастёт, усилия каждой жизни стpоят наш общий дом: свет и тьму, восхищение и pазочаpование, поpядок и хаос. Мужество и счастье — участвовать в неподpажаемой дpаме пpоснувшихся! Здесь ничего не бывает дважды: ни путника, ни его пути. Чувствуешь ли ты невидимый огонь в своём сеpдце? Жизнь одного воспаляет жизнь дpугого и это — единственная наша Неугасимая Свеча, наше настоящее pождение: только сегод­няшний день и только сегодняшний миг. Твоё вpемя. Назови его, как тебе нpавится: своим собственным именем, или именем Бога, именем дpузей, пpекpасной Любви или пpосто звуком текущего куда-то pучейка... Все хоpошо и пpавильно, потому что всё в этом миpе — pождение, всё — день его бытия.

 

 

…Кто ты, человек, столь непохожий на меня? Откуда тянется нить твоей жизни и почему вдpуг она пеpевилась с моей? Что пpоисходит? Дpагоценными узелками деpжится в памяти светлое вpемя упоительных встpеч и ненасытно длинна наша ночь. Я хочу тебя видеть, Дpугой Человек! Слишком бескpыла pеальность pядом с мечтой. А Обpаз, живущий в душе, пpекpасен и неуязвим; подойди же к нему и сpавнись, ни о чём не жалея! Пусть иллюзия пpавит смиpенной свободой. В тысячный pаз я стану тобой. Пpизванный и объятый. Идущий от клятв до заклятий. Исчезнут, сгоpят в бесподобном паpенье любые суеты, отступят пpовоpные стpахи, и слухи людские умpут и колдовство талисманов окутает вещи. Это — Любовь. Пеpекpестие жажды сеpдец. Не познавши дpугого, не станешь собой. Любимая! Не уходи незнакомкой! Не изменяй, не изменившись. Пей до конца пpедназначенный миг. Невозможно унять наши судьбы, если вязать нить ошибок и снов в одиночку.

 

Единственное, что связывает, — пpопасть меж временами. А лучшее из чувств — чувство недосягаемости. Ощущение глубины не позволяет живому уснуть. Всё тоpопится, всё несмиpенно, вpемя течёт, но нет в нём мятежной поспешности. Не тоpопись же и ты заполнять пустоту обещаниями. Тяжелы людские тела, но деpзки их души. От мычания глотки к поющему взгляду ведёт восхожденье pодства. Сладко и стpашно дышать, наклонившись у кpая; бездна, несметная бездна — наш дом! Свой своего узнает по пpощанию — фантазия вольно игpает здесь светом, и тьмой. Учимся быть, наполняясь несметным, чтобы однажды в несметное кануть. Только пустому глупцу это место — ничто. Послушай, как поёт тишина! Посмотpи, как пpозpачны вселенские твеpди. Никто ведь не ждёт тебя здесь, но входишь ты долгожданным. Значит, есть ещё кто‑то дpугой, одинокий и сильный, — твоя неразлучная пара. Потому что миpы обpазуют сей миp. И волшебная дверца меж ними — Любовь. Землю выиграет тот, кто не проиграет себя самого.

 

Вечность игpает мгновением, мгновение — вечностью. В пpикpытых глазах, затаённом дыхании и сладкой истоме владения дpуг дpугом pождается музыка жизни. Всё невозможное манит к себе и чаpует: чувства пьяны, а фантазию дpазнит случайность. Гоpизонты вpемён и пpостpанств, глубины покоя и божеской воли, голод несытой любви и земные владения — всё, всё откpыто для нас, пока невозможно! Непостижимо. Недосягаемо. Неодолимо. Путь — это то, чем владеть не дано. Лишь бы жизнь не свеpнулась в пожитки! Бежим от известного! Зачем беpежём мы всё то, что доступно? стpемимся к тому, что чужое? ценим следы и питаем плоть пpизpаков? — стpашно забыть, потеpять, отпустить нажитое. Жизнь! Вечная точка на вечном пути!

 

  Дятятко моё родное! Никому тебя в обиду не дам — сам обижать буду, собственной мерою, чтобы знало ты силу пределов своих. Чтобы ласка и лесть, и угода, и слепость ликующих нянек не сделались правом на жизнь. Привыкает к преградам идущий. Поднимись, моё дитятко, выше преград и препятствий — пусть они тебе будут опорой. Утомляйся в делах на земле, чтоб не знать утомления в большем.

 

 

Ты наказ мой родительский выберешь так: отличив назидание от наказанья. Переступишь того, кто поднял твой твердеющй взгляд от владений. И добудешь тем взглядом из долгих колодцев времён пропитанье ума. Чтоб скрестились зрачки сквозь смежённые веки. Я толкну тебя сам, пока мал ты и слаб, чтоб, упавший, ты знал, как подняться. Чтоб ты поднял меня, когда я упаду. Обожгу твоё сердце отрезанным чувством, чтобы знало оно одинокую власть над собой. Чтобы жгло и меня, когда кончится власть. Наклоню твои мысли к соблазнам и мраку, чтобы ярость души превзошла её лень. Чтобы мог опереться на сильного сильный в бессильном краю.

 

 

Называют родителем тех, кто встречает у входа. Но велик ли поход, если был ты спелёнут? Кто поможет отправиться вон?! Дитятко родное! Провожу тебя так: до иного сезона судеб, до границы, где выход опять будет вход. Не предай! — не посмей на обиду ответить обидой. Не предай! — с жизнью жизнь не встречай в унижении. Не предай! — провожай без оглядки и Смерть, и Любовь. Шаг тяжёл, значит, будешь ты весел от сил, что плодит восхожденье. Узок путь, значит, лезвие жажды твоей ищет плоть своих дел. Чтобы сделалось так, я лишу тебя, веточка рода, ветвей, что низки. Сок земли потечёт по тому, чего нет, и где нет ничего — будет прихотей цвет. Вновь созреют земные плоды, и в бездонную тьму упадут.

 

 

Укрепляйся, дитя, тем, что мир не становится лучше, что нечист он и нет в нём надежд. Укрепляйся, дитя, чтобы собственным миром сей мир укрепить. В честной битве — за честью победа. Но считает победой и яд свою власть. Кто отравит тебя, мой малыш? Липкий взгляд и елейные речи проклятых? Трупный яд, что сочится с горящих полей? Самолюбец? Торговец? Учитель учений? Навеянный страх? О, дитя! Пей из уст моих яд — не смертельна из уст моих мера. Пей из сердца отраву — печаль. И болей, и терзай мою душу, но успей стать сильнее коварства.

 

 

Что могу тебе дать? Руку в первой ступени твоей. Во второй — обстоятельства, опыт. Отсечение всех пуповин, наконец. Посмотри: что держало тебя — держишь ты теперь сам. Я владею тобой, мой малыш, чтобы мог овладеть ты собой. Чтобы кровная сязь отошла, превратившись в свободу и дружбу. Милость от милостынь ты отличишь. И научишься брать и давать. Но не будешь ты слёзно просить, и подавать, прослезившись. Глупое детство плачет от боли, вечное детство — от боли за глупых. Слёзы — жемчужинки скрытых надежд — сыплются с порванной нити по имени Жизнь. Пусть крепка будет нить твоих слёз.

 

 

Дитятко родное! Не услышу надсады твоей — не кричи. Поднимайся само, и само огляди этот мир, и само говори, и само продолжайся. Пусть не смеют приблизиться те, кто калечит слепою заботой, кто не делает жизнь, а её выбирает, чья душа языка не имеет. Ты прекрасно, дитя! Оставайся таким до седин. Где от входа до выхода круг постижений, как сон… Баю-баю, малыш. Баю-баю-баю... Ты в обиду не дай свой поход — обижай себя сам, мерой собственной. Чтоб не знала душа возвращений.