НА ГЛАВНУЮ.......................................на страничку ИНВАЛИД

 

Лев Роднов

 

 

Анонс

Что такое добро? Это — умение противостоять злу. В здоровом обществе хорошие люди побеждают плохих. А в перевёрнутом обществе жизнь разворачивается, как «детектив наоборот»: плохие преследуют хороших. Побеждает абсурд. Книга рассказывает о путях персонального спасения героя, человека в коляске, в мире тотальной духовной «перевёрнутости».

 

 

 

ИНВАЛИД

 

безымянная повесть

 

 

 

ЧАСТЬ I

 

 

 

          …М-ммм!!!

          Любая из черепах намного лучше какой-нибудь гончей поэтессы, у которой из глаз текут голодные сладкие слюни, а с языка вечно капают гадкие горькие слезы…

Это вам говорю я, царь…

И если всё-таки придётся выбирать — выбирайте пустоту.

Потому что охоты больше не будет…

Сама начальница психоневрологии сказала: «Даже царское слово куда хуже простого молчания!»

Ха-ха-ха!

 

          Буду говорить… Хотя давно пришёл к выводу, что сказанные слова — это просто сотрясение воздуха, а слова, произнесённые внутренним голосом внутри меня — сотрясение пустого в пустом. Слова ничего не решают. Они, скорее, обслуживают прихоти случаев и случайностей, из которых, собственно, всё и состоит. Ну да, может быть и есть какой-то сверхзамысел в том балагане, в котором я не по своей воле очутился с рождения. Но я этого замысла не знаю. Не встречались никогда. А разнообразные параноидальные идеи насчёт некоего «смысла», коими со всех сторон кишит завравшееся пространство, мне просто омерзительны. Жаль, что всё-таки придётся говорить!.. Я не люблю рассказчиков. Также я не люблю слушателей. Я прочитал изрядное количество книг и могу в дополнение сообщить: я не люблю читать. Не люблю смотреть. Изображение жизни на экранах вызывает у меня рвотный рефлекс. Не люблю какие-нибудь вожделенные «лакомые кусочки», от которых у большинства говорящих дворняжек начинают дрожать губы, а сладкие их слюни, струящиеся из хищных глаз, ещё и заразны. В общем, почти ничего искреннего в зудяще-суетящемся мире я до сих пор не обнаружил. А, обнаружив это, я с крайним сожалением нашёл, что сам во многом подобен найденному. У меня нет ни единого повода для какого-либо раскаивания. А для уравновешивания рычагов совести достаточно было отделить кайф внутри меня от кайфа вокруг. Сегодня у меня нет собеседников. Честно признаюсь: и не надо. Личное счастье — это личная штука, ну, вроде уютных трусов: приятно, удобно и скрытно. Не напоказ. Потому что всеобщее счастье бессовестно. И ещё: я хотел бы навсегда избавиться от всемирного «публичного дома» в душе и в сердце. Думайте что хотите по этому поводу. Ха-ха-ха! Буду говорить, пока не спятил окончательно. Говорить сам с собой, чтобы не спятить вместе со всеми.

 

 

01.     МАМАША

 

 

          — Будь ты проклят, урод! Я тебя кормила, поила, задницу тебе, паразиту, целовала, а ты вот как меня отблагодарил — шлюху в дом привёл! Что, взрослым себя почувствовал? Собственной жизни захотелось? На, получи, получи! Вот тебе, вот!!!

          Я, конечно, знал, что мамаша моя истерична и шутки с ней лучше не шутить. Она всегда была очень работящей и заботливой, особенно для тех, кто попадал под неусыпный луч её безапелляционной заботы. Мамаша, как противоракетный стационарный радар, круглосуточно ощупывала своим мысленным локатором-вниманием всё и всех, до чего могла дотянуться: дальних и средних родственников, близких друзей и допущенных в зону внимания знакомых, не ускользали от её внимания дети и старики, избранные коллеги по службе, но более всего доставалось мне — единственному её сыну. Ближе некуда. Она регулярно накрывала меня своей боевой заботой, как мишень. Даже на собственное мнение по поводу какого-нибудь пирожного шансов не оставалось ни единого. Мы жили вдвоём, упоминаний о своём отце я не слышал ни разу. Всегда одно и то же: «Мой сыночка, мой ненаглядный, моя радость, мой умненький». До какого-то времени я в этот приятный словесный сиропчик искренне верил.

          Пока не грянул последний гром. В тот самый вечер.

          — Получи! Получи! Гадёныш!

          Голые, мы бегали с подружкой по дому, уворачиваясь от разъярённой орущей мамаши, которая швыряла в нас чем ни попадя: статуэтками, будильником, книгами, половой тряпкой, телефонным аппаратом, бутылкой с подсолнечным маслом, торшером… Собственно, она кошмарным образом испортила нам праздник. С подружкой мы нормально дружили ещё со школы. От матери я это умело скрывал. Вместе мы поступили на первый курс местного приборостроительного факультета. Всё складывалось вроде бы неплохо. Ближе к диплому мы планировали пожениться и уехать жить в другой город. Разумно? Конечно, разумно. Мамашу на полторы недели отправили в командировку. Это случилось впервые за много лет. Грех было не согрешить. Я немедленно привёл подружку к себе и мы, счастливые, залегли в широченную мамашину постель. Только-только всё у нас получилось… Тут-то моя фурия и вернулась. Думаю, она вообще с этой командировкой разыграла спектакль. Иначе, с чего бы так ловко нас накрыла? Ждала, наверное, следила. Чего уж!

          — Будь ты проклят, неблагодарный! Поганец! Смерти моей желаешь! Мешать стала, да? Ничего, я тебе крылышки-то пообломаю! А ты, мерзавка, вон из моего дома! Вон, я сказала!

          Мамаша сгребла подружкино бельё в бесформенный ком и, распахнув входную дверь, выбросила одежду на лестничную площадку.

          — Вон, я сказала! Вон, мерзавка! Вон, пока я тебя в жабу не превратила!

          Подружка, подвывая и скуля от страха и унижения, нагишом выскользнула наружу, вслед за своими модными шкурками. Мамаша с грохотом захлопнула дверь. Оставшись с мамашей наедине, я готов был её растерзать, но лишь прошипел в ответ: «Мам-м-ма!»

          — Что?! Что ты сказал? Ты обязан мне всем, что у тебя есть! А я, значит, теперь за всё это — стерва?

          Мамаша повалилась на пол и зарыдала в голос. Такие сеансы я видел многократно. Я накинул халат и переступил через неё. Торопливо выглянул на лестничный блок — подружки уже не было. Хотелось от всего этого умереть самому. Смириться и затихнуть. «Ладно, мамочка, извини», — сказал я, присев рядом с ней на корточки.

          — Ах, извини?! Нагадил и извиняешься?! — она буквально взвилась надо мной. И последнее, что я запомнил в тот вечер, это шлепок тапочкою по спине.

          Всё. После этого наступила темнота. И неподвижность. И приятное безразличие.

 

 

02.     В АНАБИОЗЕ

 

          …Я очутился в мире иллюзий. Правда, не понимал этого в тот, самый первый, момент. Это как сон во сне. Было очень хорошо. Я с удовольствием рассматривал себя и своё прошлое со стороны. Ну, словно смотрел немое кино, а смысловым комментарием к нему был стук моего собственного сердца. То частый-частый, то едва-едва.

 

          …Мы шли улица на улицу — решительные мальчишки с цепями и старыми утюгами в руках. Угрожали друг другу, размахивали своими орудиями войны и страшно кричали. До реальной бойни никогда не доходило. Совсем, как у шимпанзе, когда лидерство в группах бесспорно доказывается именно криком и угрожающим видом. Над нами, над ватагой мальчишек, витали смеющиеся взахлёб ангелы. Я отчётливо видел себя самого, девятилетнего пацана, держащего в руке ржавую пятикилограммовую гирю. Я даже чувствовал себя самого из той наблюдательной параллели существования, в которой вдруг очутился. И ангелов тоже чувствовал отчётливо, как себя самого. Было ощущение какого-то всеобщего мирового «замеса», в котором нет ни верха, ни низа, ни хорошего, ни плохого, — только игра: да, да, взаимная и бесконечная игра видимого с невидимым. Я отчётливо ощущал, что примерещившиеся ангелы даже реальнее всего того, над чем они потешались. Так мы, мальчишки, могли играть с майскими жучками, сажая их в спичечный коробок, или привязывая бедняг нитью за лапки. Вот один из ангелов вытянул длинный палец и пощекотал малыша из вражеской команды. В тот же момент мальчишка поскользнулся и навзничь упал, раскровенив себе лицо. Прибежали двое его старших братьев и стали гоняться за нами с палками в руках. Я бросил гирю и перемахнул через забор. Из-под земли вдруг начали выскакивать чёрненькие такие комочки и плеваться чем-то чёрненьким  в ангелов. Ангелы от этого развеселились ещё больше и взлетели повыше, туда, куда тёмные плевки не долетали. Мальчишки разбежались, раненого братья увели. Видения тоже исчезли. Я посмотрел на свои руки — они все были перепачканы чёрными плевками. Приглядевшись получше, я понял: это — просто ржавчина от брошенной гири. Костюмчик мой был порван случайным гвоздём, торчащим из забора на пути к моему счастливому спасению. Но треугольный клок на штанах наводил ужас отмщения. В ушах тут же раздался голос взбешённой мамаши: «Па-ра-зи-и-ит!» С самого начала она поочерёдно то любила меня, то проклинала. Очевидно, любовь её распространялась лишь на того идеального мальчика, которого она себе представляла, а проклятия, чуть-что, доставались жалкому подобию идеального варианта — мне. Мамаша совершенно неожиданно вылезла словно из-под земли, она, пожалуй, была похожа на разъяренного подземного осьминога; каждое её щупальце непрерывно выплёвывало те самые чёрные облачка, которые стали меня упелёнывать, сжимать в горошинку и назидательно заталкивать в треугольное отверстие порванных штанов... Тот я, который был ещё маленький, сопел и рыдал. А тот я, который всё это наблюдал, решил вмешаться и тоже вытянул, как ангел, длинный-предлинный указательный палец и слегка притронулся к мамаше. Она, как всегда завопила: «Смерти, смерти моей желаешь!» Сопящий сопливец фальшиво запричитал: «Прости меня, мамочка! Я больше не буду!» Фальшь попала в нужное место. Плюющийся осьминог начал успокаиваться. Мне стало очень противно от всего этого видения и я, очевидно, нарушив какие-то законы сонного царства, в котором оказался, смог отчаянно как бы заорать в своих мыслях: «Сгинь!» Мамаша сгинула, как и не бывало её. Больше она в моих иллюзиях напрямую не присутствовала никогда.

 

          …Однажды, в старших классах школы, подружка увлекла меня ходить на занятия танцами. Я очень стеснялся, был скован и часто наступал партнёрше на ноги. Она терпела, а я от этого ещё больше сковывался. После танцев я провожал её на самый край города. Добравшись до окраины, мы подолгу стояли на конечной остановке автобуса и целовались. Пока не исчезал за поворотом последний автобус. После чего подружка, довольная своей пробуждающейся женской властью, уходила в дом неподалёку от остановки, а я топал километров пятнадцать по ночному городу. Местная окраинная шпана меня почему-то никогда не трогала. Даже знаю, почему. Просто не замечали. Ну да, вот же он, я, пилю прямо по пустой проезжей части, по направлению к центру. Совсем невидимый, прозрачный такой, пустой, как воздух, совсем-совсем в этот миг ничей… Беглец от всех! Точно! Это, пожалуй, самое приятное моё состояние. Когда ты откуда-то уже вышел, но никуда ещё не пришёл. Чудесный такой путь. Тот, что намного лучше поцелуев или даже первого глотка «Шампанского». Через два дня всё повторялось: танцы, проводы, поцелуи, ночные шаги. Под ногами у меня всякий раз оказывались, набегающие под ноги, трещинки бесконечного асфальта. Я поначалу так и думал: просто трещинки. А со стороны вдруг увидел: никакие это не трещинки — это линии жизни на ладонях судьбы! Самые настоящие! И надо идти очень правильно, быстро, но не наступая лишний раз на них. Тогда путь становится спокойнее и короче, а мысли в голове затихают. Ать-два, ать-два, вдох-выдох, ать-два! Хорошо. Может, это мнительность, насчёт трещинок-то? Нет, всё правильно. Я же вижу со стороны: вот моя нога наступила на бугорок и соскользнула в асфальтовый разлом. Ладони судьбы тут же вздрогнули, сердце слегка сжалось, мысли заворчали без слов. Ать-два, вдох-выдох… А по бокам не дома — большие зеркала, просто огромные зеркала, от земли и до неба. Сам я в них не отражаюсь, зато отчётливо вижу полупьяных хулиганов, трясущихся от страха припозднившихся прохожих, иногда бродячих милиционеров и бродячих собак. Прямо из зеркал светят электрические фонари, их свет легко проникает на мою дорогу и это очень хорошо. Ладони судьбы — подо мной. А сверху? О, сверху нет ничего! Даже звёзд. И это необычайно возбуждает и окрыляет. Хочется идти всё быстрее и быстрее, чтобы почувствовать крылья, чтобы подняться на них из зеркального коридора, как из глубокого колодца и увидеть, наконец-таки, звёзды. Они должны быть! Я написал для подружки стихи. Она прочитала их и сеанс прощальных поцелуев удлинился сразу на полтора часа. Целоваться мне было тоскливо. Я хотел лишь одного — поскорее идти и не наступать на линии асфальтовой судьбы. В один из вечеров подружка заговорила о нашей будущей жизни. Она взяла мою руку и, как хиромантка, стала её изучать, старательно наступая указательным пальчиком на каждую «трещинку» моей ладони: «У нас будет ребёнок. Линия твоего ума превзойдёт свои природные возможности. О! Очень странно… Линия тщеславия почему-то обрывается ещё в юности. И… И у тебя очень странная линия жизни — их несколько… Поцелуй меня, милый, ещё!» Из моего нынешнего, «парящего» над всем этим жизненным шевелением состояния, я без труда просматривал возможную будущую подружкину карьеру: институт, умные книги, умные разговоры, научная лаборатория. Всё это мне представлялось внутри большого такого мыльного пузыря, в котором люди-пузырики пытались надуться больше той величины, в которой они в данный момент находились. Напоминало забавный аттракцион. Пузыри внутри, чаще всего, лопались, так и не достигнув границы своего пузыря-папы. А те, что его всё-таки превосходили, лопались вместе с ним. Из воздуха со всех сторон доносилось постороннее хихиканье и голоса. Как с трибун. Не знаю, кто это звучал, невидимый, но когда большой пузырь кто-то вдруг насадил на этакий шест, на что-то вроде шеста для стриптизёрш, голоса просто взбесились. И было отчего! Подружка моя появилась около этого шеста… абсолютно голой. Вот так сон во сне! Двойным отстранённым зрением я наблюдал сразу две картины: в одной молодые люди скучно целовались на опустевшей автобусной остановке, в другой — около шеста извивалась голая человекообразная змея с лицом моей подружки. Только никакой эротики в её действиях не было. В ответ на моё недоумение, кто-то услужливо шепнул прямо под темечко: «Это — Голая Мысль. Она резвится около своей Темы». Я тоже рассмеялся, присоединившись к улюлюканью и хохоту голосов на невидимых «трибунах». Стало очень и очень смешно: от такого шеста стриптизёрша не смогла бы забеременеть настоящей жизнью при всем своём желании. Мысленные ценности и упражнения с ними давно у меня вызывали подозрения в том, что они являются разновидностью духовной мастурбации. Увиденная картина показывала это наглядно. Подружка извивалась и прилипала к шесту, скользила по нему вверх и вниз, мозг её пульсировал, излучая в пространство волны удовольствия, а сердце оставалось пустым и холодным. Я видел это и понимал. Волны ловили те, кому это нравилось, и посылали в ответ такие же волны, отчего общее возбуждение нарастало и нарастало. В конце концов, на шест со всех сторон кинулись голые, бесполые, как мне показалось, существа, с лицами мужчин и женщин. Они все прилипли к вожделенному шесту, слиплись вокруг него в омерзительный шевелящийся комок. Но тут пузырь лопнул. Ничего и никого не стало. Я хохотал так, как не хохотал никогда в жизни. А в ещё одной параллельной жизни раздражённый юноша украдкой поглядывал на часы и, не скрывая досады и раздражения, ждал окончания сеанса поцелуев. Ха-ха-ха! За кем прикажете следить? Никаких живых плодов у «стриптизёров» нет и быть не может. Это одинокое открытие привело меня в состояние необычайной эйфории. Ну, да. Умные тексты по своей максимальной смысловой, стилистической и идейно-энергетической, что ли, насыщенности одинаково хороши и похожи у всех умных авторов. Шесты, правда, разные. А суть одна — блеск интеллектуальной мастурбации и духовное бесплодие. Кто-то опять шепнул под темечко: «Мысль возбуждает стремление к совершенству. Но — не любовь!» Было слегка лестно, что невидимки со мной разговаривают. Некоторые склонности к постижению ключей и приёмов мира философии у меня начали проклёвываться именно в старших классах. Но я и не предполагал, что всё так просто: что философия — это простая наглядность, а не запутанность запутавшихся. Небо беспредельно раздвинулось. Звёзд по-прежнему никаких вокруг не было. Но жилось-леталось уже как-то совсем легко. Ни одной зловредной трещинки нигде… Я птицей поднялся в уютную темноту неба, как в материнскую утробу, и запел! И тут же увидел где-то внизу: молодой человек, я, то есть, иду знакомым путём, высоко поднявши голову, широким шагом, не глядя себе, как обычно, под ноги, иду и — тоже пою! А за вторым поворотом колобродит банда и я сейчас с ней должен столкнуться нос к носу. Зеркала по бокам почему-то исчезли, значит, я теперь уязвим и досягаем не только для чужих взглядов, но и для плохих рук. А банда опасная. Такого, они меня обязательно заметят. Но я, летающий, смотрю на себя самого, идущего, с умилением и ничего не делаю. Только пою. Совсем нечаянно, вдруг что называется, я стал гораздо лучше понимать, что такое «случай». Тот, который шёл по земле, из-за своей песни не заметил знакомого поворота и прошёл ночную дистанцию в тот раз иначе, чем всегда. Спасся.

 

          …Ага, вот ещё одна любопытная «картинка» образовалась. Ишь, расселся на самом первом ряду! Красавчик! Этот белобрысый парень приклеился к моей девчонке с первого курса института. Вообще-то он был не из нашей группы, с параллельного потока, но красавчик изображал из себя факультетского активиста и поэтому совал свой нос всюду. Я не ревнивый, поэтому подружку от выбора не в мою пользу и не охранял. Она рисовала с красавчиком стенгазеты и бегала с ним в студенческий киноклуб. Потом оба они увлеклись коллекционированием почтовых марок. Красавчик был непрост. Он учился остервенело, не на «отлично», но крепко. И с самых первых дней своего пребывания в институте этот белобрысый активист не скрывал своего корыстного стремления к образу жизни этакого самого главного вожака. Говорил с другими нарочито надменно, мог угрожать, схитрить или даже втихую подставить или предать. Любого из нас за такую манеру поведения общее мнение сокурсников стёрло бы в порошок, а ему всё оказывалось нипочём, любое гадство сходило просто так. Это была какая-то его загадка. Однако теперь, иным своим зрением, я видел, что внутри белобрысого красавчика сидел кто-то второй и управлял им так же, как экскаваторщик управляет своим экскаватором. Я мысленно назвал невидимого гадёныша «космонавтом». Этот тайный внутренний житель то и дело дёргал за всевозможные ниточки, от действия которых белобрысый, например, открывал рот и изрекал властные приказы другим, или читал с институтской сцены патриотические стихи. В любом случае, вокруг него клубилось уже знакомое нечто — темноватое облачко-клякса — и всякий попавший в эту малоприятную муть чувствовал, как его собственную волю сковывает неизвестная внешняя сила. «Космонавт» при этом самодовольно скалился, а лицо белобрысого в тот же момент времени принимало серьёзно-озабоченное выражение. «Гад!» — подумал я громко и отчётливо, витая где-то под потолком лекционной аудитории, если о мыслях, сформированных в фонемы, вообще уместно так говорить. Была общая для всего потока лекция, мы с подружкой сидели где-то в середине ангароподобной аудитории. Сверху я-невидимка удобно контролировал пространство, как панорамная телекамера президентской охраны. Но тут «космонавт» неожиданно отпустил все свои нити и конкретно повернулся прямо ко мне. Он уставился на меня, не мигая, маленький ловкий уродец, безраздельный хозяин белобрысого: «Будешь служить!» Вот уж, действительно: ой! Не все голоса под своим темечком я мог контролировать. Если честно, в этот миг я изрядно струхнул. Невыносимо захотелось скрыться, спрятаться. Так что, сердитый я-невидимка сразу же поник и быстро шмыгнул в того себя, что низко склонился над столом и тупо строчил за преподавателем лекцию по «вышке», по высшей математике, то есть. Я-нездешний понимал, что я-здешний меня не спасёт и не спрячет, как надо. Не та крепость. А всему причиной — нити! Миллионы, миллиарды нитей пронизывали пространство вдоль и поперёк, они пронизывали меня и моих сокурсников, вещи и пустоту — всё в мире кишело этой пряжей. Разве можно было спрятаться от того, из чего ты весь состоишь? В любой момент из любой неизвестной дали за какую-нибудь «твою» ниточку могли потянуть… О! Это напоминало жуть и отчаяние сна, из которого нельзя выйти. К счастью, «космонавт» уже не мог смотреть в упор на смотрящего, но я чувствовал, что он продолжает «чувствовать меня в упор»… Занервничаешь тут. Прозвенел звонок на большую перемену. Подружка потащила меня к белобрысому. Красавчик добродушно скалился: «Я слышал, у тебя есть кляссер с марками?» Гадкое тёмное облако опутало меня всего и воля внутри меня сама собой, без видимых причин опьянела. Вечером мы втроём собрались на родительской квартире подружки. Я принёс кляссер, доставшийся мне по случайному наследству, кляссер, кожаный, королевской величины альбом, в котором были очень ценные марочные блоки. Некоторые из них стоили по нумизматическим каталогам и классификаторам целое состояние — можно было купить на эти полувыцветшие старинные бумажки и машину, и две, и три. Я это, к сожалению, знал. Но был скромен и тих. Трясущимися поспешными руками белобрысый и подружка вдвоём вынимали из целлофановых пазух кляссера мои сокровища. Красавчик угодливо тарахтел скороговорочкой: «Я дам тебе вместо старых марок вот эти, новые. Смотри, какие цветы на них замечательные нарисованы! Я дам тебе взамен в два раза больше марок!» Что-то внутри меня молча плакало. Я только что разочаровался в человечестве. Урок был платный. Потом красавчик вызвал такси по телефону и куда-то укатил один. А я поплёлся на автобусную остановку. Подружка наградила меня на прощание дежурным поцелуем. Отчего плакать захотелось вечно.

 

          …А вдруг я — шизофреник? Такая мысль пришла вдруг в голову. И в тот же миг суфлёр под темечком гадко подтвердил: «Да, шизофреник!» Но это был какой-то другой — совершенно другой! — а не мой знакомый суфлёр! Я затрепетал от растерянности аж на каком-то, как мне показалось, клеточном уровне. И понял: на плохие вопросы мне будут давать ответы только «плохие» ответчики. Это наводило на серьёзные размышления. Человек — корабль, плывущий в океане образов. А у полноценных кораблей есть не только капитан, но и жизненно важная для корабля должность — лоцман. Который способен и обязан провести посудину сквозь опасные подводные препятствия. В общем, я решил, что буду, по возможности, избегать саморазрушающих опытов и негативных вопрошаний-бумерангов. Утонуть в себе самом, разбившись на рифах самоедства, — эта перспектива меня не прельщала.

 

          … А вот и история болезни с аппендицитом и последующим разлитым перитонитом. В военкомате затребовали медицинскую карту. Я принёс. Военком сильно ударил меня в живот и пообещал завести на симулянта уголовное дело. За подделку медкарты. Он вопил, что после того, как брюшина сгнивает, живот пожизненно висит и брюшной пресс не держит ударов, а я выглядел вполне подтянуто. Начальник призывной конторы напоминал грубо сколоченный деревенский шкаф, от которого пахло водкой и луком. Однако при взгляде со стороны, из моего парящего состояния, военкома вообще не было видно. Он не существовал в природе всеобщей памяти мира в принципе. Я злорадно хихикал. Он помнил только сам себя, поэтому с исчезновением этого краткого собственного усилия, навеки исчезало и всё остальное. У развёрнутого знамени в вестибюле заведения стоял застывший лупоглазый часовой. На полотне самого знамени, как в песочнице, дружно играли плоские, ещё не наевшиеся человечины, детки ангелов и чертей. Судьбы земных рекрутов решались на втором этаже. Смешно было наблюдать, как голый, абсолютно бесправный раб-студент стоит перед комиссией, а сугубые важные «пузыри» в погонах и в белых халатах беднягу поучают: «Мы убедились, что вы не симулянт. Но отвечать комиссии следует не «спасибо», а, как положено: служу Отечеству! Ну-ка, повторите. Молодец. Вам дана отсрочка до окончания высшего учебного заведения». Опять смешно. Я приподнялся над военкоматом до высоты деревьев, прицелился получше, открыл рот и выдохнул вниз огонь. Военкомат сгорел. Детки чертей и ангелов с писком разлетелись в стороны. Остальное просто исчезло. Я сдул пепел и стал рассматривать на открывшейся новой картине деревенский кирпичный завод — примитивное земляное сооружение, из которого после продолжительной топки дровами люди доставали, обжигаясь сквозь рукавицы, кривые сизые кирпичи. И я там был. Пробовал махорку. Таскал горячие кирпичи. Снова пробовал махорку. Снова таскал тяжеленные стопки «сизарей». Пока не лопнули в животе все послеоперационные спайки и не наросли в мышцах нужные связи. Всё случилось как бы само. Я лишь упрямился: «Подохну, или буду вновь нормальный. С точки зрения эволюции оба результата справедливы и они меня устраивают». Не подох. А военком всё равно потом не поверил. Вот я и выдохнул огоньком… А потом — вдохнул… Вдох-выдох — за погасшей картиночкой всегда есть другая картинка. Знаете, бравада с первым стаканом проглоченной водки, была всё-таки очень тяжела. Какой-то глупец потянул за шнурок, от которого раздвинулся странный театральный занавес. И закрутился сценарий: я сначала украл из служебной раздевалки лошадиное седло, потом увёл со сцены деревенского мерина, оседлал его и съездил верхом в зрительный зал, где в довершение спектакля украл у публики несколько жирных гусей. Гусей мы жарили в глине и в лопухах всей нашей студенческой группой. В конце концов, видения завертелись  с такой хаотичной быстротой, что их трудно стало отделять одно от другого. Но вот круговерть вновь ненадолго породила нечто стабильное. И что же я вижу на сей раз? Ну-ну, это-то уж наверняка сон: я и подружка лепим глиняные комки и бросаем ими друг в друга. Я чувствую, как тело моё приходит в ужасное расстройство. Ах! Так не должно быть, но мы продолжаем лепить из подножной глины красноватые ядра и с остервенением продолжаем их швырять друг в друга. «Что это?!» — Вы когда-нибудь задавали вопрос своему темечку? А ответ, знаете ли, тут как тут: «Это — бомба времени. Самое страшное из всех существующих во Вселенной оружие. Лепится своими собственными руками. Обычно из глины. При попадании в противника разносит неприятеля на бесконечные временные части. На многочисленные осколки — от нескольких дней до многих тысяч лет. В настоящем от такой бомбы практически не остаётся ничего». Ну, вот. Хорошее у меня темечко, всё знает. Интересно лишь, кто его за ниточку на самом деле дёргает — я со своими вопросами, или кто-то другой?

 

          … Никого нет. Куда все вдруг подевались?

 

 

03. БРЕВНО

 

          — Мой сыночка, мой! Открой глазки, мой хороший! Мой сыночка, мой!

          Воркующий, ласковый голос мамаши вывел меня из чего-то такого, чему нет названия. Не могу сказать, что это тьма, или что-то вроде сна. Нет. То, во что проник журчащий голос моей мамаши, напоминало, скорее, ветер или течение — нечто без вещества, без слов и, наверное, даже без времени. Течение туго и неостановимо струилось вокруг меня и через меня — от макушки к ногам — по всем телесным ниточкам и меридианам, как электрический ток по проводам. В меридианах ощущался слегка вибрирующий холодок. Я тяжело и нехотя вспоминал о том, что я — это я.

          — Открой глазки, мой родной, открой!

          Тупость была абсолютной. Ни боли в теле, ни каких-либо желаний. Воображение не работало. Я безучастно слушал настойчивое журчание голоса своей мамаши. Нет, пожалуй, не совсем безучастно. Оно меня раздражало точно так же, как раздражал когда-то трясущийся по утрам будильник. Спать долго по утрам я не любил, но трясущийся механический подлец будил не меня — он будил дух противоречия во мне; можно было после этой какофонии, после резкого звукового варварства, проваляться в постели ещё — отомстить будильнику ленью и утренней негой.

          — Проснись, мой сыночка, проснись, мой единственный! Посмотри, кто к нам пришёл!

          Тело было неподвижным. Рук и ног я не ощущал. Рот не открывался и язык в нём лежал, как приклеенный. Глаза… Глаза тоже сами не открывались. Что же я мог? Мог слышать, мог едва-едва, далеко не полной грудью дышать.

          — Это я, мой золотой! Ну, давай вместе попробуем…

          Мамаша поступила со мной, как с покойником, только наоборот — руками осторожно приоткрыла мне веки. Оказалось, глазами я двигаю. Сначала вокруг были различимы лишь какие-то неясные белые пятна. Потом резкость улучшилась: несколько человек в белых халатах внимательно меня изучали.

          — Слава Богу, он опять очухался, слава Богу! Сыночка, ты меня узнаёшь? Я твоя мамочка, мой ненаглядный! Маленький мой…

          Я с большим усилием скосил глаза в её сторону.

          — Узнаёт! Узнаёт! Смотрите, он узнал меня!

          Белые халаты колыхались в течении невидимых мировых струй и о чём-то совещались. Я стал прислушиваться к разговору, в котором участвовала и мамаша.

          — Как давно больной находится в парализованном состоянии?

          — Год, миленькие! Скоро уж год как будет. Вот ведь какая беда… А я работаю, денежки теперь нам ой как нужны стали, каждый день его одного, мальчика моего, оставляю. Вечером чищу, ворочаю его, как могу. Всё одна, одна! И мою, и меняю, что положено. Нам бы его пенсия по инвалидности ой как пригодилась! Сами же видите — первая группа.

          — Комиссия решит. Кормите как?

          — И не спрашивайте! То с ложечки, то через пипетку… Целый год так!

          — В интернат для полностью недееспособных сдать не хотите?

          — Что вы! Пожалуйста, не говорите при нём такого. Мой сыночка, мой, никому его не отдам!

          — Вы обрекаете себя на очень трудную жизнь…

          — Я для него и живу!

          — Коллеги, а если это — искусная симуляция? А мы назначим государственную поддержку?

          — Как вам не стыдно! Как вам не стыдно!

          — Успокойтесь. Члены комиссии имеют право сомневаться и их долг профессионально во всём убедиться, чтобы дать нужное определение.

          — Пенсию нам дайте! Ничего нам больше от вас не требуется. И специальную коляску помогите получить бесплатно.

          — Хорошо. Больной должен пройти полное обследование в нашем стационаре. Привозите.

          — Какое обследование? Какое… Вы что, слепые, сами не видите нашу беду? Как я его повезу, на чём? Двенадцатый этаж!

          — Хорошо. Мы пришлём бригаду.

          — Ой, сыночка, миленький! Ой, прости меня, дуру! — С этими причитаниями мамаша повалилась на меня сверху и от этого давления тело немедленно обделалось, жидко и вонюче. Комиссия спешно ретировалась.

 

          Больницу я не помню. Спал, кажется. А вот нижняя полка в поезде, следующем в южный городок, наполненный санаториями для инвалидов — столицу колясочников — я запомнил очень хорошо. Вообще, начиная с поезда, моя персональная память, как блудная птичка, полетав где-то там, вернулась в меня, как в родное гнездовье и стала, как ни в чём не бывало, высиживать своих обычных «птенчиков» — думы.

          Я осознал своё положение. И я теперь непрерывно думал об одном и том же: как умереть? Но для этого требовалась хотя бы одна действующая рука, или умение ходить. Ничего этого у меня не было. Я пробовал прекратить дышать. Но природа предусмотрела незатейливую хитрость против самоликвидатора: как только в голове начинало мутиться от недостатка кислорода и я успешно начинал терять сознание, так в этот самый момент включались автоматические инстинкты и лёгкие вновь исправно прокачивали воздух. Я лежал и думал: почему разум мой искусственно стремится к смерти, а тело бессознательно всегда стремится только к жизни? На соседней полке тряслась мамаша. Больше в купе никого не было всю дорогу. Ехали долго. Под потолком находилось радио, которое нельзя было выключить. Иногда я впадал в полубредовое состояние и видел, как в том месте, откуда доносились звуки динамика, начинала сгущаться и клубиться тьма. Кто-то под темечком шепнул: «Выход ада!» Из волнующейся туманной тьмы доносились песни и информационные выпуски. Где-то люди гуляли, где-то цунами смыло купающееся побережье и дома, где-то террористы палили в людей и угоняли самолёты, где-то одно политическое враньё кроваво и правдиво боролось против другого политического вранья, где-то призывали население к самоубийственному смирению и терпению… Где-то! Всюду, всюду можно было умереть! А я так хотел именно этого, но  не мог ничего сделать. У меня не было никакого определённого «где-то». Если, конечно, не считать клубящейся не выключаемой тьмы около динамика.

          Открывать и закрывать глаза я научился сам. С закрытыми глазами мир представлялся значительно ярче.

 

          В новенькой коляске мамаша, обвешанная сумками, обливаясь потом, катила меня по асфальтовым улицам странного городка. На проезжей части дорог машин практически не было. Зато всюду раскатывали колясочники. Их здесь было сотни, тысячи! Большинство передвигались сами, ловко вращая поручни обрезиненных надувных колёс. Один инвалид валялся под тенистым деревом, явно пьяный вдрызг, коляска его, перевёрнутая, валялась рядом. Но никто не обращал на пьяного никакого внимания. А таких же, совсем неподвижных, как я, катали родственники, или нанятые сиделки. Некоторых в холодке оставляли совсем без присмотра и они сидели, окаменевшие живые статуи, которые могли лишь спать, или вращать глазами. Под ногами у этих жалких изваяний резвились, как малые дети, те, кто «гулял» — передвигался по стриженой траве газонов на карачках или ползком. От всего этого ужаса я захотел умереть пуще прежнего. Но мать меня везла и везла сквозь нескончаемый фантасмагорический парад увечий. Влажный жаркий воздух благоухал  ароматами юга. Под шинами коляски пролетали асфальтовые трещины. Нас ждал реабилитационный санаторий каких-то спецслужб, куда мамаша выхлопотала для меня бесплатную путёвку — по великому блату и за великую взятку.

          — Скоро, мой маленький мальчик, скоро уже! Потерпи.

          — Новенький? Эй, парень, приходи вечерком к центральному фонтану, мы там играем в карты на деньги. Мамаша, дайте ему побольше денег. Здесь все играют!

          — Куда прёшь, старая! Не видишь, люди спешат культурно насладиться!

          Мы едва не столкнулись с группой колясочников, возвращавшихся со стороны моря. Это были грубоватые мужчины и женщины самого разного возраста, которые везли на себе пучки всякой зелени, мясную снедь, вяленую рыбу, жбаны с разливным пивом и бутылки с вином. Мамаша моя затравленно озиралась по сторонам и лишь прибавляла шагу. Пот валился с неё вниз, как тропический ливень. На неровностях дороги коляска подпрыгивала и я наблюдал, как подпрыгивают мои безвольные конечности. Именно наблюдал. Потому что чувств по-прежнему не было.

          Свободных мест в санатории не оказалось. Мамаша повалилась на пол и стала громко рыдать. Ей сделали укол и куда-то увели. Меня осмотрели, что-то записали в журнал, засунули в бумажную папку с тесёмками мои документы  и — я поехал. Сначала на лифте, потом по длинному коридору с жилыми комнатами, из большинства которых доносились звуки весёлой жизни. Санитар, кативший меня, был молчалив. Мы пересекли большой холл с диванами и, миновав лёгкие распашные двери, оказались на застеклённой веранде. Другие распашные двери вели с веранды в помещение библиотеки. Две кровати и две прикроватные тумбочки были поставлены на веранде так, что с них, как на ладони, открывался вид на центральную площадь больничного городка и фонтан посередине. Санатории располагались правильным кольцом вокруг, их блистающие окна отражали игру бьющейся на солнце воды и копошащихся тут и там покалеченных человечков-мурашей. Санитар выполнил поручение начальства, довёз новичка куда сказали, шумно высморкался в умывальную раковину у стены и ушёл восвояси.

          Прибежала ополоумевшая от жары и неприятных административных неожиданностей мамаша, готовая в любой момент опять повалиться.

          — Сволочи! Как я тебя оставлю в таком гадюшнике? Маленький мой, миленький, родной-золотой-ненаглядный… Отпуск ведь дали только на неделю. Как жить? Никто понять не хочет. Ох, горе мне, горе! И обратный билет сегодня же… Как ты один, без меня, три месяца тут пробудешь? Кто подмоет? Кто накормит? Умрёшь, сына! Ох, горе мне, горе!

          — Умрёт — закопаем! — весело отозвался на мамашины причитания колясочник, неожиданно выехавший из вторых распашных дверей. Он был необычайно волосат. Седые космы на голове и космы бороды, начинавшейся от глаз, составляли единое целое — мохнатую копну, поверх которой были нацеплены круглые «увеличительные» очки, а где-то в глубине копны угадывались живейшие глаза интеллектуала. Голос был сиплым. — Я библиотекарь. Ваш сын, пока не освободятся места в стационарных номерах, поживёт вместе со мной.

          — Как вам не стыдно? Что значит «закопаем»? — взвизнула мамаша, с трудом себя контролируя.

          — Понимаете, скалы кругом. Грунт тяжёлый. Копать, говорят, действительно очень трудно…

          — Да я тебя самого сейчас закопаю! — с этими словами мамаша пошла врукопашную.

          Волосатый библиотекарь сипло захохотал, отмахиваясь и рискованно крутясь на своей коляске.

          — Тише, гражданочка, тише. Клянусь вам, ничего таки плохого с вашим сыном не случится. Пагубное влияние улицы ему, как я понимаю, не грозит, а внутренний медперсонал санатория своё дело знает — квалификация высока, дисциплину внутри санатория пока что держат. Имею чай. Хотите чаю?

          Мамаша сдалась так же неожиданно, как и напала.

          — Хочу!

          Так состоялась мирная неформальная передача моего тела с рук на руки. Мамаша выпила пиалу зелёного чая, несколько раз повторила подробную инструкцию по уходу за мной и даже поведала собственную версию семейного несчастья.

          — Мальчика поразил гром небесный! Ангелочка моего ненаглядного! Но за что?! Не понимаю, за что?

          Она скоропостижно поплакала, взглянула в последний раз на часы и помчалась на вокзал. По всему лицу у меня были размазаны её слюни и сопли.

 

          — Молодой человек! Рад поделиться с вами самым дорогим, что у меня есть в этой жизни. Вечным покоем! — торжественно изрек волосатый.

          От переезда и обрушившейся в сознание местной круговерти меня опять «повело». Я, как сквозь угарное банное отупение, слышал голос библиотекаря. Бум-бум-бум… Очертания библиотечной веранды накладывались полупрозрачным образом на мои галлюцинации. Он закатил меня внутрь своей территории и что-то увлечённо рассказывал, размахивая руками и показывая пальцем то на один книжный стеллаж, то на другой. Лабиринтообразные ряды имели «детский» рост, по три полки всего на каждой конструкции, в высоту не более полутора метров. Из его рассказа я уловил, что он когда-то был арктическим полярником, увлекался философией, преподавал, даже писал и издавал книги, но травму позвоночника заработал через хобби — в горной лавине, что в одночасье превратила его из авантюриста-учёного в колясочника-спинальника. Он не пожелал вернуться из реабилитационного санатория обратно в свой город, к привычной жизни. Остался здесь навсегда, найдя для своей, успокоившейся наконец-то, мятежной души отличное одинокое пристанище — логово книг. Бум-бум-бум… Я усваивал информацию мучительно. Ну, как если бы мне рассказывали обо всём этом в душной парилке, а я бы потихоньку терял сознание, но не мог бы никуда выйти…

          — Молодой человек! Вы, я вижу, не испорчены пороками этого мира. Вы для меня — просто неожиданный подарок судьбы. Слушатель! Ах, слово-то какое! Я постоянно буду читать вам вслух самые лучшие труды выдающихся гениев человечества — титанов культуры и корифеев философской мысли. Знаете, я великолепно читаю! Студенты на моих лекциях никогда не спали.

          Я понял, что меня ждёт изощрённая круглосуточная пытка. Теперь библиотекарь ни за что не выпустит меня из этой своей бумажной, соскучившейся по новому узнику, тюрьмы.

          В галлюцинации каждая книга на полках превращалась в ещё одну разновидность «выхода ада» — около корешков с названиями клубился знакомый тёмный туман. Авторы произведений и их герои, как пещерные жители, выглядывали из тумана и скалились. Иногда они молниеносно исчезали, иногда начинали расти до устрашающих размеров. Некоторые легко покидали свои пещеры и так же легко проходили сквозь стекло веранды. Я ошалел: никто не защищён от ада! Он — всюду: в словах, в технике, в вещах, в отношениях… А на этом свете библиотекарь продолжал просвещать новичка без устали. В поле моего зрения попадали не только книги. На площади,  на месте фонтана клубилась чудовищных размеров бездонная дыра. У санитара, вызванного поменять мне памперс, вместо глаз тоже были серо-чёрные дыры. Однако сам библиотекарь своего вида в моих галлюцинациях не изменил. Он напропалую восхищался и восхищался своим упорядоченным печатным богатством. И оно его щедро миловало — он оставался нетронутым, сохраняя свой образ одним и тем же во сне и наяву. В какой-то из моментов мне удалось заглянуть вглубь некоторых тёмных пещерок, начинающихся от книг. Там, в глубине, копошились обычные убогие пещерные жители: самолюбивые человеческие желания, примитивные мысли о еде и сексе, отчаянно надувались якающие тщеславные пузыри. Метафоричность видения была понятна: каждая такая пещерка — это законсервированное представление людей о чём-либо. И внутри этого представления, конечно, как в ловушке, живёт своя эндемичная фауна и флора… Люди-трава, люди-змеи, люди-деревья, люди-жертвы и люди-хищники… Повсеместно в тёмных пещерках творился каннибализм: одна идея жадно пожирала другую идею, мысль пожирала мысль. Жизнь внутри интеллектуального мира была необычайно отвратительна. От этого бредового открытия я содрогнулся… Содрогнулся! Да, я отчетливо уловил, как живой ток пронзил меня от макушки до пят. Злость оживляла! Библиотекарь, словно учуяв что-то, резко перестал меня просвещать и перемещать между стеллажами.

          — Достаточно на сегодня, молодой человек.

          Санитар с пустыми глазницами, действующий как робот, помог перенести моё тело на кровать. До полного изнеможения в тот вечер и в ту ночь я слушал сочинения древних в сиплом монотонном исполнении.

 

          Я дождался часа, когда библиотекарь уснёт, и взлетел над стеллажами. Рассерженно «выдохнул» вниз огонь — изо рта, из глаз и из растопыренных ладоней. Увы. Книги не горели. Все это бумажное войско вообще, похоже, не замечало моих стараний. Я переместился и «выдохнул» на библиотекаря, решительно сознавая, что иду на не совсем доброе дело. Ничего не произошло. Библиотекарь лишь захрапел сильнее прежнего. Мамашу я не вспоминал даже. С тех пор, как всё случилось, я, похоже, перестал имитировать то, чем занимаются всю жизнь большинство людей — театрально играть на публику: изображать присутствие, внимание, участие, любовь и так далее. Люди — искусные имитаторы. А вся их жизнь — это ещё более искусная интерпретация имитаций: кто кого переиграл? Так сказало темечко.

          Над городом светила половинчатая меднолобая луна. Говорящее темечко от этого призрачного сияния активизировалось, словно ночной хищник. «Язык — вампир!» — произнесло темечко свою очередную провокацию и затихло. А я стал смотреть вдаль. Куда? На мир множественных человеческих языков, наверное. Океаны и озерца различных национальных языков покрывали континенты и тянулись во времени, они тоже клубились сумраком, правда, этот сумрак то и дело атаковал какой-нибудь ангел, с разгону врезаясь в самую глубь своей погибели. И тогда из глубины конвульсирующей прорвы начинали сверкать молнии, доноситься стенания, вопли и визги. В нередких случаях канувший ангел исчезал беззвучно и бесследно — просто так. А иногда, как исключение из правила, из тёмного шевеления вдруг выбрасывались вон ангельские ошмётки. Смутную бездну тошнило от новых ангелов. Созвездие языков напоминало ночной космос… Темечко трудилось, как суфлёр. Мол, так вот и так по сценарию... Мол, пресловутые Бог и дьявол — это всего лишь наш язык. Фонемы или понятия, зарисованные в символах. Ну-ну. Я вспомнил таблицы с двоичными, восьмеричными и шестнадцатеричными кодами — азбуку, по которой машины учили людей своему языку. Машины не понимали компромиссов и поэтому для удобства людей подстраивали свою математическую точность к не вычисляемой приблизительности живого восприятия. Машины чем-то напоминали до конца отвердевшую тьму — это были уже состоявшиеся крепости ада, его форпосты, под стенами которых погибали неосторожные глупцы — лирики и романтики. «Язык — вампир!» — повторило темечко. Почему-то именно эта тема привязалась к моей голове. Библиотекарь храпел, как ревущий динозавр. Я выдохнул на него из всех своих «огнемётов» ещё разок — опять не помогло. Снизу, от фонтана на площади, к лунным небесам возносился отборный мат в хоровом исполнении.

 

          — Молодой человек! Знаете, мне сегодня привиделся странный сон. Обычно я вижу голых молоденьких красоток. А сегодня я видел нечто необычное… Это могло бы стать темой диссертации. Ночью, во сне, я буквально глазами видел, как один язык поедает другой. Язык — в смысле, речь. Жаль, конечно, молодой человек, что вы меня не в состоянии понять адекватно. Но всё равно слушайте. В банальной истории мы можем наблюдать, как существовали и существуют языки-доноры, языки-паразиты, языки-отшельники… Вы какой язык изучали? Английский? Французский? Очевидно, вы даже не поняли, что иная речь атакует нас, захватывает в плен и заставляет на себя работать. Наш родной язык «присасывается» к чужому языку, а тот милостиво даёт себя поглощать. И, таким образом, сытый побеждает голодного… Я напишу об этом в филологический журнал!

          Из глаз у меня потекли слёзы — я впервые за долгое время от души хохотал. «Огнемёт» из ночных галлюцинаций навеял на этого храпящего динозавра вполне конкретные образы. Библиотекарь заметил влагу на моём неподвижном лице и чрезвычайно возбудился.

          — Вы плачете, молодой человек?!

          Так я заработал его безраздельное уважение. Если, конечно, можно назвать «уважением» ту бесцеремонность, какой он меня награждал.

          — Хотите поговорить? Если честно, то я поражён тем, что вы оказались адекватны языку образных понятий. Сегодня я почитаю вам современников…

          Спасли несчастного процедуры. Меня втолкнули в санаторный реабилитационный конвейер. И я ежедневно стал принимать солевые ванны, уколы и пилюли, меня трясли на каких-то специальных вибростендах, сжимали и растягивали, подвергали лабораторному и томографическому обследованию, показывали народному целителю-костоправу, укладывали на ковёр в зале для медитаций, били электротоком, делали массаж и пытались погружать в гипноз, втыкали в меня серебряные иглы, орали в ухо дикие приказы «немедленно встать и идти», даже возили в специальном экскурсионном автобусе в горы и на море — результаты были неутешительными. Днём меня пользовала медицина, вечер и ночь — пользовал библиотекарь. Он почему-то вообразил, что моё молчание — это универсальный ключ к постижению феномена человеческой речи. В общем, он меня имел в оба уха. Веранда при библиотеке и стала моим «стационаром». Подозреваю, так случилось не без протекции волосатого книгочея.

 

          В один из дней целитель-костоправ долго водил своей пятернёй по моему позвоночнику. Потом недоумённо процедил.

          — Да ты, парень, наверное, бандитом был? У тебя один из позвоночных дисков на сто восемьдесят градусов повёрнут. В драке врезали? Все нервы пережаты. Понимаешь? Ток по проводам не идёт.

          Ещё бы я не понимал! В любой схеме, если перерезать жгут с проводами, функциональности — конец.

          — Бандит! Ей богу, бандит! — уже вполне уверенным голосом произнёс целитель. После чего двинул меня своей пятернёй по спине так, что я немедленно потерял сознание.

          Наступил вечный покой. Подобно ветеранам былого, подобно обессилевшим бабушкам и дедушкам, я опять стал питать своё воображение тем, чего нет и уже никогда не будет — воспоминаниями.

 

          …Я постепенно приходил в себя. Пробовал возвращённое. Мог медленно мычать, кивать головой. Вполне сносно действовали ослабевшие, дистрофичные руки. Кое-как работали мышцы спины и пояса. Остальное — не починялось.

          — М-ммм-м… — еле смог прогудеть я собственным языком, нет, не языком, горлом, когда очнулся.

          — Бандит! Бандит!!! — заорал целитель и на его крик сбежалась целая рота восхищённых тётушек-врачей. Они взахлёб хвалили и прославляли костоправа. Притащили откуда-то бутылку вина, распили, кто хотел. В кабинете началось южное, темпераментное веселье. Меня незаметно укатили.

 

 

 

04.     В СОРОКА САНТИМЕТРАХ

 

          Проснуться пришлось от того, что библиотекарь рвал и метал.

          — Изгоняйте, изгоняйте цифрующих из Храма! Нечего вам пялиться на нормального человека. Вон, вон! Кто вам разрешил? Главный врач? А собственная совесть вам что говорит? Ха-ха, профессия! Падальщики! Хотите «чудо» показать? Тогда вам прямая дорога — к нашему костоправу. Ступайте, пираньи-писаки, ступайте вместе со своими телекамерами восвояси. Да, здесь именно Храм! Истинно здесь!

          Меня пришли заснять местные телевизионщики, дабы триумфально подтвердился уникальный дар здешнего целителя. Библиотекарь был против.

          — Они на вас, молодой человек, свою славу и свои деньги ковать хотят. Я с этим боролся и буду бороться. Зачем? Вы не понимаете главного: в маленьком городе очень просто навсегда сделаться маленьким человеком. Я не хочу. Я — борюсь. За величину себя самого и всего, что со мной соприкасается!

          Полупрозрачный пузырь окутал волосатого и стал стремительно надуваться. Около того места в бороде, где предположительно должен был находиться рот, клубилось тёмное облачко. Ад, похоже, таился внутри людей, он постоянно искал в людях слабые места и вырывался наружу при первой же возможности, как пар из кастрюли. Пузырь благополучно лопнул. Тёмные туманоподобные миазмы устремились от бороды библиотекаря к моим ушам. Тут меня стошнило.

          — Врача! Врача! — заорал библиотекарь и нажал большую красную кнопку рядом с кроватью.

          Пока откачивали, пока из капельницы в вену стекала какая-то жидкость, библиотекарь держал меня за свободную от иглы руку и ласково приговаривал.

          — Требуйте от жизни настоящей плотности! Понятно? Такой же смысловой запрессовки, как в настоящей философии. Любая беллетристика по сравнению с миром концентрированной мысли — беспомощная ерунда. Калека. Без рук, без ног и без языка. Не обижайтесь, я не про вас, конечно. Послушайте цитаты… Правда, хорошо? Мастер ведь просто рисует картины «ничейного» невидимого мира, а мы, здесь, почему-то чувствуем себя обвинёнными. Хорошо сказал, да, хорошо? То-то! Только в настоящих текстах можно вслух произнести знаки препинания: двоеточие, запятую, точку с запятой, тире… Плотный текст позволяет произносить непроизносимое — выражать мгновенное касание к постоянно меняющемуся смыслу через интонацию и паузу. Вы, молодой человек, кажетесь мне олицетворённым двоеточием. После вас, точнее, после вашего изумительного, но такого красноречивого молчания, хочется резюмировать…

          — М-ммм-м! — я застонал.

          Вместо библиотекаря рядом со мной в инвалидной коляске натужно гудел большой трансформатор. От книжных полок к нему тянулись этакие нити, которые его питали своим током. А трансформатор — гудел от работы: повышал напряжение, понижал, перераспределял, связывал воедино наведённые поля… Сам по себе он не мог ничего вырабатывать. Ему обязательно требовалось напряжение извне. У-ууу-у! Трансформатор в своей работе был замкнут сам на себя. Он стремился к стопроцентному коэффициенту полезного действия — к искусству смешивать одно с другим не просто так — без потерь! Мне он тоже предлагал присоединиться к процессу и уже примотал к своим клеммам часть моих нитей, выходящих их паха, из головы и из груди.

          — М-ммм-м!!! — я застонал как можно громче.

          Библиотекарь понял по-своему: «Ладно, сменим пластинку. Слушайте сочинения наших соотечественников…»

 

          Кепочка с козырьком, спортивные просторные штанишки да куртка-балахон с пришитым к ней карманом-«кенгурятником». Вот и вся экипировка. В таком виде санитар вывозил меня на прогулку. К тому самому центральному фонтану и газонам вокруг него, по которым сосредоточенно ползали те, кто учился передвигаться заново. Ползал и я, борясь с гравитацией и прихотями своих малоуправляемых мышц и конечностей. Кого только здесь не было! Каждый — со своей историей. Пьяный мужик, которого мы видели в первый день своего пребывания в санаторном городке, оказался шахтёром. Бедолагу ад нашёл и придавил в обрушившемся штреке. Из всего забоя в живых остался только он один. Шахтёр очень скучал по своей семье. Раз в две недели администрация шахты исправно присылала ему неплохой денежный перевод, на который крепыш-мужик, прикованный теперь к коляске, и поддерживал состояние своей спасительной алкогольной нирваны. «Уж лучше пить, чем скурвиться на местных бабочках!» — охотно пояснял он свой выбор в минуты просветления всем желающим.

          Актриса, упавшая на съёмках фильма с лошади, проводила своё время в искусственном озерце, наполненном солевой грязью, которая считалась лечебной. Грязь привозили самосвалами из лимана. Люди раздевались донага и с выражением просветлённого высшего вожделения на лицах устремлялись в эту чёрную жижу. Некоторые даже хрюкали от удовольствия. Меня тоже несколько раз купали в этой солёной земляной каше, но я так и не понял удовольствия. На солнце каша моментально сковывала тело сухой корочкой и это было малоприятно. Облегчение наступало лишь во время обильного омовения под душем с пресной водой. Актрису соль почему-то не разъедала. Русалка могла самостоятельно доползать от озера до обмывочных кабинок и обратно. Краны всюду были расположены так, чтобы их мог включать и выключать даже лежащий человек. Нечто фантасмагорическое присутствовало во всём этом грязевом шевелении. Бесполые, абсолютно голые, тела десятками шевелились тут и там. Все они были одинаково перемазаны чёрной земляной панацеей. Все мечтали о чудесном исцелении и здоровье. Иногда были слышны возбуждённые радостные реплики новичков. А чуть выше этой лечебной красоты над людьми витал знакомый тёмный туман, который они не видели, а я — видел. Чем-то эта грязь над грязью напоминала линзу смога над промышленным городом. Это, как я поэтически полагал, собирались в единую искусственную туманоподобную массу не очень-то стерильные человеческие мысли и чувства. Молоденькая актриса не была исключением, около неё тоже курился адский дымок. Однажды она подползла к моей коляске — червяк с человеческим лицом и женской грудью — и обыденно спросила: «Будешь?» Я, конечно, понял, о чём она говорит, и — отвернулся. Червяк уполз.

          В городе было очень много детей-инвалидов, свезённых сюда со всей страны. Дети младшего возраста изумлённо глазели по сторонам и в подробностях запоминали здешнюю жизнь. Детки постарше, подростки — уже сами пробовали участвовать в сексуальных забавах, пьянстве или даже пытать свою удачу на картёжном поприще. Девчонку, прыгнувшую от несчастной любви из окна многоэтажки, здесь уже дважды лечили дополнительно — от сифилиса.

          Я смотрел на этих людей, на себя самого, на звенья уже свершившейся жизни, и понимал, что мы не можем составлять одного целого ни друг с другом, ни даже сами с собой. Нет для этого условий. Жизнь большинства людей протекает в режиме краткой сводки новостей: прошло детство — одна новость, закончил школу — другая новость, учился и работал — третья… Раз-два-три! А там и старость пришла — последняя новость. Причём, одно сообщение с другим вяжутся весьма условно. Новости просто свалены в небольшую кучку по имени Жизнь. Ах, а много ли их, новостей этих? Да, пожалуй, десяти пальцев хватит, чтобы перечислить, а то и лишку будет.

          Легендой городка был бывший автогонщик, обладавший двумя неистощимыми умениями: поднимать гири и сексуальной неукротимостью. Обычно он почти совмещал оба этих занятия. Я нередко его видел совокупляющимся под каким-нибудь кустиком, а рядом с его коляской неизменно стояла пузатая «двухпудовка». Я не осуждаю людей. Жизнь — энергия. И если у неё нет возможности идти верхом, она пойдёт низом. Особую касту в этой модели занимали живые мумии — старики: у них уже не было вообще никакой энергии. Старики-колясочники равнодушно взирали на суету. Впрочем, старики были в санаторных угодьях большой редкостью. До этих мест добирались только бывшие знатные особы, у которых ещё сохранились кое-какие связи и общество согласно было отвешивать им напоследок почётные полубесплатные поклоны. Чего стоил ветеран какой-то там войны, у которого вообще не было ни рук, ни ног! Он требовал, чтобы на прогулку его выносили в парадном кителе и при всех наградных регалиях. Представляете? Сидит в коляске, снятый с вешалки китель с орденами и медалями, пустые рукава заправлены в карманы. А сверху из кителя торчит голова старикашки и всех кроет матом. Иногда почётный обрубок эпохи умудрялся вываливаться из инвалидного кресла на траву, но обычно его никто не торопился поднимать — обрубок отчаянно плевался и кусался.

          Вся атмосфера санаторного городка напоминала грязевое озерцо, в котором мы, люди, были полезной и питательной для кого-то солью земли — этакий крутой замес из различных судеб. Демоны и ангелы, на время скинув с себя рога и перья, резвились в этих солёных, как слёзы, «водах» с детским восторгом.

 

          Шутили, в основном, тоже не высоко. Не выше пояса. Но и это было благом. Грубый и пошлый юмор отвлекал от печальной внутренней сосредоточенности кардинальным образом — прямым ударом по инстинктам. Инстинкты просыпались — от обнажённой пошлости становилось весело, как в первобытные времена. Изысканная филологиня, недавно покалеченная в горнолыжном спуске, с нескрываемым наслаждением сыпала сальностями. Газорезчик, взорвавшийся вместе с ацетоновыми парами, просочившимися в гигантский заводской отстойник-коллектор, любую тему и любой разговор с удивительной виртуозностью переводил в своё профессиональное русло — на философию отходов человечества и проблему их безопасной утилизации. Шахтёр постоянно говорил, когда мог говорить, о том, что он обязательно повесится, «чтобы не обременять семью», но после того, как в соседнем санатории из-за педофилии взрослых действительно повесился девятилетний мальчик, шахтёр на некоторое время замолчал. Потом стал требовать автомат. Многие от души смеялись, представляя, как шахтёр с автоматом наводит справедливость вокруг.

 

          Действительно, городок, как воронка, втягивал и втягивал в себя ручейки чьих-то судеб, урча перемешивал их и проглатывал в своё безвременное нечто; городок-калека вытягивал своих несчастных строго «по профилю» — из какого-то потустороннего теперь мира регламентов, всевозможных обязательств и обязательных правил. Чтобы втолкнуть любого, кто свалился в бурлящую страстями воронку, в хаос начала — в игру без правил. Я видел, как покалеченные становились падшими. Не все, конечно, но большинство. Люди словно мстили большому и полноценному миру за несправедливость рока. Мир, видимый и невидимый, был целью атаки, а орудием мести, наконечником отравленного копья — были они сами. Физическое ограничение и нравственная распущенность явно нравились друг другу в здешних краях. Жаркое южное солнце, отсутствие строгого режима и ока родных и близких, тоска и думы — всё это только ещё больше подогревало бродящую, как брага у печки, заквашенную на горе жизнь. Впрочем, несгибаемые жизнерадостные оптимисты тоже имелись и были заметны. Например, парочка, муж и жена, колясочники с рождения, оба — чемпионы страны по настольному теннису. Эти двое никогда не унывали, на лужайке они с удовольствием занимались развратом, как и все прочие, но не друг с другом, а каждый со своим партнёром. При этом муж и жена могли вслух обсуждать многочисленные планы, предстоящие семейные дела и поездки на чемпионаты.

 

          Раз в неделю библиотекарю звонила мамаша, интересовалась делами. Волосатый расписывал ей мои успехи, как мог. На его имя от мамаши пришли деньги. «Для сыночки. На конфетки».

 

          Однажды на прогулку выкатился библиотекарь. Он тут же разыскал колясочника в рясе и вцепился в него, как бойцовская собака в резиновую куклу.

          — Святой отец! Вы же знаток загробной жизни. Скажите на милость, какая жизнь важнее: здешняя, или та, что потом?

          Святой отец, так же, как и я, не мог ничего ответить. Но я хотя бы мычал, а этот издавал при волнении пронзительнейший визг.

          — А-аааа!!!

          Грузный батюшка поскользнулся на службе на пролитом лампадном масле и пал до того неудачно, что повредил не только позвоночник в двух местах, но и голову: лишился главного своего жала — сладкозвучной речи.

          — А-аааа!!!

          Святой отец родом был из тех же глубинных мест страны, что и я сам. Он не распутничал, поэтому я старался держаться к нему поближе. Земляк всё-таки. Из отверстий его тела адский пар не выступал. Он был над ним и под ним, но тёмной субстанции, судя по всему, не наблюдалось внутри организма. Батюшка был мне симпатичен. А когда он кричал своё пронзительное: «А-ааа!!!» — всё внутри у меня обрывалось от жалости.

          Библиотекарь прицепился к святому отцу, как репей.

          — Рекомендую вам пост не только для тела, но и для мыслей. Вы ведь поститесь? Конечно. Иначе откуда бы взяться таким тучным телесам? А ведь и мысли у вас, святой отец, тоже небось сытые? Надо, батюшка, поститься, надо. Пост — это очень хороший способ обновиться: слабое умрёт, а на свято место пусто — придёт вынужденная новизна. Пост — это война с собственным телом. И с собственным духом, между прочим, тоже. Вы согласны, что войны обновляют мир? Даже Лукавый постится! Только делает это публично… Вы лично кому подражаете?

          — А-аааа!!!

          — Правильно. Это из вас бес выходит. Или Бог. Оба — очень шумные ребята…

          — А-аааа!!!

          — Вы прелесть, батюшка.

          … И тут я увидел блокадный небесный город! Ну да, именно блокадный. Не так высоко над поверхностью земли я увидел «город», составленный из наших мыслей, чувств, привычек, связей, представлений… — метафизику, как говорится. В визуальном исполнении. Все эти невидимки тесно переплетались друг с другом, но объединяла их не дружба, а совсем другое — осада: плотным валом окружало переплетённых друг с другом «горожан» кольцо страха, ненависти, бессилия и фатальной неизбежности. Тот самый черноватый туман, который мог струиться из трещин осаждённой, и почти обречённой на смерть в невидимом жизни. При наличии верхней «блокады», надеяться на что-либо внизу было бессмысленно. Батюшка, кстати, в иллюзорном мире был весел и здоров. А библиотекарь, как маленький капризный мальчик, дёргал его за полы рясы и неприятно ныл, пытаясь обратить на себя внимание старшего. Я возмутился.

          — М-ммм!

          Библиотекарь находился в озорном настроении.

          — О! Какая чудная компания! Мне повезло. Приятно поговорить с умными людьми. Так, о чём мы тут с вами беседовали? Да! Святой отец, вы едите в нашей столовой свинину? Какая гадость, правда? И всё остальное — полная гадость. И вся наша жизнь — сплошное свинство… Я, как человек читающий, таки придумал для себя «пост» на мысли. Читать следует, не думая! Это так же, как в сексе, действуешь не для зачатия, а просто для удовольствия. Очищает и голову, и душу. Рекомендую. Святой отец, когда у вас был секс в последний раз? А когда в последний раз брали в руки мирскую литературку? Ишь, как вас заколбасило! Видите, возмущение оживляет даже мертвецов. Ха! Батенька, вы согласны, что наши мысли тысячелетиями держит кто-то на «сухом пайке», а иных и того хуже — морят голодом. Собственное «питание» и собственный «пост» в этом деле намного удобнее и практичнее. С этого со всего я крупно смеюсь! В здоровом духе моё тело проживёт не меньше ста пятидесяти! Ха-ха! У меня, святой отец, есть собственные заповеди, а у вас — только «шпаргалка». А экзамены, я вас уверяю, не за горами…

          — А-ааа!!!

          — М-ммм…

          — Понимаю вас, господа. Понимаю. Ставлю вам обоим «удовлетворительно».

          — А-ааа!!!

          В моих околоземных иллюзиях батюшка легонько щёлкнул приставучего мальца по лбу. Тот... упал замертво.

 

          На расстоянии тридцати-сорока сантиметров от поверхности земли жизнь происходила совсем иначе, чем та, что была прямоходящей. Многое внизу делалось и длилось вне привычных норм и правил. Без оглядки на то, что кто-то может осудить тебя в изгои. Все были равны перед сорокасантиметровым потолком. Ясно, что в мире вертикальных людей идея возвыситься над кем-либо, или над чем-либо, имела куда большую всеобщую силу; здесь же этого почти не замечалось. Слишком коротки были санаторные сроки, чтобы инвалиды соперничали друг с другом в труде, или в творчестве. Пляжные романы случались, но чаще всего, «наизнанку»: сначала секс — потом разговоры. Иногда — чувства. Высшая страсть находилась не здесь. Исключение из приевшейся обыденности составляла игра в карты. Играли на всё: на деньги, на извращённый секс, на вещи, на чужой долг, и я слышал — играли даже на жизнь. Различия в картёжной сече не признавались — в этой страсти одинаково кипели души и колясочников, и санитаров, и пришлых гостей. Игра была высшим законом и высшей справедливостью «блокадников», прижатых злодейкой-судьбой и однообразной скукой к земле почти плашмя! Сезонные отдыхающие в городе, прибывшие сюда с материка, содержатели домов и гостиниц, рыночное братство, медперсонал, родители инвалидов и сами инвалиды — все в этом городе были вложены друг в друга, как матрёшки. Жизнь в жизнь. Маленькая содержала ту, что поменьше, а в ту, что поменьше, была вложена та, что ещё меньше… И так далее. Даже внутри у людей мир был устроен, казалось мне, точно так же. Я совершил самоочевидное наблюдение: чем выше оказывался рост бытия, тем больше у него существовало правил и строгих ограничений. И в противовес — чем ниже, тем натуральнее. Это признавалось всеми за не обсуждаемую данность. В контрастном обществе легко угадывались доминирующие качества людей: в одном психология «бога», в другом психология безродной дворняжки. Инвалиды, чей маленький зависимый мир был помещён в бучу больших страстей большого мира, тайно стыдились того, что они инвалиды. Большой мир понимал, что они стыдятся и великодушно стыдился сам — сыпал вниз от щедрот своих разрекламированные подачки и запутанные, далеко не всегда доступные, льготы. Дворняжки умиляли «богов» и, зачастую, подвигали их на самовлюблённое милосердие и меценатство. Впрочем, это лишь моё личное мнение. По телевизору об инвалидах говорилось иначе. Среди ползающего и катающегося на колясках контингента из уст в уста передавались достоверные легенды о чудесах: миллионер взял себе в жёны колясочницу, парализованный организовал и возглавил банду-синдикат, молодому человеку, вроде меня, привалило из-за рубежа огромное наследство. Ну-ну. Старая, недобрая сказка: чем примитивнее и безрадостнее быт, тем наряднее становятся одежды неувядающей человеческой проститутки — надежды. Я почти не вспоминал ни потерянный институт, ни мамашу с её строгим домом. Практика постоянных внутренних размышлений очень быстро сделала меня одиноким и самодостаточным, как мне верилось. Иллюзии и визуальный мой морок давали уму дополнительную пищу. Зачем мне было падать мордой вниз, как все остальные? Морали и нравственных «тормозов» внизу не существовало, казалось, в принципе. Как будто физические недостатки людей лишь обнажали и усиливали их недостатки качественные. А в сконцентрированном санаторном виде эти поведенческие «тьмы» достигали своего апогея — апокалиптической силы. И даже врачи не брезговали заниматься развратом. Чаще, конечно, на санаторных кроватях и кушетках. Но и под кустами можно было видеть голые пьяные парочки, прилегшие на расстеленный белый халат. «Выход ада» свободно сочился здесь из всех многочисленных «разломов» человеческого бытия.

 

          — Будешь?

          Актриса подкатила незаметно и стала стягивать меня с коляски. «А почему бы и нет?» — подумал я так, словно бы только что назначил себе сам ценную льготу.

 

 

 

05.     НАЧАЛО ИГРЫ

 

          — Дозаправка в воздухе! — огромные лапы санитара без труда подняли меня над креслом и старый памперс был заменён на новый.

          — Отличная сегодня погодка! — из книжного зала на веранду выкатился библиотекарь.

          — Играть пойдёшь?

          — Спасибо, не на что.

          — Я займу!

          — Лучше уж прогуляться.

          — Ну, как знаешь. Я сегодня за сморчка сдаю. К нему дочь приезжала. Опять деньгами от дефектного папашки откупилась.

          Санитар и библиотекарь говорили ровно, буднично. Над городком вставало праздничное солнце. Было приятно смотреть с высоты застеклённой веранды на мир, который каждое утро справлял свой День рождения. Не по какой-то объявленной дате, не раз в году, как человек-бедняк, а именно: каждый день! Солнце, победно и торжественно восходя над миром, всякий раз щедро одаривало пробуждённых и счастливых: новым дыханием, новыми мыслями, новыми мечтами и новым, чуть-чуть подросшим за минувшие сутки, самим собой. Это было восхитительно! По утрам темноватый туман уползал вон, даже глаза санитара в этом море золотого света выглядели нормально — блеклые, конечно, бегающие, с лопнувшими капиллярами на белках от вчерашнего перепоя, но без обычной клубящейся черноты.

          Я улыбнулся. Библиотекарь немедленно засёк очередную перемену.

          — Ага! — закричал он, тряся копной волос и очками. — Печальный наш рыцарь выходит из плена тоски! Ничего, молодой человек, мы ещё женим вас и детей ваших нянчить пойдём.

          Мне стало совсем смешно. И впрямь, в медовых струях, текущих над верхушками пирамидальных тополей и платанов, таяло и исчезало всё, что не свет. Изумительное утро, как божественная небесная прачка, отстирывало набело и душу, и думы. Мир пел и светился!

          — Ну, пошли с Богом! — библиотекарь лихо покатил впереди нас.

          Я всё ещё плоховато владел руками, поэтому санитар толкал мою коляску перед собой. Мы преодолели знакомые повороты и коридоры, заехали в лифт, миновали вестибюль, скатились по эспланаде на асфальт и остановились в прохладной утренней тени под развесистой туей неподалёку от фонтана, где вокруг специального низкого столика уже вертелись картёжники. Со стороны их активные фигуры и уверенные лица и впрямь напоминали королей, дам, тузов или шестёрок в… инвалидных колясках. Королевство жаждало поскорее узнать короля этого, нового дня! Игроки! Их добродушный, беззлобный пока матерок будил иное пространство — повторяющуюся суету всего, что привыкло жить изо дня в день одним и тем же.

          Никто из инвалидов не говорил при передвижении «поехал» — следовало говорить слово «пошёл». Я не знаю, откуда появилось это правило, но колесо не в состоянии было победить ноги. Многие инвалиды вели себя чрезвычайно суеверно, поэтому их язык автоматически следовал подсказкам любого знака или прислушивался к шёпотку их заячьих сердец. Суеверие, как зараза, передавалось и всем остальным, кто соприкасался с миром колясочников.

          Санитар споткнулся на левую ногу.

          — Быть беде! — оскалился он, хохоча. И из его рта вырвалось целое облако вчерашнего перегара.

 

          Санитар сгонял в санаторный корпус вторым рейсом, за ветераном, и приволок к полю картёжного сражения плюющийся обрубок при медалях и орденах. Санитар играл за него. Картёжный стол представлял из себя шестиугольную столешницу, обитую жестью. Во многих местах жесть была отполирована снующими картами и елозящими руками — стараниями не одного поколения игроков — до зеркального блеска.

 

          Мы уютно расположились с библиотекарем под сенью низкорослой туи, которой специально обрубили макушку, чтобы дерево-инвалид потратило свой ресурс не на высоту роста, а на пышность своего приземлённого существования. Ветви были что надо! Они укрывали и от уже начинающего припекать солнца, и от нескромных зевак.

          — Молодой человек! Как вы, наверное, понимаете, эти господа не производят для общества никаких идеалов. Они просто стремятся к стандартам. А здешний стандарт — желание забыться, то есть, не думать вообще. Вы, молодой человек, ещё продолжаете думать? — он внимательно на меня посмотрел. — М-да. Продолжаете. Вам будет трудно. Знаете, почему к армии молодые люди адаптируются быстрее, чем к какой-либо серьёзной школе, или к традициям культурной жизни? Знаете? Я вам про это скажу, как дважды раз! Опустить человека можно и за неделю, а чтобы подняться — нужен длительный рост. И соответствующая среда, конечно, питательный «бульончик», в котором жизнь из вас полезет сама, стебель за стеблем, как выдвижная телескопическая антенна. Вы меня понимаете? Условия роста — это хорошее место и хорошее время. Что, опечалил? Инвалидам и без того низковато… Да? Не печальтесь. Есть роскошный таки выход, молодой человек — книги! Читайте, чёрт бы вас побрал! Вы можете назначать себе сами среду и стандарты. Послушайте, что пишет о смерти и научно-техническом прогрессе оригинальный автор…

          Библиотекарь достал из-за пазухи книгу и забухтел. Мозг не слушал, чтение вслух улетало мимо. Зато предыдущие слова библиотекаря проникли в меня, как радиация. Я крепко задумался насчёт «бульончика». Как быть? Перед глазами у меня «дымила» чёрным туманом картёжная сеча, вокруг, как всегда, ползали и занимались чёрт-те чем мои коллеги по «профилю», а санаторный репродуктор на столбе услужливо разинул свой зев для «выхода ада» и над площадкой с фонтаном разливалась смесь эстрадной попсы, рекламы и политического дёгтя. Что хуже всего, ничего, абсолютно ничего нельзя было выключить: ни усилитель, ни картёжников, ни перспективу жизни колясочника. Многие, у кого имелись деньги, покупали дома-курятники, или квартиры на первых этажах в городке, оставаясь в этом знакомом мирке до конца дней. Санаторный комплекс был обнесён железной изгородью, в которой имелись многочисленные проломы для свободного передвижения горожан и алкоголиков; инвалиды в эти щели между отогнутыми прутьями пролезть не могли. На море им можно было выехать только через центральные охраняемые ворота, которые закрывались в одиннадцать часов вечера. Персонал, естественно, разгуливал где хотел и когда хотел. Что-то во мне забродило от обидных слов библиотекаря. Какой-то робкий внутренний бунт призывал моё существо бурлить и не сдаваться. И раньше эти всплески позитивных иллюзий приходили, как искушение; увы, они всегда заканчивались угрюмым осознанием реальности. Мамаша иногда осенью ставила в большой бутылке самодельную ягодную брагу, надев на горловину бутыли резиновую медицинскую перчатку. Брага «гуляла» — перчатка надувалась и приветливо кивала будущим дегустаторам зелья. Вокруг меня надулся и лопнул невидимый пузырь-оптимист: робкий бунт и робкая решительность сопротивляться обстоятельствам погасли. Библиотекарь читал. Картёжники вопили. Время не обновлялось. И я знал, что так будет всегда.

 

          — Молодой человек! Знаете, почему инвалиды остаются в городке и становятся его жителями? Они дружно проклинают это место, ненавидят его, грозятся уехать, чтобы «жить по нормальному». Но они никуда не уедут, даю вам зуб! — библиотекарь словно угадал мои мысли. Я вздрогнул. — Вам, молодой человек, знакомо такое понятие, как комфорт? Знакомо, я полагаю. Комфорт — это жизнь «как у всех». А комфортное счастье — это «лучше всех» среди «как у всех». Я внятно излагаю? Людей, как пушинки, несет по коридорам и поворотам жизни. Где есть свой пол, ниже которого не провалишься, и свой потолок, выше которого не поднимешься… Причём, у коридора есть своё начало и свой конец. Не весело, правда? Особенно, если потолок не выше сорока сантиметров. Ха-ха-ха!

          Было похоже, что библиотекарь издевается. Он сегодня был какой-то дёрганый. И минувшей ночью спал тревожно, ворочался и почти не храпел. Сначала я думал, что он получает удовольствие, истязая меня. Потом понял: он издевается над жизнью вообще. Он ей мстит таким образом: не уничтожая себя самого в разврате и пьянстве, как все, а иначе — расстреливая земные овеществившиеся образы своими смертоносными комментариями. Нет, он не издевался. Он, скорее, правдиво жаловался.

          — Готовьтесь к наиболее плохому сценарию жизни заранее. Поигрывайте его в своём воображении, репетируйте, ищите варианты. Молодой человек, знаете, почему я здесь остался? Так знайте! Здесь есть подходящая для теперешней моей жизни система. Уловили? Си-сте-ма! Система освобождает интеллектуальный ресурс, а не подавляет его, вопреки сложившемуся мнению. Система владеет мной? Пожалуйста, пусть владеет! Она владеет мной не выше умывального крана. Вы понимаете? Спасибо. Пусть, пусть владеет на здоровье. За это я владею самим собой гораздо выше! За пределами означенного коридора, прошу заметить! Ну, а эти… — он кивнул на играющих за столом. — Этим хватает и сорока сантиметров. Включая персонал. Извините.

          Репродуктор на столбе прокашлялся и неожиданно сменил федеральный репертуар на совсем уж местный.

          — А сейчас для нас споёт наша… — диктор голосом костоправа назвал всемирно известную певицу. После чего из репродуктора грянуло караоке в исполнении похотливой актрисы.

          — Это ужасно! — сказал библиотекарь.

          А я вспомнил, как мне с ней было хорошо и, закрыв глаза, опять расплылся в блаженной улыбке. Проницательный книгочей всё понял правильно. Он перегнулся через поручень коляски и выразительно высморкался — из волосяной копны бороды в траву полетела изумрудная торпеда.

          — Есть высшая культура. А есть провинциализм, прилепляющийся к высшим именам наподобие пацанских «граффити» на стенах опер-холла… Тьфу!

          Определённо, библиотекарь был сегодня не в себе. Ободья его колёс слегка светились золотистым светом. Возможно, сквозь просветы раскидистой туи просто играли солнечные зайчики. Поэтому я не мог точно определить, каким именно зрением я вижу иллюминацию: иллюзорным способом, или обычными глазами?

          — М-ммм!

          — Да-да, молодой человек. Да. В этом мире все сморкаются. Даже академики.

 

          В обед я был очень утомлён самостоятельным путешествием в столовую. Руки практически не слушались моих приказов. Библиотекарь катил свою коляску за мной и коленями подталкивал в спину едущего впереди. Никто на нас не обращал никакого внимания. Здесь все по мелочам выкручивались, как умели. Ели в столовой ложками. Кто не мог, слизывали и отпивали из тарелок по-собачьи. Иногда сестрички-няни подходили и помогали выпить компот или кисель. Мы «сходили» на обед и вернулись обратно. От немалого утомления я свесил голову набок и задремал, как курёнок.

          — … А у нас не буби, крести! А пошёл ты с ними вместе!

          — Погоны, погоны повесь на сморчка!

          — Эй, отзынь копыта! Не подглядывай!

          — Ставь банк, банк ставь, урод!

          Дремота приятно уносила сознание от этой колючей перебранки без устали режущихся в карты людей. «Ты не сможешь быть таким же, как они» — уверенно шепнуло темечко. Я проснулся спустя какое-то время. Был уже поздний вечер, скорее всего, время ужина тоже прошло. Опоздавших не кормили. Библиотекаря поблизости нигде не было. Я забеспокоился, что не смогу сам въехать по наклонной эспланаде в вестибюль. Но потом перевёл взгляд на играющих и увидел санитара, стоящего за спиной ветерана-сморчка, и решил, что всё в порядке. Вечер был тёплый, уже надрывались цикады и вот-вот должны были зажечься электрические фонари. Мужики наорались за день и теперь голос подавал только неутомимый ветеран-обрубок, за которого санитар играл. Посреди стола высилась горка мятых бумажных денег. Сумма, судя по высоте горки и по цвету купюр, была очень приличная.

          — Всё, играем последний раз!

          — Ладно, давай последний!

          — Ну, последний, так последний…

          Они напоминали мне говорящих животных, чьи чувства и души привыкли к неприхотливой и однообразной пище: к одним и тем же мыслям, к одной и той же траве слов, к самоуверенному представлению о собственной правоте… Из всего этого складывалось «сено», которым они кормили свою невидимую жизнь — душу. В санаторном скверике у фонтана бушевало влажное и жаркое приморское лето, а чуть выше земного бытия — начиналась зима… Я её отчётливо видел. Поэтому грелись, кто как мог. Души инвалидов не имели никакого другого источника тепла, кроме горячей какой-нибудь и простой страсти. Во время криков и ссор у карточного стола зима жития отступала.

          Прилетел белый голубь и стал ходить подле моих ног, выпрашивая крошки. Мне нечего было ему дать. Голубь был такой же забытый и одинокий, как и я. «Иди спать! — сказал я ему мысленно — Скоро совсем темно станет». Голубь, кажется, понял и улетел восвояси.

          — Сволочь! Сволочь! Отдай мои деньги! Отдай! Да я за тебя, за суку такую, на войне всего лишился, а ты, рвань поганая… Отдай! Пришью, если не отдашь!

          — Ты?! Пришьёшь? Меня?! — игра, пока я эпизодически дремал, достигла своего наивысшего напряжения. Победитель, виртуоз-картёжник, играющий сам за себя, оглушительно хохотал.

          Я понял, что только что все деньги ветерана были проиграны и старик кипятился не зря. Человек, сидящий напротив него, стал подгребать денежную кучу к себе.

          — Ещё! Ещё раз! Самый последний, клянусь! — орал обрубок.

          — У тебя же нет ни копья больше, — процедил санитар.

          — Займи, голубчик! Займи! Мне отыграться надо!

          Игроков осталось только двое, если посчитать за одного игрока парочку санитара-ветерана. Остальные, зевая, как по команде, разъехались по своим палатам. Счастливчик с выигрышем, видимо, был не вредный.

          — Ладно. Я согласен. А где займёшь-то?

          — Ты мне дашь!

          — Нет, это не по правилам. Беду на себя навлекать не хочу. Завтра доиграем.

          — Нет, нет! Сегодня, сейчас! Займи, сука, говорю тебе, где-нибудь.

          Страсти за столом бушевали не хуже, чем понос в дизентерийном бараке. Санитар наморщил лоб, очевидно, ворочая в голове подходящую комбинацию возможных действий. И тут он вспомнил про меня! Пригнулся, чтобы разглядеть под развесистыми ветвями: на месте ли? На месте! Несколько больших скачков и — вот он, уже передо мной. Пьяный, где-то, ясное дело, уже успел похмелиться и добавить.

          — Деньги есть?

          Что я мог ответить? Я только с прискорбием отметил, что в памперс у меня от страха обильно потекло.

          — Проверим закрома! — он расстегнул на курточке молнию «кенгурятника» и запустил в карман свою лапу. Мамашин перевод «сыночке на конфетки» мигом перекочевал к беспардонному идиоту. — Не ссы. Отыграю — верну с наваром. Жди тут!

          Я с тоской посмотрел в сторону библиотечной веранды, там горел свет и, как не трудно было догадаться, библиотекарь читал. Хотелось вернуться в знакомый уют. Но и денег было жаль. Веранду на ночь не закрывали и лифты тоже не отключали. Можно было рискнуть «пойти» домой самостоятельно, одному. Однако путешествие обратно, на этаж, казалось маловероятным. Поэтому обобранный смирился и стал покорно ждать, как велели. Вроде бестолковых и доверчивых сказочных героев, которые побеждают обстоятельства, наподобие гусеницы перед воробьём — бесконечным своим терпением: притворяются неживыми до тех пор, пока судьба не оценит их трусливое мужество и не вознесёт по заслугам… Разумеется, в тот момент подобных мыслей в моей голове не было. Был только страх. И обида, которая наполняла этот страх бессильными слезами.

          — Ставлю!

          — Ставлю!

          — Выиграл…

          — Ставлю!

          — Ставлю!

          — Опять выиграл…

          Через несколько стремительно сыгранных конов вся куча денег оказалась у санитара.

          — Вот теперь всё! — санитар мрачно пригнулся ко второму партнёру в коляске. — Вали отсюда.

          — Без вопросов, командир.

          Когда проигравшийся инвалид-картёжник скрылся за дверями вестибюля, санитар достал откуда-то початую бутылку водки и приложил горлышко к губам ветерана. Тот жадно зачавкал, глотая. Потом закашлялся. Воспользовавшись паузой, санитар махом допил оставшееся. Санитар раскурил две папиросы, одну засунул в рот ветерану. Ни дать, ни взять, друзья на привале.

          — Гони мои деньги, гад. В китель положи.

          — Это не твои деньги, — спокойно и лениво сказал санитар.

          — А чьи? Ты что, офонарел, подонок? Отдай мои деньги!

          — Не ори. Свои деньги ты проиграл. А я сам занял и сам выиграл. Теперь это — мои деньги.

          — Ах ты… Шваль! Грязь! Урод несчастный! Да я…

          Обрубок изловчился и тяпнул санитара за руку. Даже в темноте я видел, как потекла кровь. Санитар ошалел от боли и ярости. Одним ударом в челюсть он вырубил старика из сознания. Тот вылетел из своей коляски и, как чурбачок из-под соскользнувшего топора, опрокинулся на бок, сделавши несколько нелепых оборотов по земле. Вот он сделал последний оборот, медали в последний раз жалобно звякнули, и вредный старик затих. Санитар аккуратно рассовал деньги по карманам и, не оглядываясь, зашагал по направлению к выходным воротам из комплекса. Очевидно, зализывать рану и заливать дальше похмельный пожар.

 

          Тело моё окаменело от ужаса. Я и в полноценной-то жизни не отличался боевым характером. А тут… Памперс надулся и стал неудобным. Над центральным входом зажёгся красный фонарь. Это означало, что час отбоя наступил. Библиотекарь меня не искал и искать не собирался. Заботливость вообще была не в ходу. Каждый сам решал за себя. В тёплые месяцы инвалиды любили проводить ночи на улице. Это давало здешнему пребыванию дополнительное разнообразие и считалось неплохим удовольствием.

          Цикады надрывались, оповещая окрестности о своём существовании. Смешно: из-под красного фонаря входной группы на траву-мураву стали по одной выкатываться инвалидки-проститутки. Сквозь щели в железном заборе к дешёвым ночным бабочкам на колясках поползли городские жучки. Я совсем растерялся, не зная, что предпринять. Просто ждал и ждал. Может, нового утра, а, может, просто какого-то случая. Ветеран валялся, не подавая признаков жизни. Неподалёку от него устроилась воркующая парочка. Девушка разделась и терпеливо ждала, когда пожилой мужчина приступит к основному занятию. Пока же странный клиент сам занял в коляске освободившееся место и возбуждённым тихим голосом умащивал слух скучающей девицы поэтическим образом: «Зачерпнув в кувшин, ты поймёшь, что такое вода. Но ты не узнаешь океана! Подобрав на берегу красивый камушек, ты сможешь им любоваться. Но ты не постигнешь сушу! От начала и до конца не пройдёт любопытный…» И всё в таком духе. Потом он, не раздеваясь, встал около неё на колени и долго и нежно гладил девицу, продолжая пришепётывать над белым соблазнительным пятном на траве свою несусветицу. От ласк девица застонала и, похоже, дошла почти до оргазма. А пожилой вдруг выпрямился, положил деньги на сиденье коляски и, ничего не объясняя, растворился в ночи. Я всё это видел и слышал. Сидел, не дыша, не хотел, чтобы меня обнаружили. Девица ныла и извивалась, как заводная мартовская кошка. Ей немедленно требовалось куда-нибудь израсходовать свой бесовский «завод». Очнулся и валяющийся ветеран. Я в бликах фонарей видел, как девица подползла к обрубку и из-под задранного кителя натурально и молодо высунулось то, к чему она стремилась. Ночная жизнь на территории санаторного комплекса была точно такой же, что и днём — она напоминала, закружившийся на одном месте, навязчивый сон. Навязчивый — по какому-то суженному своему смыслу, навязчивый и одинаковый — по наблюдаемым странным картинам. Словно спящий, не совсем здоровый Создатель, по прихоти, или по своей поднебесной болезни, ворочается и бредит нами, а мы — живём в его сне… «Как мне всё надоело!» — завыл, завопил во мне голос под темечком. И тут же само себе темечко ответило: «Беречь себя — это не значит всего бояться!»

          Девица, не одеваясь, взобралась на коляску, пересчитала деньги и укатила куда-то. Старик-ветеран лежал с открытыми глазами, так же, на боку, и смотрел на меня, как противотанковое орудие в последнем своём бою — прямой наводкой.

          — Я хорошо пожил, — сказал он наконец. — Хорошо. Грех жаловаться. Таких скотов, как этот подонок, я косил десятками. И баб у меня было, не жаловался. Смерти хочу.

          Потом он нудно рассказывал про дочь, которая «стала человеком», выйдя замуж за командующего округом. И про своего сына-недотёпу, художника, который мог бы тоже зарабатывать на портретах начальства и генералов. А вместо этого недотёпа пошёл рисовать старые дома, развалины, помойки, пустыри и трущобы. Обрубок на сей раз совсем не злился — случайная девица его умиротворила, то есть щедро наградила за дневную картёжную неудачу. Да и старый вояка не подкачал — силён оказался в корне, так сказать. Рассуждал он вполне здраво: «А что? Старые дома, как жизнь, — все в морщинах, бля. Сама жизнь эти следы нарисовала. Так что, художнику по готовым морщинам остаётся лишь карандашом водить. У младенцев ведь горестных морщин не бывает… Нечего ещё рисовать! Эх, браток! Как грифель, я сломался, бля. Мне бы сейчас твои годы и твои возможности!» Я ошалел: обрубок мне завидовал!

 

          Забавно. Я тоже когда-то, провожая на край города подружку, рассуждал по поводу искусства: мол, оно в стихах или на холсте изображает уже изображённое в природе. Подружка в ответ смеялась и целовала меня. Когда это было? Никогда! Я зажмурился, пытаясь увильнуть от нахлынувших образов и мыслей. В паху неприятно зудело. Зря смотрел на голую. Душа тихой струйкой переливалась из несчастного колясочника в вожделенную вечную пустоту. Я никогда не был религиозным приверженцем, но за неимением другого термина, истово стал просить открывшееся ничто: «Возьми меня и не возвращай! Господи, возьми меня к себе!»

          Должно быть, скорость, с какой распространяются, например, какие-нибудь моленья, коллективные заклятия, или подобные персональные просьбы «наверх», намного выше скорости света. Темечко сообщило ответ молниеносно: «Ни один из вас не живёт в небе. Но вы ходите туда на охоту. Вы убиваете веру. Мёртвую веру вы несёте на землю. На земле вы утверждаете, что верите. Ни один из вас не имеет веры». Набор бессмысленных фраз был довольно-таки длинный. Подобная «разговорчивость» случилась с моим темечком впервые. Господи, как я опять хотел забыться от всего этого малоуправляемого ужаса.

          Я открыл глаза. То же. Там же.

          — Поручаю тебе зачистку этой гадской клоаки! — обрубок смотрел на меня твёрдо, не мигая. Меня опять всего передёрнуло. Внутренние органы отказывались подчиняться. От памперса нехорошо пахло.

 

          — О ч-чём расп-пелся, сморч-чок? — в дымину пьяный санитар вернулся. Он сильно пнул лежащего старика, медали звякнули. После некоторой возни санитару удалось поднять и усадить китель-обрубок в коляску.

          — П-пор-рядок! На, п-пей!

          — Я тебя заложу, сволочь! За всё ответишь! В тюрьму сядешь, ирод!

          — Уж-же сид-дел. Ни од-дин здесь прот-тив меня не п-пик-кнет.

          — И ещё сядешь, скотина! Где мои деньги?

          — Не п-поним-маю… Н-на, вып-пей…

          — Ублюдок! Деньги давай! — заорал сморчок знакомым истеричным голосом и вновь впился на удивление крепкими зубами в санитарову плоть.

          Циклоп взревел.

          — Зам-моч-чу, шавка!

          Я видел, как санитар злобно схватился своими ручищами за китель старика, легко приподнял сверкающий и позвякивающий в темноте обрубок над краем фонтана и встряхнул его. Старик выпал из своего кителя вниз. Раздался всплеск. Потом короткий булькающий крик. Санитар, сильно покачиваясь и недоумевая, стоял над водой с пустым кителем в руках.

          — М-ммм!!! — я не смог удержать вопля, на какой был способен. Санитар услышал. Медленно сориентировался, откуда пришёл звук, развернулся и направился прямо ко мне.

          — Х-хор-роший м-мальчик, — он осклабился и стал что-то соображать. Потом взялся за задние ручки моей коляски и подкатил её к бассейну вплотную. Я увидел тело утонувшего.

          — М-ммм!!!

          — Вид-дашь, как б-бывает, — заботливо, почти по-отечески проговорил санитар.

          Потом он оторвал несколько орденов и медалей от кителя и бросил их в задний карман моей коляски, туда, откуда бы я их не достал. Громила посоображал о чём-то ещё. Я все это время, как зачарованный, смотрел на тело сморчка в фонтане, вольно плавающее и вращающееся в одной лишь сиреневой майке. Наконец, санитар принял решение. Он даже улыбнулся. После чего стал извлекать из своих карманов мятые бумажные деньги и засовывать их мне в «кенгурятник». Я без труда понял его план: он элементарно и грубо хотел меня, что называется, подставить. Я не мог ничего: не мог говорить и не мог писать слова на бумаге. Я был для него идеальной подставой! Любая информация могла в меня втекать беспрепятственно, но выходить обратно она уже не могла ни при каких обстоятельствах. Кем я был? — Живая чёрная дыра в этой проклятой вселенной с сорокасантиметровым небом! Гад-санитар догадался прикрыть своё преступление мной. Боже! Я готов был выполнить любое его подлое поручение, лишь бы он меня не трогал. Лишь бы отстал. Боже! Такой безнадёжной пропасти и внутренней паники я и представить себе не мог. Я решил немедленно идти-ползти-карабкаться к библиотекарю, чтобы тот поднял тревогу и всем бы объяснил преступное недоразумение. Но в этот момент санитар бросил китель на землю, раскидал вокруг рассыпавшуюся колоду карт, а меня ударил по голове с таким искусством, что до следующего дня мне чудились только сладкие грёзы.

 

          В грёзах я видел себя ни больше, ни меньше — царём. И у меня была корона. Царская корона с особыми свойствами. Тому, кто её надевал себе на голову, она диктовала невыносимые условия: никогда не спать, никогда не врать, ничего не бояться, не иметь дурных мыслей и чувств, никогда… Ну, в общем, быть суперсилой и пай-мальчиком в одном лице. Я очень хотел от короны-праведницы избавиться. Очень уж такой венец носить было трудно, практически невозможно. Волею своей посылал в народ глашатаев: «Кому нужна корона? Берите!» Некоторые, соблазнившись на слово «царь», перенимали у меня эту ношу-символ, но быстро бросали. Корона опять возвращалась. Как я её ненавидел! Мне не хотелось быть царём, мне очень хотелось быть просто человеком: ходить в кино, пить пивко, подшаманивать, как у нас на курсе говорили, насчёт денежек и девочек…

 

          Утро я встретил в интересной компании.

          На траве, около бассейна лежал ветеран-сморчок, лицо его было прикрыто кителем. Нижний жизненный ярус, срам то есть, смущал инфантильных. Стыдливая повариха наклонилась и перетянула китель вниз — любопытным явилось перекошенное лицо с открытым ртом. Кто-то немедленно перетянул короткий китель обратно. Голова гудела. Нижняя часть моего лица и грудь были покрыты запекшейся кровью. Собравшиеся на меня смотрели как на героя театральной пьесы. В любопытстве зрителей не было ни осуждения, ни сочувствия. Чужая беда и чужая смерть были здесь просто развлечением. Шахтёр, актриса, медперсонал, девочки-проститутки на колясках, картёжники — все полукольцом выстроились для наблюдения. Спокойно беседовали на самые разные темы. Всё это меня уже не касалось. Ждали следователя.

          — Новенький замочил нашего дедушку. На выигрыш старика позарился, подлец, — красноглазый санитар запустил свою пятерню в мой «кенгурятник», вытащил для всеобщего обозрения деньги, помотал ими в воздухе и засунул обратно. Картёжники-завсегдатаи, похоже, знали, что к чему, но помалкивали, как дрессированные тюлени, сидя в своих колясках. Их огорчало только то, что картёжный стол нельзя было пока использовать. Библиотекарь расположился слегка поодаль, под ветвями туи, как раз на том месте, где мы вчера с ним жили-были.

          — А-ааа!!! А-ааа!!!

          Святой отец гнал, как на соревнованиях. Он лихо протрясся мимо меня, даже не взглянув в сторону предполагаемого картёжного убийцы, и остановился над телом ветерана. В ушах раздался пронзительный свист, как только что после близкого пушечного выстрела, при контузии. Я не знал, наяву это всё происходит, или во сне? Откуда-то налетели белые птицы и расселись по людям — у каждого на правом плече восседал белый голубь. По штуке на каждого. И у санитара, и у лежащего на земле обрубка на плече перетаптывалась и ворковали белые птахи… Птицы прилетели с явным намерением сытно покормиться. Святой отец повернулся к публике лицом и воззрился куда-то вдаль, буквально протыкая своим диковато-блуждающим взглядом каждого, как жука булавкой. Губы святого отца шевелились. Не сразу люди поняли, что он беззвучно молится. А когда поняли, то послушно прекратили разговоры и суеверно притихли. Минута шла за минутой. Свистящая тишина окутала каждого. Ещё минута, ещё… Десять! Двадцать минут тишины! Святой отец — немой глашатай! — не замечал никого. Губы его шлёпали одна об другую. Он был жалок и смешон со стороны. Однако своей неожиданной безъязыкой молитвой он испугал людей, создал около трупа атмосферу, в которой каждый начал смутно различать и замечать вдруг сидящих на плечах птиц… Ошеломлённый костоправ гладил птаху по головке и плакал. Актриса грызла ногти, а прямо перед ней извивались части абортированных в прошлом детей. Шахтёр держал в руках динамитную шашку с зажжённым запальным шнуром, над ним светило солнце-подсолнух. Я своего голубя не видел, только ощущал, как он перебирает на плече лапками. Несчастный, я смотрел на библиотекаря и всеми силами пытался привлечь к себе его взгляд, но он, как всегда, читал. Мне хотелось, чтобы хоть кто-то, хоть на мгновение понял, что я совершенно невиновен. Голубь книгочея-философа топтался справа от мохнатой очкастой головы, иногда он слетал на раскрытую книгу и склёвывал буквы. Святой отец шлёпал и шлёпал своими пухлыми губами. Наконец, голубь, сидевший на сморчке-ветеране, захлопал крыльями и суматошно поднялся вверх. Святой отец закончил молитву. Остальные птахи тоже взмыли кто куда. Свист и контузия прекратились. Люди старались не смотреть друг на друга, словно только что они прошли через неловкость, о которой говорить не принято. Так ведь они и не говорили! Санитар бережно поднял мертвое, окоченевшее уже, тело сморчка-ветерана и ловко вставил его обратно в китель. Когда приехал следователь, ветеран сидел чин-чинарём в своей коляске, как новенький. Только наград на пожёванном кителе слегка поубавилось.

          Темечко моё закричало что было мочи: «Беги!» И я — побежал! Не на коляске, конечно. Куда там! Страх бросил меня в истерику. Люди видели, как новенький дрыгался в инвалидном кресле и изо рта у него пошла пена. Думали: то ли настоящий припадок эпилепсии, то ли очень качественная симуляция. В этих местах всякое случалось. Никто не помогал. Людей вежливо попросили удалиться, а следователь и санитар присели на край фонтана и, покуривая, сочувственно кивали друг другу головами. Ждали, когда «симулянт» перебесится.

          — М-ммм!!!

          — Он что, не говорит? — изумился следователь.

          — А чёрт его знает! — санитар с сомнением, словно впервые видел, посмотрел в мою сторону. — Никто специально не проверял. Но при мне, вроде бы, не говорил. Можно карту почитать.

          — Почитаем, почитаем…

          Поляну зарисовали. Что-то измерили рулеткой. Сфотографировали труп, меня, следователя с балагурящим санитаром «на память». Прибыла следственная машина-лаборатория. Дактилоскопист развёл руками: что брать-то прикажете? Отпечатки пальцев на деньгах? Специалисты посмеялись вслух, пошутили на специфическом своём языке, не обращая на меня никакого внимания. Как будто я тоже был трупом. Правда, взяли у меня, как положено, отпечатки всех десяти пальцев. Дали совет.

          — Лучше сразу колись, парень. Уроду за урода не много дадут. Условно, скорее всего.

          — М-ммм!

          — Ишь ты, понимает, зараза!

          Машина умчалась, увозя технарей-специалистов и труп с медалями. Меня выпотрошили: достали мятые деньги из «кенгурятника» и ветеранские побрякушки из заднего кармана коляски.

          — Так-так, — кряхтел оставшийся на месте преступления следователь. — Так-так.

          С моря налетела гроза. Все побежали под крышу. Санитар подхватил мою коляску и побежал с ней заботливо аж впереди следователя.

 

          Допрос и осмотр личных вещей происходил в библиотеке. Пригарцевал главврач. По его пылающему взгляду все поняли, что следующим утопленником буду я и утопит меня он лично «вот этими вот руками». Никакого криминала в моей тумбочке не нашлось. Под матрасом тоже. Я всё ещё был в загаженном донельзя памперсе и мысленно предлагал «так-такающему» следаку поискать главные улики у меня в штанах. Наконец, памперс сменили. Стало намного комфортнее. Я почти успокоился и стал обдумывать своё новое невезение. Фатальность судьбы напоминала рулетку: здесь один антивыигрыш выпадал за другим. Очевидно, я был везунчик наоборот. В институте у нас был парень, который притягивал на себя все беды и несчастия. Я когда-то хохотал над этим прыщавым больше всех. Вот, дохохотался. Следователю нужно было составить протокол допроса. Я мычал, а библиотекарь и санитар комментировали следаку моё молчание-мычание всяк на свой лад. Тот что-то старательно строчил в бумагу.

          — Следствие во всём разберётся, — сказал опер на прощание. — Под стражу брать пока не будем. Подпишите, пожалуйста, бумагу о его временном невыезде за пределы санатория. Охрану на воротах я уже предупредил.

          — Кто? Я?! — Главный врач должен был расписаться за меня. Повторный его взгляд в мою сторону сулил, что жарить меня будут на большой сковороде в скорпионьем яде, как говорится.

          — Конечно, вы. А кто же ещё?

          — Мать вашу! Давайте, подпишу. Что за жизнь! Каждый год: то поножовщина, то наркотиками торгуют, то вешаются, а теперь вот, пожалуйста — один недомерок другого утопил. Где подписывать? Здесь? Доведут они меня до инфаркта, паразиты эти!

 

 

 

06.     СЛЕДСТВИЕ И ЭКСПЕРТИЗА

 

          Страх и беспомощность обнажили мою восприимчивость до предела. Я понял, чего хочу. Я хотел лишь одного: убить санитара. Или убить себя. Я постоянно ловил себя на том, что думаю о возмездии, думаю как о собственном освобождении от непрошеных пут. Справедливая кара должна была постигнуть мерзавца, неожиданно возникшего в моей жизни. Самоубийство стояло в том же ряду справедливости — оно представлялось мне высшей нравственной карой для обидчика. Возбуждение и кровавые картины в сознании были сродни оргазму. Я и не предполагал, что смерть может так возбуждать! Санитар, стреляный воробей, опекал и пестовал меня неусыпно. Он заботливо доставлял мои телеса на всевозможные комиссии, проверки и допросы. В трезвом виде не угрожал и не напоминал о том, что я для него — опасный свидетель. По какой-то причине был чересчур внимателен к каждому моему действию, даже предупредителен. Менял памперсы чаще обычного и мыл моё тело по два-три раза в сутки. Подписи в необходимых бумагах он ставил сам — мои пальцы годились разве что ложку держать с грехом пополам. Громила не разговаривал со мной, но по степени заботливости он мог бы со стороны запросто сойти за моего близкого родственника, или фаната-добровольца в белом халате — охранника по совместительству.

          — Подождите, пожалуйста, в коридоре. Я хотел бы потолковать с подозреваемым с глазу на глаз, — санитару предложили покинуть кабинет следователя. Опекун недобро глянул на меня, потом сделал равнодушный вид и как бы между прочим спросил.

          — Он что, знает язык глухонемых?

          — Если бы! Но простейшие жесты утверждения или отрицания я, надеюсь, пойму.

          Санитар застрял в дверях и побледнел. Наши глаза встретились и в моих громила без труда прочитал… панику. Просто беспредельную, животную панику! Теперь я элементарно боялся за свою шкуру, вспомнив вдруг, как следователь и санитар дружески покуривали и буднично рассказывали над трупом анекдоты. Ну, да. Испуганное сознание — очень быстрый художник. Если бы колясочника поместили в защищённую камеру, то ещё куда ни шло: можно было попытаться показать на убийцу пальцем. Но меня, видать, пожалели до поры. Не засадили за решётку без уверенных доказательств. Меланхоличный провинциальный следователь, который знал в городке каждого и каждый, в свою очередь, знал его, несомненно видел, что подозреваемый, то есть я, безмерно подавлен произошедшим и бежать никуда не собирается. Однако на территории санатория я целиком находился во власти санитара-мордоворота. Это-то меня и подавляло. Нет, я, конечно, не собирался брать вину на себя. Но заложивши «в лоб» настоящего виновника, мне бы наверняка пришлось отправиться в очень дальнее путешествие вслед за ветераном-обрубком. Ну и ситуация: страстно желая умереть-отомстить добровольно, я с еще большей страстью и негодованием отказывался умирать принудительно. Не без оснований весь мир мне казался хорошо организованным заговорщиком, открыто противостоять которому в одиночку было чистым безумием. Значит, решил я, надо тянуть пока время, играть недееспособного идиота. Это — единственный мой козырь. Все остальные карты в моей колоде были пустыми.

          — Так-так. Так-так, — токовал следователь. — Так-так. Сейчас мы с тобой, парень, будем играть в полиграф. В детектор лжи, то есть. Я буду задавать вопросы, а ты мне отвечать: да, или нет. Договорились, молчаливый ты наш? Кивай головой, если — да. Ты убил?

          — М-ммм! – голова моя затряслась от волнения, как отбойный молоток на пружинке.

          Прошло около четверти часа, пока я вновь успокоился. Однако за эти четверть часа я успел узнать много нового. Следователь, чтобы не сидеть в бесполезном молчании рядом с дураком, начал вдруг заговаривать мне зубы, рассказывать свои криминальные истории — интересные случаи из практики. Так я узнал про аквалангистов-профессионалов, которые топили в море купающихся людей, а потом их успешно «искали» — между прочим, за деньги спохватившихся родственников. Или про мамашу-одиночку, которая по характеру чем-то напоминала мою; эта бестия, уходя утром на работу, в качестве оригинального педагогического приёма, подвесила восьмилетнюю свою дочурку в платяном шкафу вниз головой, за ноги. Вечером она, естественно, нашла объект своего педагогического новаторства  бездыханным. Что любопытно, мамаша вину свою так и не признала, до суда и после суда продолжала быть искренне уверенной в своей правоте, хотя факт действия — «подвешивания» капризной дочки — не отрицала. Или ещё. Муж-инженер захотел проучить гулящую свою жену. Придумал сюрприз. Тихо пришёл, когда его дома никто не ждал, и беззвучно повесился прямо перед кроватью, в которой спали жена с любовником. Утром любезные проснулись — заорали, запрыгали голые. А ко всему железному в доме кто-то подвёл высокое напряжение. Недолго прыгали.

          — Ну, очухался? Да-а… Интереснейшие случаи бывают! — следователь протянул эту фразу мечтательно, словно собирался писать мемуары и вскорости стать знаменитым. — А твой случай не интересный. Ты мне можешь объяснить, почему молодость так ненавидит старость? А? Думаю, будь у ветерана руки и ноги, он бы, дай ему волю, половину нынешнего молодого поколения утопил бы сразу, а остальных — на свой День рождения. Эх, молодость… Беситесь от безделья! Так-так. Я почитал твою медицинскую карту. Ты у нас инвалид совсем, получается, свеженький. В институте, говоришь, учился? На инженера? Может, ты в армию не хотел идти, вот и сел в коляску? Так-так. Ты знаешь, парень, что диагноз у тебя очень уж неопределённый? Все анализы, заключения специалистов, рентген и томография говорят в один голос: должен быть здоров. А ты — сидишь. Почему? И не говоришь даже. Так? Так. Кому верить? Что старичок-то перед смертью говорил?  Ничего? Давай по-другому попробуем: я задаю вопрос, если ответ положительный — ты шевелишь пальцами… Ложку ведь держишь? Вот. И колёса у самоката вертишь. Вертишь ведь? Лифт даже сам вызываешь, я спрашивал. Давай, шевелись, парень. Может, и дошевелимся до чего путного. Сам понимаешь, в твоих интересах стараюсь. «Висяк» из этого дела у нас никак не получится. И от суда тебе, боюсь, не откупиться. Деньги-то на адвоката у матери есть? Нет… Как обычно, в таких случаях. Найдёт, когда прижмёт получше. Долго я с тобой возиться не могу, самому квартальную премию срежут. А у меня — четверо детей. Внуки. Взятки я, к сожалению, не беру. Кто-то, кроме тебя и деда, в момент убийства был у фонтана? О-тве-чай. Ну. Отвечай! Тебя, трясунчик, ждёт не тюрьма. Даже не надейся. Нашим тюрьмам инвалиды не нужны. Там живут и работают только нормальные. А тебя наверняка ждёт психоневрологичекий интернат. Спецучреждение, куда криминальный «нестандарт» упекут по определению суда. Знаешь, что это такое? Ты, хоть и инвалид, если инвалид, конечно… Так. Что делать будем? Главный врач на меня давит, боится, что ты социально опасен. Не хочет лишней ответственности на себя брать. Все теперь чего-нибудь боятся. Лишь бы не отвечать! Время, видать, такое боязливое пришло. И я боюсь. Всю жизнь, парень, я боюсь своей собственной профессии. Ну, кто я такой, чтобы решать, скажи? Да перестань ты головой своей трясти! Знаешь, о чём я мечтаю? Быть безработным! Чтобы не осталось на земле преступников. Ни одного! Ладно. Проведешь трое суток в психоневрологическом, мне требуется заключение о твоей вменяемости. Или невменяемости. Без этого дальше шагать не можем. Там, наверное, скучно. На, почитаешь на досуге. Лови!

          Следователь неожиданно бросил в меня увесистым альбомом мод с полуголыми красотками на глянцевой обложке. Я инстинктивно пытался поймать летящий предмет, но смог лишь слабо и с опозданием дёрнуть малопослушными руками. Красотки шлёпнулись на пол. Следователь присел передо мной на корточки, поднял альбом и положил его мне на колени. Последнюю фразу он произнёс очень тихо.

          — Как же ты, такой, деда в фонтан затолкал? Много я видел симулянтов, сынок…

          Обстановка в кабинете была угнетающе-казённой. Со стены на всё происходящее взирал очередной президент страны, чьи благообразные портреты штамповались всякий раз миллонными тиражами — больше нечем было украсить бездушные клетки чиновничьих контор.

          — Ну, можно забирать? — вошедший санитар обеими руками опёрся на стол следователя.

          — Да, можно. Отвезёте в психоневрологический. Знаете, где это? Хорошо. Вот направление на экспертизу. Оставите там гражданина инвалида под местной охраной. Повторный допрос — через неделю. Вызовем сюда его мать, пусть приезжает, готовит деньги и ищет хорошего адвоката. Что у вас с руками?

          Следователь внимательно смотрел на лапы громилы. Левая «колотуха» в двух местах отчётливо носила следы зубов, вдобавок обе руки были изрезаны чем-то острым.

          — В стёкла упал. Бывает.

          — Бывает, — согласился следователь, поскольку тоже возливался иногда и бывал пьян до беспамятной падучести.

 

          Трое суток, проведённые в «дурке» закрытого типа, мне не забыть никогда. Всё познаётся в сравнении. Я понял, что просто не знаю и не ценю своего счастья. У меня не ходили ноги, у этих — не было головы. И не только у подопечных спецучреждения. Даже здешний персонал, живущий и работающий с «безголовыми» много лет бок о бок, даже он, находясь в общем «бульончике», претерпевал необратимые изменения — накапливал в своих повадках профессиональную деформацию.

          — Как вам у нас нравится? — судя по цветущему виду и лучистому дружелюбию, старушка-врач в приёмном покое напрашивалась на комплимент в адрес заведения.

          Здесь всё было оформленным. Ни одна деталь здешнего коллективного земного бытия не ускользнула от бдительного ока и умелых рук дееспособных питомцев интерната и их пестунов. На всём, буквально на всём лежала печать полезной обдуманности и высшего эстетического прикосновения. Капитальная оштукатуренная кирпичная стена отделяла приют смиренных от остального неправедного и суетного мира. Стена была и впрямь велика, но это не смутило неутомимых художников, которые раскрасили её в стиле своих вожделений: на стене цвели ромашки, васильки, целовались птицы, через каждые пять-шесть метров с верхнего края стены светило новое солнце, а между цветами и солнцем летали многочисленные аэропланы, похожие на чурбаки с крыльями. Солнца наличествовали самые разные: традиционные жёлтые, синие, зелёные, несколько раз встречалось чёрное солнце — очевидно, цвет светила зависел от цвета краски в ведре мастера. Поверх стены тянулась колючая проволока, натянутая ровными, идеальными рядами, а для пущей праздничности и порядка — украшенная давно выцветшими пластмассовыми цветами. Пока санитар подкатывал меня к контрольно-пропускному пункту со стеклянной кабиной и вооружённой карабином тёткой, я успел разглядеть две надписи. Над человеческой проходной было написано: «Добро пожаловать!». А над автоматическими стальными воротами для автотранспорта красовался другой плакат: «Мы стремимся к лучшей жизни!» Чувствовалось, что местный контингент никуда не торопится и никому не завидует, потому что сплочён общей судьбой и общей вечностью. Чуть позже я убедился окончательно: долговременность бытия за колючей проволокой превратила казённый дом просто в дом, возможно, даже трепетно любимый. Тем более, что для многих пациентов-долгожителей вахта, охраняемая столь строго, не была препятствием перед выходом в город. Мимо вооружённой вахтёрши постоянно сновали туда-сюда люди со специфическим выражением на лицах — безмятежной задумчивости, или безмятежной жизнерадостности. Со стороны города, рядом с проходной, из досок были сколочены торговые ряды, на которых психи продавали фрукты и овощи, выращенные на угодьях своего подсобного хозяйства. Год за годом здесь кипела жизнь, которая себя полностью обслуживала, понимала это и гордилась собой. Здесь она не нуждалась ни в какой другой жизни. Все были свои, всё было своё. Метрах в двухстах за торговыми рядами угадывалось — по наличию надгробий — даже собственное кладбище интерната-труженика.

          — Вы и не заметите, как пролетят здесь три дня! Приходите к нам навсегда! — старушка в приёмном покое говорила так, словно я уже был усыновлён этим островом всеобщего счастья.

          — Скоро придёт! — пообещал ей мой санитар.

 

          В оазисе благоденствия, бумажных цветов и оптимистических плакатов никого, похоже, вообще не интересовала моя подноготная: симулянт или не симулянт? могу говорить или немой? убил или не убил? Было ощущение, что мне здесь обрадовались, как редкому гостю, как вестнику во плоти из большого мира — так, наверное, племя наивных жизнерадостных дикарей, не людоедов, безвылазно живущих на изолированном каком-нибудь своём острове, способно радоваться несчастному покалеченному существу, попавшему к ним после кораблекрушения.

          Я был готов, что мне опять будут втыкать иглы в позвоночник, мучить взятием анализов, просвечивать гамма-излучением и простукивать молоточками, бессмысленно задавать бесконечные вопросы вслух, прикреплять к моей голове проводки или помещать меня целиком в сканирующую камеру. В конце концов, я приготовился даже к тому, что здесь, за колючей проволокой, меня будут жестоко бить. Ничего этого не произошло. Начальница, дородная женщина, автор и инициатор райской трудотерапевтической атмосферы интерната, взялась за поручни моей коляски и… Она потратила на одного меня подряд два дня — лично возила прибывшего по весьма обширной территории психоневрологического интерната, подробно объясняя что к чему, как экскурсовод. Непрерывный трудовой стаж этой подвижницы, как я узнал из её разговоров, составлял более сорока лет. На улице и в корпусах психи, при встрече с ней, цвели и здоровались, как с родной мамой. Территорию психоневрологического интерната наполняли беззлобные дворняги, которые тоже, едва завидев одышливую, переваливающуюся при ходьбе с боку на бок, главную интернатскую величину, виляли хвостами и спешили к ней навстречу. Жилые корпуса служили убежищем для раскормленных кошек.

 

          Коляска тряслась на неровностях асфальта, на многочисленных его вздутиях от проросших тут и там корней кустарников и деревьев. Начальница несколько раз ласково погладила меня по голове. «Счастлив, как идиот!» — ляпнуло темечко расхожую фразу, ни к селу, ни к городу. Однако здесь, среди «безголовых», это утверждение выглядело скорее оптимистичным, чем оскорбительным.

          — Швейный цех. Наша гордость! — начальница выкатила коляску так, что я оказался в самом центре П-образно составленных столов. Со всех сторон стучали челноки швейных машинок. Цех был просторный, в нём плескалось много солнечного света, который свободно проливался в чистенькие окна и сквозь полупрозрачные светло-зелёные шторы. На стенах повсюду, где было свободное место, красовались вышивки, какие-то платья и переднички, а также почётные грамоты в тёмных рамках. — Познакомьтесь! Я вернусь через полчаса, требуется отдать кое-какие распоряжения, — и начальница исчезла.

          В основном, работницы были среднего возраста, но несколько девушек были откровенно красивы, особенно одна, за пяльцами, — она сноровисто вышивала бордовые цветы, а её белокуро-золотистые волосы составляли с солнечным светом одно целое. Я засмущался. Даже забыл на время из-за чего я сюда попал. Девицы и женщины хлопали ресницами, некоторые достали губную помаду и демонстративно подкрашивались. Одна из них запела красивую протяжную песню — остальные немедленно подхватили мелодию. Хор был стройный, спетый, чувствовалось, что не впервой крылатый мотив помогает заслуженному цеху кроить, строчить и вышивать. Что-то возвышенное и щемящее было во всём этом красочном наваждении. «Подпевай!» — крикнула мне озорная косоглазая девчонка, сидящая рядом.

          — Вот так вот мы и живём! Очень хорошие у нас люди! Очень! На добро добром отвечают, — вернувшаяся начальница подкатила меня к златовласке. — Наша принцесса! Лучшая вышивальщица. Послезавтра у нашей девочки свадьба. Пригласишь новенького к себе на свадьбу?

          — П-г-гг-лш-шшь! — бедняжке не давались в произношении гласные. Она очаровательно улыбнулась.

          — Умница! Мы приглашаем вас на нашу свадьбу! — начальница подтвердила приглашение. — Молодым мы выделяем специальную двухместную палату.

          Женщины, заслышав про неслыханный административный дар, побросали работу и в восхищении оглушительно захлопали в ладоши. А я что? Я то таращился на жутковатое представление, не мигая, то смотрел в пол так же.

 

          — Наш сад и наш огород! Наша гордость! — начальница опять бросила меня на некоторое время посреди работающих. И они опять, сгруппировав своё внимание на пришельце, самозабвенно пели. Лица поющих выражали тройное везение: счастье в прошлом, счастье в настоящем и счастье в будущем. Точь-в-точь, как на рекламных политических плакатах, или в предвыборных политических роликах по телевизору. С тоскливым лицом был только один человек — тракторист. Этот мужик в робе, имеющий права на технику, явно был не здешнего замеса.

          Что-то во мне дрогнуло. Поющая тюрьма была привлекательной. Мир жестоких законов и распорядка думал, что высокой стеной он отгородился от безголовых идиотов, а выходило наоборот: дураки сами готовы были охранять от внешнего вторжения свой матриархальный оазис. Своё исключение из правил. Быть идиотом было выгодно не только по льготам, а, в первую очередь, — для комфорта душевных сфер. Правда, при одном обязательном условии: идиотов надо любить. И тогда они ответят на любовь стократ. И будут любить другого, как себя самого.

          — Наша лесопилка! Наша гордость! Лесопилка приносит интернату основной доход.

          — Наша ферма! Наша гордость! В течение года мы не закупаем для столовой на стороне ни одного килограмма мяса.

          — Бассейн и сауна! Наша гордость! Спортивный зал! Строили, правда, шесть лет…

          Вся территория интерната была буквально утыкана самодельными пластмассовыми и бумажными цветами. Эти цветы торчали на проволочках даже из многочисленных натуральных цветников и благоухающих клумб, странным образом сочетая в себе человеческую тягу к прекрасному — смешивая живое с неживым.

          — Фу, Тарзан! Фу! — на коляску кинулся, почувствовав мою психическую слабость, расшатанность нервов и внутреннее смятение, большой лохматый пёс. Начальница гаркнула. Мать честная! Она знала по именам не только всех находящихся здесь людей, но даже собак. — Знаете, существует масса глупых приказов, и если все их выполнять, то ни к чему хорошему это не приведёт. Например, существует приказ: убирать животных из зоны. Какая глупость! Неопытные начальники слепо исполняют инструкцию. Убивают собак, травят кошек… Знаете, что бывает после этого? Люди необычайно звереют! Могут дойти до бунта, до самоуничтожения. Ах, животные дают им возможность в ограниченных условиях любить безусловно и неограниченно. Это важно! Без условий и инструкций, то есть…

 

          Жить меня определили, конечно, не по высшему классу. В элиту, к солнечным девочкам, я не попал. К вечеру мою коляску начальница подкатила к четырёхэтажному корпусу, в котором располагались те, за кем требовался постоянный уход. У этих идиотов, в придачу к обязательной в этих местах безголовости, не было и всего остального. Я не знаю доподлинно, что творилось на верхних этажах. Оттуда доносились лишь душераздирающие крики. А внизу орала голосом эстрадной певички не выключаемая радиоточка и буквально кишели на полу и вдоль стен уроды. Ползая, они кашляли, замирали неподвижно, или раскачивались, удерживаясь вертикально при помощи какого-либо поручня. Лица их не светились. В воздухе пахло очень неприятно. Персонал в этом корпусе был строгим и не очень-то вежливым. Меня подселили в палату к бритоголовому парню на первом этаже. Он сидел, так же, как и я, в инвалидной коляске, но спелёнатый в классическую смирительную рубашку. Он сидел у окна, перед столом, на который и уронил лицом вниз свой безобразный, шишковато-угловатый череп олигофрена. Мордой об стол! Точнее не скажешь. При этом вся композиция обладала абсолютной неподвижностью. Сколько ни смотрел, я так и не смог определить: дышит ли пациент? Ночь прошла очень плохо: из коридора доносились гадкие вопли и эстрадная пошлятина. Коридор и корпус «беспомощных», как выяснилось, не спал никогда. Я от души посочувствовал медицинскому персоналу и простил им угрюмость и неприветливость. Бритоголовый до утра так и не отнял лица от стола, даже не пошевелился. Сразу скажу: он и вторую ночь провёл в той же позе. Было похоже, что он сидит так вечно: связанный безумный голиаф, не желающий ни на что смотреть. Потерявший всё: и надежду на жизнь, и надежду на смерть.

 

          — Это тоже наша гордость! Наш знаменитый филиал — реабилитационный центр для наркоманов и алкоголиков. Ребята добровольно проходят трёхмесячный курс комплексной реабилитации и работают наравне со всеми. Многие потом просят у администрации разрешения остаться здесь навсегда. Мы обычно идём навстречу таким пожеланиям. Вы не поверите: сегодня бывшие наркоманы управляют всей работой центра!

          В этом заведении меня оставили надолго, на весь третий день. К моему несчастью, начальница забыла предупредить здешних доброхотов, что я не алкоголик и не наркоман. Они, естественно, решили, что им на обработку сама шефиня притаранила оригинального клиента. Уж раз в коляске — то, мол, постараться надо с особой тщательностью. Я чуть с ума не рехнулся от их напора!

          Они по очереди сначала рассказывали мне свои бестолковые судьбы, в которых «ширева», «кубиков», «травы» и «ломки» было столько, что только успевай диву даваться: ах! ох! каким таким чудом удалось-таки выбраться из безнадёжной пропасти?! Медики пасовали перед наркозависимостью, а тут… Чудом! Чудом! Центр патронировала какая-то религиозная община и за свой, действительно исцеляющий патронаж, требовала малости — запродать душу Богу. А восторженные от факта самоизлечения сверхдеятельные господа, бывшие наркоманы, помогали религиозной общине в пополнении рядов её адептов, не щадя ни живота своего, ни здравого смысла. Здесь всюду и по всякому поводу молились. В трапезной-столовой, у станка лесопилки, над опоросившейся свиноматкой, при пробуждении и перед сном… Мне показалось, что эти, не в меру просветлённые активисты, даже на горшок без молитвы не садятся. Но факт есть факт: им реально удавалось физическую зависимость от поганого наркозелья подменять другой, куда более высокой и сложной зависимостью, — вечным рабством воли. Они побеждали очень древним и таким привлекательным, на первый взгляд, оружием — параноидальной сверхценной идеей, которая запрещала плохое. И человек следовал этому. Потому что не умел запрещать себе сам.

 

          Туманообразных видений и внутренних голосов на территории психоневрологического интерната я не испытывал. В конце третьего дня состоялась обещанная свадьба вышивальщицы и парня, который мечтал стать лётчиком. Гуляли в клубе. Убогий народ принарядился в убогое. Смотреть на огромное беспечное счастье ничего не понимающих великовозрастных детей было больно. «О себе подумай! Нашёл кого жалеть!» — подумал я, как бы обращаясь к своему темечку. Но темечко на сей раз вообще не соизволило ответить. Парень-жених, как вскоре выяснилось, и был автором титанического труда — бесчисленных бумажных и пластмассовых цветов, стенгазет в корпусах, плакатов и раскрашенных журнальных вырезок. Парень жил в интернате с детства, имел право выходить в город, но никогда этого не делал — панически боялся нормальных людей. Для каждого внутреннего праздника он обязательно лепил из пластилина… самолёт. К собственной свадьбе он слепил на проволочном каркасе самолёт-король; четырёхкрылое чудище с пластилиновым пропеллером, которое торжественно стояло на возвышении и вызывало всеобщее восхищение. Парень рдел от тщеславного удовольствия и бросал на златовласку, облачённую в самодельное подвенечное платье, победные взгляды. Невеста отвечала любовным клёкотом — сплошными согласными.

          Начался концерт. На сцену вышли две девочки.

          — Коронный номер! — шепнула мне начальница так, как будто предстояло оценить вокал мирового класса.

          Девочки… залаяли! То одна, то другая, то на пару. Имитация была удивительно похожа на настоящий лай. Толпа просто повалилась от хохота. Я тоже не удержался, замычал: было смешно. Психи — лаяли! А остальные психи смеялись, глядя на то, как психи лают. Пустые пуговки-глаза девочек таращились поверх аудитории, а рот издавал нечто нечеловеческое. Звуковое и актёрское, что ли, перевоплощение было гениально полным. К окнам со всей округи сбежались собаки и присоединились к общей какофонии. Ха-ха-ха! Что ж, урок был наглядным: всем без исключения людям нравится смотреть на глупцов. Потому что им кажется, что наблюдая чужую глупость, они постигают путь собственной мудрости.

          Клуб был разделен на два смежных помещения, соединённых широким, не закрывающимся проёмом-аркой В одном зале располагался игровой комплекс: бильярд, длинный стол для шахмат, домино и лото; в углу ютился старомодный телевизор и рядом с ним — с десяток завсегдатаев искусственных впечатлений, неутомимо вытекающих из экрана. В другом зале стульев вообще не было, имелась лишь сцена и танцевальное пространство перед ней. Впрочем, зрителей такая «стоячая» жизнь нимало не смущала.

          После лающих девочек, которые «разогрели» публику до высшего градуса, начальница открыла специальным ключиком шкаф-сейф на стене, включила усилитель и взяла в руки радиомикрофон.

          — Внимание! Внимание! Работает наше всемирное радио! Что мы скажем сегодня земному шару? Ну-ка! Кто скажет?

          К микрофону, зажатому в руках начальницы, выстроилась длинная очередь.

          — Я хочу, чтобы мои родственники не отбирали у меня мою пенсию!

          — А я хочу, чтобы мне разрешили сходить в город и покачаться на настоящих качелях!

          — А я! А я! Я не знаю, чего я хочу…

          — Хочу, чтобы у меня были мама и папа.

          — Хочу когда-нибудь покушать ананас!

          На каждое «хочу» толпа взрывалась дружным хохотом, к которому немедленно и от всей души присоединялся тот, кто загадывал вслух своё сокровенное желание. Веселье продолжалось!

          — А теперь — свадьба! — торжественно объявила начальница. И на сцену поднялись молодые. Начальница извлекла откуда-то полуметровый символический ключ, вырезанный из раскрашенного картона. — Вот вам ключ от вашей общей палаты. Живите долго и счастливо! Можно теперь поцеловаться.

          Молодые, слегка пожеманившись на сцене, целомудренно прикоснулись друг к другу губами. Зал взорвался аплодисментами! На шум пришли даже те, кто в соседнем зале пожизненно был привязан к телевизионному сериалу. Аплодисменты получились просто оглушительными. Зрители до боли поотбивали себе ладоши. Свадьба! И по-настоящему, и нет… Для сегодняшнего клуба свадьба была просто номером программы — художественной самодеятельностью. Я же испытывал сложные чувства. В пучине всеобщего счастья и впрямь аж забыл на время о собственном горюшке.

          Потом объявили долгожданные танцы и включили музыку. Невеста весь вечер танцевала с подружкой. А высокорослый гордый жених в настоящем мужском костюме и при белой рубашке плавно передвигался между танцующими. В поднятых над собой руках он держал пластилиновый самолёт.

 

          Я умудрился подарить молодым журнал мод, который мне дал следователь. Эта лаковая дрянь произвела среди гуляющих настоящий фурор. Журнал разорвали на страницы — каждый выбрал для себя понравившуюся картинку, чтобы после удачной гулянки прикрепить доставшуюся красоту на тумбочку, на дверь палаты, или над кроватью.

 

          До традиционного обследования дело так и не дошло. Справку положенного образца просто написали.

          — Вы здоровы! Вы абсолютно здоровы! — на прощание начальница гладила меня по макушке и даже норовила прижать мою голову к своему бюсту. Когда ей, наконец, это удалось и я почувствовал живое женское тепло, предохранители во мне сгорели. Я зарыдал! Беззвучно и безутешно. Даже мычать не получалось. В таком поганом состоянии санитар и катил меня обратно — вдоль интернатской стены с аляповатыми картинами и чёрным солнцем, вдоль колючей проволоки с неживым «оживляжем» — прикреплёнными пластмассовыми цветами на ней. Я смотрел на мир сквозь слёзы, как сквозь рифлёное стекло. «Вы здоровы! Вы абсолютно здоровы!» — продолжал звучать в моей голове ласковый голос владычицы рая. Это был приговор.

 

 

 

07.     ВЫХОД АДА

 

          — Встать! — грубый коротышка, который проводил следственный эксперимент у фонтана тряхнул коляску. Я вылетел и упал. Подбоченившись, коротышка ходил вокруг меня. — Не встаёшь, значит? Ладно.

          Через некоторое время подъехал знакомый следователь. Он критически осмотрел рулон ковровой дорожки, перевязанный верёвкой. Это была «кукла», которая вместо сморчка-ветерана находилась теперь в его коляске. Моя задача состояла в том, чтобы скинуть рулончик в воду. Ничего не получалось.

          — Родственникам старика уже сообщили?

          — Да. Отказываются приезжать.

          — Знакомая картина… Пусть пока полежит в судебном морге, а там посмотрим.

          Вокруг интересного зрелища скопились инвалиды и глазели на происходящее. Меня то так, то этак приспосабливали к «кукле», чтобы она, наконец, перевалилась через край фонтана и свалилась в воду. «Кукла» упрямилась. Наконец, коляску ветерана поставили вплотную к бетонному краю, спиной ко мне, а мою коляску санитар разогнал и отпустил. Произошло сильное столкновение. Я опять чуть не вывалился. Но и свёрнутому половику досталось — он кое-как перевалился через край.

          — Так-так. Так-так.

          Ковровую дорожку развязали и разложили на траве сушиться. Верёвку санитар засунул в карман коляски за моей спиной. Зрелище закончилось. Следователи вслух, никого не стесняясь, обсуждали странности моего диагноза. Инвалиды вокруг жадно прислушивались. Меня спас санитар.

          — Хватит человека мучить. Он, может, и не виноват совсем. Отдыхать пора!

          — Так-так. Так-так.

          — Поработайте с ним в зале для медитаций, — задумчиво сказал главный врач, тоже присутствовавший на эксперименте с «куклой». — Вид у него очень уж подавленный. Мой долг врача…

          — Не беспокойтесь, отрелаксируем! И не таких улыбаться заставляли! — санитар весь был сама готовность.

 

          С этого момента инвалиды санатория стали, как по команде, избегать контактов со мной. До этого они вели себя обычно, то есть вообще не реагировали на смерть ветерана, зато, всего лишь заподозрив новичка в симуляции, наложили на него клеймо прокажённого. И напрасно главный врач пытался объяснить колясочной братии в столовой, размахивая перед собой стаканом с киселём, что бывают нестандартные случаи. Не помогло. Чужой, — без вины виноватый, неподвижный, немой, с сомнительной, как оказалось, диагностической репутацией, — некрасиво засветился. Представляете моё состояние? Единственный, кто продолжал с изгоем разговаривать, как ни в чём не бывало, — это библиотекарь. Душа моя страдала и рвалась на части, поэтому теперь я с благодарностью слушал любые его разглагольствования.

 

          Зал для медитаций был мне знаком. Он представлял из себя уютное, звукоизолированное помещение с мягким освещением и мягким ковром на полу. Вдоль стены лежали мягкие коврики-маты. Всё здесь было мягким! Даже музыка, льющаяся откуда-то сверху, отличалась особой вкрадчивой «мягкостью». Обычно в зале для медитаций инвалидов укладывали, как шпалы, а какой-нибудь специалист мягко прохаживался над телами и мягко приговаривал: «Закройте глаза и максимально расслабьтесь. Вибрации мира входят в вас и наполняют радостью. Дышите свободно. Вы чувствуете в теле необычайную лёгкость! Чувство здоровья и силы пьянит вас…» Через некоторое время большая часть инвалидов засыпала с блаженными улыбками на лицах. Здесь находилось одно из немногих популярных мест санатория, к которому стремились без принуждения.

          Мне показалось странным, что медитировать санитар привез лишь меня одного. Он закрыл за собой дверь. Включил музыку. Уложил меня на ковёр посередине комнаты и зачем-то притащил от стены коврик-мат.

          — Сейчас мы свой следственный эксперимент проведём! — сказал санитар, после чего накрыл меня ковриком и несколько раз пнул по телу через мягкий поролоновый демпфер.

          Звучал старинный клавесин. После первого же удара я «улетел».

          … Мне привиделся то ли двух, то ли трехэтажный дом, построенный из клубящегося чёрного тумана. На самом верху, по крыше, бегали счастливые идиоты с пластилиновыми самолётами в руках. Мне неизъяснимым образом захотелось к ним попасть. Но подняться наверх можно было лишь по лестнице, миновав все нижние этажи. Весь первый этаж был завален инвалидными колясками, через которые пришлось перелезать, как через гору металлолома, потом на меня напали ползающие и скачущие страшилы, от которых я пулей выскочил выше. На следующем лестничном марше меня поджидала тётка-вампир в костюме госслужащего, изо-рта у неё торчали классические клыки, а в руках она держала убийственный молоток, тупой конец которого заканчивался гербовой государственной печатью. Вампирша фальшивым голосом распевала гимн и пыталась этим молотком ударить меня прямо в лоб. Наконец, ей это удалось и я беспрепятственно поднялся на следующий этаж… Странно! Снаружи дом казался не таким уж и высоким, а изнутри он имел этажей гораздо больше, чем я предполагал. И коридоры тянулись в такую клубящуюся даль, что впору было думать о бесконечном их продолжении. Средний этаж был очень скучный: по коммунальному коридору бегали дети, сушилось бельё и пахло пережаренной картошкой. Я рванул выше. Лестничные марши позволяли подниматься, но все двери на верхних площадках были наглухо закрыты. Предпоследняя площадка меня изрядно удивила: за решётками, сделанными всё из того же универсального чёрного тумана, порхали мотыльки с человеческими лицами. Они о чём-то пищали между собой. Кстати, они могли бы свободно вылететь через проёмы решётки, но почему-то этого не делали. Наоборот, жались в глубину тумана и пищали из глубины особенно жалобно. Я расхохотался, глядя на них. Захотелось поймать парочку, чтобы показать ребятам наверху… Но пустого спичечного коробка в карманах, к сожалению, не нашлось и я отказался от своей затеи. Чердак! Здесь за книгами, как в настоящем читальном зале, сидели… рогатые младенцы. Естественно, я внимательно изучил их зад и ноги. Копыт и хвостов не наблюдалось. Только рога. Прочитав очередную книжку, младенец ловко нанизывал её себе на костяное остриё и жадно хватался за следующую. Тот, у кого уже не оставалось возможности нанизывать, переставал читать и лишь тупо смотрел перед собой. Точь-в-точь я перед следователем! Лестница закончилась. На крышу можно было забраться только через открытый люк в потолке, но до него оставалось метра четыре, не допрыгнуть. Я разозлился. Схватил стеллажи и столы «читалки», да и стал стаскивать их под открытый настежь лаз, через который проглядывали голубые небеса. Получилась неплохая баррикада — я залез. По крыше, в лучах солнечного света и впрямь носились психи, в руках у каждого выписывал пируэты пластилиновый самолётик. От вращающихся пластилиновых винтов исходил звук, похожий на звук клавесина. Я страстно захотел присоединиться к игре, но психи от меня шарахнулись врассыпную. «Куда вы убегает?» — закричал я им вслед. Психи даже не оглянулись. «У тебя нет пластилинового самолётика!» — подсказало темечко. Я обиделся и решил всем назло спрыгнуть с крыши. Так и сделал. Но прыжка почему-то не получилось. Удалось сделать лишь первый шаг и — я очутился на зеркале, лежащем плашмя. Ничего другого не оставалось, как рассмотреть своё отражение — снизу, с той стороны подошв, клубилось омерзительное чёрно-серое облако, контурами напоминающее человека. Я почему-то сразу же расхотел трагично проваливаться сквозь эту зеркальную грань. Одумался и шагнул назад… Но теперь исчезла крыша. И — я провалился…

 

          — Молодой, человек! Я бы на вашем месте отказался от сеансов медитирования. Вы слишком впечатлительны. Вы плохо выглядите. Надо себя беречь. Собственно, нам больше нечего беречь в этом мире. Только себя! Понимаете, почему? Нас всех жизнь «сделала». Как свечки на свечном заводике! Хе-хе! Понимаете? Кого-то «сделали» таким, какой он есть, в домашней обстановке, кого-то в зоне, кого-то в трудовом коллективе, или в клубе по интересам… Мы все стремимся стать «штучным товаром». К сожалению, общая тенденция такова, что всякая личная «штучность» — это рыбья кость, застрявшая в глотке какой-нибудь системы. Не позволяйте инвалидам «сделать» вас. Я вам советую, молодой человек!

          Почки ныли. Библиотекарь участливо подавал мне горячий чай и рад был тому, что мои уши безразмерны. Я — вмещал. Любой молчащий собеседник возбуждал его, как новый гарем ненасытного мавра.

          — Вы ещё так неопытны, молодой человек! В этом — ваша сила! Людское племя воспитано не на рекламе и не на правилах, а на врождённой тяге ко всему преступному. Стоит рассказать людям о чём-либо плохом, как они сразу же устремляются проверять: так ли плохо плохое? И если это действительно так, люди будут чрезвычайно высоки в своём мнении о себе самих: да, плохое — подтвердилось. Как они и предполагали. А если нет? О, тогда они впадут в противоположную крайность, в слепой самовлюблённый восторг: да, да, плохое — не подтвердилось! Как они и предполагали… Жизнь людей очень условна. И сами они — целиком условны.

          Я не слушал его рассуждения. Мысли мои сгустились около заднего кармана моей коляски, в которой осталась лежать забытая верёвка. Я спокойно и методично обдумывал, как бы мне её половчее и незаметнее достать, до времени спрятать а потом применить. Чтобы кончились разом все эти муки.

          — Вы когда-нибудь интересовались современной микробиологией?  Длина молекулы ДНК — три метра! Три! Невероятная цепь «включателей» и «выключателей». Учёные научились этим управлять. В экспериментальных работах в цепочку обязательно ставят блокирующий ген-ключ. Мало ли что! Ключ нужен, чтобы модификация не передавалась по наследству. Обратите внимание, молодой человек, самые различные исследователи вселенной стремятся к загадочной точке. К зёрнышку мира. Бесконечно большие дела творятся в бесконечно малом. Так что, не унывайте. Философия, поэзия и математика разглядывают это удивительно плодородное «нано» очень давно. Теперь вот, к «ничто» присоединились физики, технологи, биологи. Все склонили головы над этой точкой. Ничто! Хитроумные ключи-невидимки «включают» эту пустоту и вытаскивают из неё любые овеществляющиеся выдумки. Мы с вами — участники такой же цепочки. Только в культурном и социальном плане. Человек — «свёрнутая» точка! Никто не знает «длины» ДНК человеческой культуры. И в чём она измеряется: в тысячелетиях, или в возможностях нашего внутреннего мира? Одно ясно: нас с вами жизнь пыталась «выключить» и частично «заблокировать» активность, но мы ей это сделать не позволим. Не так ли?

          Библиотекарь болтал обо всём на свете. Он пытался поддерживать мой угасающий дух, как умел. Размышлениями и сравнениями. У меня же от его стараний только голова разболелась. Он то хватался за книги, читал вслух, то опять болтал. Его книжное воображение напоминало густой питательный планктон, который невидимые небесные кашалоты могли бы процеживать сквозь свой ус и питаться этой шевелящейся кашкой из слов и мыслей.

          — Итак, молодой человек, на чём мы остановились? Хотите ещё чая? Пожалуйста. Знаете, я с удовольствием расскажу вам о своих заблуждениях, коими когда-то грешил. Многие годы я мечтал, как и вы сегодня, встать со своей коляски, чтобы вернуться к полноценной жизни: ходить по улицам, посещать бары и ехать, куда захочу… Всё это время, чтобы не сойти с ума от несправедливости своей судьбы, чтобы не спиться, в конце концов, я очень много читал. Ха-ха: книги — мой лучший наркотик до сих пор! Перечитав огромное их количество, я вдруг понял: мир — такой же инвалид, как и я сам. Во всех книгах, клянусь вам, присутствует человеческая боль, стоны ума, осознание своей духовной слепоты, немоты, или иной ущербности бытия. Вы меня слушаете? Любая библиотека — это не история жизни цивилизации. Это — история её болезни! Войны, обманы, насилие, ложное благоденствие… История болезни «серого вещества» земли — нас с вами! Написанная латиницей, кириллицей, или иконическим письмом. Суть – одна! Так вот, возникает вопрос, молодой человек: для чего мне вставать с коляски? Для чего терять своё сегодняшнее, привилегированное, по сути, положение в обществе? В отличие от остальных людей, я целиком предоставлен себе самому. Инвалидность — это не удар, а награда судьбы! Я могу заниматься только тем, чем хочу заниматься. И никто меня не упрекнёт за это. Могу, например, опуститься в разврат. А могу подниматься по ступеням интеллектуальных игр. Я свободен! Я могу идти в любую сторону! В смысле, развиваться. А общество, на мою удачу, считает себя «обязанным» по отношению ко мне и выдаёт различные послабления. Большой, так сказать, инвалид покровительствует малому. Это закономерно. Молодой человек, инвалидом в наше время быть очень выгодно! Запомните это и дорожите своим положением. Ну, что с того, что вы, предположим, встанете? Вы тут же окажетесь в рабстве у всевозможных социальных нужд и обязательств: надо будет ходить на работу, заботиться о семье, думать о перспективе… Зачем вам это? Неподвижность позволяет вам значительно успешнее обогнать тех, кто суетится. Подумайте!

          Библиотекарь своего добился: я стал думать немного иначе.

 

          В следующий раз санитар бил меня в зале для медитаций под медленный эротичный саксофон. Душа юркнула вон из тела ещё до того, как первый удар пришёлся по моим рёбрам.

          … Маленький мальчик, первоклассник, похожий на меня самого в детстве, носился по коридорам школы, натыкался на всех подряд и весело задавал большим учителям один и тот же вопрос: «Ты кто?» Взрослые умильно приседали на корточки и терпеливо разъясняли сорванцу, как сговорившись, одно и то же: «Ко взрослым следует обращаться на вы!» После чего в глазах мальчика начинали клубиться нехорошие огнеподобные змейки. Мальчик выкрикивал гневно: «Предатель! Здесь все предатели!» И взрослый немедленно покрывался коконом черноты. После чего мимо такого кокона и все остальные дети проносились, совершенно не замечая его. Иногда, правда, из того или иного туманного яйца высовывалась человеческая рука, хватала кого-нибудь из бегущих, а голос из черноты спрашивал: «Ты почему пробегаешь мимо и не здороваешься?» Малыш молча выкручивался и мчался дальше по своим делам. На крыльце школы два тёмных кокона дымили сигаретами и один другому важно пояснял: «Настоящую тему можно отработать по настоящему только один раз. Именно в этом состоит честная неповторимость жизни и присутствующего в ней искусства». Потом коконы слились, чернота рассеялась, а на пустом месте образовалась гусеница в шляпке, которая сноровисто, заслышав звонок на занятия, поползла проводить урок анатомии среди старшеклассников. В классе я увидел свою подружку и поначалу даже обрадовался такому неожиданному свиданию. Хотел поговорить. Но тут выяснилось, что у подружки напрочь отсутствует голова, вместо которой на плечах оказались… непомерно большие женские гениталии, украшенные серёжками. Я открыл рот и едва не задохнулся: чёрный туман проворно полез ко мне внутрь. Мне казалось, что я буквально ныряю в своё прошлое и могу произвольно регулировать глубину погружения. Иногда, правда, приходилось выныривать за глотком воздуха. В блуждающих моих иллюзиях маленький мальчик-школьник, где бы я ни вынырнул, стоял босыми ножками прямо на воде, надо мной, а ядовито-огненные змеи в его глазах жалили ныряльщика в упор: «Предатель! Ты тоже предатель!» Я едва успевал хлебнуть очередную порцию воздуха и опять поспешно уходил на глубину. Два стандартных портрета классиков в кабинете литературы и языка, зевая, беседовали друг с другом. «Мораль, глубокоуважаемый, развилась до своей окончательности — до оформления в заветах — значительно раньше научно-технической революции последних столетий. Но, увы, она не успела смирить науку. Воспитание пало перед образованием!» — говорил один портрет. А второй ничего не отвечал: лицо классика морщилось и было заметно, как его рука тянется куда-то книзу; наконец, он достиг желаемого места и с наслаждением стал чесаться. От портретов над классом плыли туманные завихрившиеся колечки, наподобие дымовых. Те, кого они случайно касались, тоже начинали ёрзать и чесаться. Вынырнув в очередной раз, я послушался совета своего темечка и поступил совершенно неожиданно для маленького конвоира-деспота: выдохнул из себя последнее, что ещё хранилось в моих, зудящих от кислородного голодания лёгких, и, не вдыхая никакой новой порции воздуха, — нырнул в чёрные небеса! Позади себя я услышал вопль проигравшей стороны: «Дура-а-ак!»

          — Дурак! — сказал санитар, поднося к моему носу ватку с нашатырным спиртом. — Разве так косят? Подохнешь, а не расколешься, да? Фуфло! Ты ведь понимаешь, что лично я на тебя, заморыш, зла не точу. Просто так уж твоя масть легла. Мне конкретный базар нужнее, чем твоему следаку. Вставай! Все доки поют, что ты прикинулся. Я бумаги читал. Не хочешь? Ну тогда ещё поучимся, студент.

 

          — У вас жёлтый цвет лица, молодой человек. Пейте больше молока, молока побольше пейте, это я вам говорю. Вы знаете, что по вашему поводу распространяются всевозможные слухи? Костоправ всюду очень нехорошо шутит, что вы попали к нам из бандитов. Я, конечно, не верю этим нелепостям. Но, молодой человек, знаете ли вы, что именно слухи определяют репутацию человека? Если этим умело пользоваться, то можно неплохо выиграть даже на самых нелицеприятных слухах. Вас боятся не потому, что вы — подозреваемый. Я-то знаю: это — тоже нелепость. Вас боятся потому, что вы ничей. Ни с кем. Никто. Я понятно говорю? Люди пугаются всего, что не похоже на них самих. Уверяю вас, каждый из инвалидов неоднократно был жестоким убийцей — мысленно, мысленно, мой друг! Но что это меняет? Труп образа и его телесный аналог отстоят друг от друга совсем недалеко. Я утверждаю: все мы убийцы! В своих тайных мыслях и чувствах все люди — преступники. Это давно известно. А вот «ничейных» встретишь не так часто. Все стараются к чему-нибудь «притянуться». Это заменяет слабым людям твердь!

          Гулять я не выходил. Лишь наблюдал с высоты библиотечной веранды заводную санаторную жизнь инвалидов, неутомимо происходящую внизу, на траве, под кустами, за карточным столом… Ежедневно, ближе к вечеру, на место, где недавно лежал труп старика-обрубка, подкатывал в коляске святой отец и начинал молиться. На это время даже картёжники прекращали своё занятие. Перед святым отцом образовывалась стихийная аудитория, которая тоже беззвучно шлёпала губами, сочиняя свои собственные молитвы, или повторяя известные. Каждый в тишине шептал своё собственное заветное слово. Было забавно смотреть на этот молчаливый спектакль. Суеверные инвалиды быстро распространили по городу весть об «исцеляющем» немом священнике. С каждым днём на траве перед священником прибывало и городских простофиль, просочившихся сюда сквозь дыры в ограде. Чужаков отгоняли, но не очень усердствовали в этом. Санаторный комплекс и город были родственниками. Комплекс являлся, по сути, единственным градообразующим местным предприятием; от его бойлерных и кочегарок горячей водой питались все дома в городе.

          — Человек призвал Бога, в надежде, что Бог однажды призовет к себе человека! — библиотекарь тоже смотрел на молчаливого проповедника и его молчаливую паству. — Глупо. Краеугольный камень здешней религии — это идея «рождения во грехе». Нет, вы представляете, молодой человек, до чего дошли мракобесы! Младенцев, видите ли, впускают в мир с «долгом»! На условиях жёсткого «кредитования». За что придётся пожизненно расплачиваться немалыми процентами — покаянием, смирением, страхом, временем. Каково?!

          — М-ммм! — голова «поплыла». Библиотекарь достал меня своей трепотнёй. В полном соответствии с предыдущими словами краснобая, я стукнул его в своём воображении большой дубиной. И впрямь, пришибить надоеду оказалось неплохим удовольствием.

          — Опозориться в грехах лучше, чем опозориться в почестях! — библиотекарь смеясь кивнул на активно совокупляющуюся парочку, весьма своеобразно примкнувшую к рядам исповедующихся.

          — М-ммм!!!

          — Что? Памперс? Вам нехорошо?

          Я не хотел ничего. Ни-че-го! Я не хотел, чтобы меня били ногами через коврик-мат. Я не хотел, чтобы в мою голову вталкивали слова, которые я не в силах переварить. Я не хотел видеть то, что лезло ко мне в глаза само со всех сторон. Я не хотел, чтобы моя память вела себя, как потревоженный муравейник. «Господи! Помоги мне!» — эти неожиданные, затёртые до дыр слова мы с темечком произнесли хором.

          …Тёмный туман содрогался. Я почему-то сразу понял, что это — роды. Трудно было представить: что же извергнет из себя мрачноватая конвульсирующая тварь? И ещё я понял, что это не простые роды, а как бы — наоборот. Шаг не в начало жизни, а в её конец. Точнее объяснить не смогу. Ну, на входе в жизнь жертвуют, если что, ребёночком, чтобы спасти мать. А на выходе, если что, — жертвуют собой, чтобы… Я совсем запутался в своих ассоциациях. Но всё вдруг разрешилось само: конвульсирующий тёмный туман поднатужился и — ба-бах! — из него во все стороны полетели деньги! Деньги!!! Это и был долгожданный «ребёночек». Из денег мгновенно наросли леса, реки, трава, города, машины, дороги. Даже звёзды в небе быстренько слепились из золотых монет. И все друг другу стали платить за право жить, отрывая от себя по кусочкам — кто золотой свет, кто зеленые листики. Природа поместилась в природу. И натуральная, и искусственная. Феерия первовзрыва — сотворения мира из денег — была будь здоров! Под ногами образовалась целая волшебная планета, которая проглотила черноту и надёжно заключила её в своих глубоких недрах. Я очаровался до умиления, отправившись погулять — под ногами шуршали прошлогодние осенние деньги. На согнутой руке у меня покачивалась грибная плетёная корзиночка, в которой я нёс найденные «дары природы» — новые деньги. На каждой купюре было написано «Сыночке на конфетки». Я машинально прочитал надпись и с опозданием понял: зря! Сияющий мир денег вновь стал превращаться в пульсирующую темноту. Ну да, в темноту, которую я уже видел однажды: вот-вот она должна была взорваться и родить следующего «ребёночка». Деньги после денег. Мной овладел страх: на сей раз ради очередного нового «ребёночка» пожертвуют мной…

          — М-ммм! М-ммм!

          — Знаете, когда я читаю, то всегда хочу есть. Хотите яблоко?

          — М-ммм!

          — Ну, дело хозяйское. Смотрите, смотрите! Около нашего святого отца ходят врачи. Это — плохой признак. М-да. Жизнь — страшная книга: людям, прочитавшим её до конца, не о чем говорить, потому что уже есть, о чём подумать.

 

          Под скрипично-электронное колдовство неизвестного виртуоза я «медитировал» в очередной раз, прощаясь с жизнью. Никак почему-то не удавалось «улететь» — тело перестало бояться ударов и душа преспокойно в нём перекатывалась из одной пятки в другую.

          — Твоя взяла, — сказал санитар. — Уважаю.

          Потом он достал из спортивной сумки две бутылки пива. Усадил меня около стены на маты и сел рядом сам.

          — Разговор есть. Перетереть бы надо.

          Полунасильно я выпил одну бутылку терпкого пива. Безразличие было полным.

          — Группа у тебя оформлена нормально. Скоро родительница прикатит, будет шукать адвоката. Не ссы, я помогу. От суда отвертимся. Назначишь меня своим доверенным лицом, понял? Соображение одно есть.

          С этого момента санитар меня больше не трогал. Хотя в глазах его по-прежнему клубился ад.

 

          — Не стоит так переживать по поводу своей немоты, — утешал меня библиотекарь. — Клянусь вам, вы не много потеряли, лишившись полноценного общения с теми, кто умеет извлекать из себя звук. Ищите тех, молодой человек, кто умеет извлекать из себя свет! В этом случае, для общения не потребуется вообще ничего промежуточного. — Очки на волосатой копне приподнялись и замерли. Очевидно, библиотекарь давал понять, что только что сморозил нечто очень важное.

          В библиотеку вошёл следователь в сопровождении санитара.

          — Так-так. Отдыхаем? Так-так. От вас, любезный, потребуется составить на молодого человека характеристику. Да, в письменном виде. Институт, где парень учился, уже прислал то, что мы запросили. По факсу. Характеристика положительная. Напишите и вы, на суде такая бумага лишней не будет.

          — Хо… хорошо. Я отвечу. В нашей жизни появилось очень много всевозможных «дву»: двурушничество, двуличие, двойная мораль… Даже «двудушность» есть, клянусь вам! Мне кажется, молодой человек, лишён двойственности. Он ещё очень наивен и прост. Извините.

          — Что вы ещё о нём думаете? В вашем присутствии он когда-нибудь поднимал предметы тяжелее, скажем, пяти килограммов?

          — Что вы! Он ложку-то с трудом держит.

          — А писать он может?

          — Мы пробовали.

          — И что?! — следователь и санитар вскинулись одновременно.

          — Можете сами взглянуть на наши экзерциссы. — волосатый усмехнулся, доставая из верхнего ящика письменного стола листочек, на котором я несколько дней назад часа полтора тщетно пытался вывести своё имя.

          — Вот это?!

          Можете себе представить пьяного таракана, который сначала искупался в чернильнице, а потом зачем-то пытался найти дорогу от одного края листа до другого. После него остался неповторимый творческий «след» на бумаге. Вот это и были мои успехи.

          — Так-так. Так-так. А не укус ли у вас на руке? Следы зубов? — следователь неожиданно ткнул указательным пальцем в санитарову «колотуху». Сердце моё учащённо забилось в предчувствии чего-то долгожданного.

          Но санитар ничуть не растерялся. Ответил очень буднично.

          — А, ерунда, заживёт. Производственная травма. Ветеран тяпнул. У нас тут многие кусаются.

          — Так-так. А вы ещё не научились кусаться? — последний вопрос следователь адресовал ко мне.

          Я сдержал мычание. В глазах моих читалась лютая ненависть.

 

          Верёвку я держал под матрасом. Нянечки поднимали наших вонюченьких «полосатиков» крайне редко и за сохранность важного для меня предмета я был относительно спокоен. Никаких таких лишних трагических театрально-прощальных мыслей в моей голове не присутствовало. Я просто решил освободить себя от всех остальных. Мужское решение, здоровый, как я считал, эгоизм при подобных обстоятельствах. Я никогда не держал себя за героического борца, тем более, что и бороться-то особо было не за что. Словосочетание типа «сила духа» будили во мне оскоминную реакцию. Миллиарды людей жили и умирали до меня, миллиарды сделают то же самое после. Эка невидаль — был-не был. Электронные машины, внутрь которых мы залезали в богатых лабораториях нашего военно-ведомственного института, были устроены так же. Всего два устойчивых состояния: «да» и «нет». На этой железной элементарщине строилось всё остальное. И «да», и «нет» были полноценными и полноправными участниками всех вычислительных процессов. Поэтому я не особо переживал по поводу моего предстоящего спланированного «нет». Возня с электроникой и массивами данных научила меня глобальной оценке всего и вся. Только внутренний мир человека антропоцентричен и кажется сам себе великим и ценным, а в реальности мы — ничего не значащие пылинки. Обыкновенные самовлюбённые идиоты. Только в отличие от идиотов психоневрологического интерната — очень уж несчастные. Пожалуй, так оно и есть: главная причина всех человеческих несчастий — разум. Больной разум. Больной самолюбием, ненасытностью знаний, власти, больной какой-нибудь своей «истиной» или правотой. Разум! Он по определению не может быть здоровым. Разум и мирная жизнь несовместимы.

          Верёвка жгла и будоражила меня сквозь матрас, когда я лежал поленом и мысленно репетировал несложные для здорового человека движения. Но только не для меня нынешнего, увы…

          Ночью я видел сон. Очень яркий и запоминающийся. Какое-то культовое помещение с иконами. Иконы как иконы, самые обычные. А вот человекообразные тёмные контуры, которые около них толпились, превращали эти иконы в настоящих великомучеников. Тёмные ошмётки отделялись от мотающихся туда-сюда контуров и втягивались образами внутрь. Иконы, как живые твари, терпели, заряжались тоской и горем. Во сне я видел также обратный процесс. Симпатичные, жизнерадостные люди легкомысленно подходили к изображениям на стене и протягивали к ним ниточку своего безмозглого любопытства. Тут же по невидимому взгляду-проводу происходил «разряд» культового конденсатора — бедняги целиком окутывались чернущим туманом из которого человеческая душа, белый голубок, заполошно выпархивала и спасалась бегством.

          Утром я долго лежал, глядя в потолок. Действительно, по материнской линии в нашем роду имелись шизофреники. Я это знал давно. Картинки ярких видений, ничем не уступающие по яркости картинкам реальности, заставляли оглядываться на генное своё наследие. Верёвка жгла. Но я уже был почему-то не столь решителен, как после разговора со следователем. Да, да, чёрт побери, всё дело в потолке! Мой потолок — сорок сантиметров от земли, а у здоровых людей — не выше двух метров! Велика ли разница?! Библиотекарь прав: увечные, вроде меня, законным образом сидят на дне окопа, а ненасытная человеческая суета, как шрапнель, косит бегающую пехоту обывателей снаружи. Я живо вообразил, как расторопные людишки корчатся там, побитые: без сердца, без белого голубка на правом плече… Усмехнулся. Потом вновь прислушался к своим внутренним ощущениям. Верёвка продолжала жечь.

 

          — Чудо какое! — неутомимый волосатик с утра мучил меня нерифмованной поэзией. — В нелукавой жизни текст и жизнь автора составляют единое целое. Чувствуете? Непрерывное целое! Чудо! Это ведь не какой-то конечный результат, а именно не-пре-ры-вный про-цесс. Время есть в искусстве, но его нет в жизни. Потому что жизнь банально мгновенна. Не верьте тому, кто говорит вам: час, год, вечность… Чепуха! Жизнь существует единственно — в мгновении. Времени нет и никогда не было! Сознание принудительно с детства разделено на «тики-таки». Это — ложь! Мы изначально погружены в ложь, внутри которой мучительно и бесполезно ищем каждый свою «правду». Кто-то в будущем, кто-то в прошлом… Плюньте на это. Живите, дорогуша, живите! Молодой человек, я вам, как родному скажу: непрерывность существует вне времени! Это гениально!

 

          Опять на мою веранду притопал следователь и приволок за собой помощника-коротышку, который оказался… адвокатом. Моим адвокатом! Его назначили меня защищать. Кто назначил и от чего защищать? — я никогда не был посвящён в тонкости подлой юридической казуистики. Я даже детективы читать никогда не любил, в которых всегда смаковался какой-нибудь человеческий порок, через который, как через увеличительное стекло, читатель-бог разглядывал путь к добродетели и справедливому возмездию в конце. Все детективы спекулировали на врождённом человеческом свойстве — на кровожадности. Многие писаки это отрицали и говорили красиво: вкус, интрига, эстетика, слог. У моего адвоката слог был что надо.

          — Значит так, голубчик, суды не судят. Я надеюсь, ты знаешь, сегодня суды — выигрывают. Как партию в шахматы. Справедливости в старом её понимании больше не существует. Забудь и не надейся. Суды выигрывают исключительно при помощи денежных знаков и правильного их распределения среди участников возникшего разбирательства. Ни знакомства, ни особые просьбы, ни апелляции не действуют. Я назначен для твоей защиты. Но уровень моей квалификации на суде тоже будет зависеть от уровня моего адвокатского гонорара. И официального, и неофициального. При этом я ничего тебе заранее не гарантирую.

          После «тренировок» в зале для медитаций угрожающая брехня была для меня всё равно что шум гороха в детской погремушке.

          — М-м-м-ммм! — я засмеялся, как смог. Коротышка осёкся.

          — Что с ним? — он не проявлял обо мне беспокойства. Просто просил «перевести» непонятные эмоции инвалида в понятные для юриста формулировки.

          — Смеётся, — сказал библиотекарь.

          — Смеётся?! Скоро, парень, тебе будет не до смеха. Суд через месяц. Мать приедет через неделю. Смешно ему, видите ли! Ты ведь ничего за себя сказать не сможешь. Ни-че-го. Я теперь — твой голос!

          — М-м-м-мммм! — я опять засмеялся. Адвокат не понимал, что я смотрю на него, как на актёра, который угрожает мне с тряпичного полотна экрана. Моё неповторимое зрительское молчание было недосягаемо для его, тысячу раз говорённых, одних и тех же слов.

          — Так-так, — к односторонней нашей беседе подключился следователь. — Скажите, у вас были мотивы убивать старика? Вы хотели вернуть свои деньги? Отыграться? Послушайте… За воротами санаторного комплекса стоит готовая к старту космическая ракета — я собираюсь вас временно отправить на Луну… — следователь внимательно ко мне приглядывался, пытаясь, видимо, определить, какое воздействие на слушателя произвела его ахинея.

          Я усмехнулся. Следователь произнёс финальный монолог скетча.

          — Да, вы действительно здоровы. Чувство юмора у дебилов отсутствует. Метод прост, но действует безотказно. Луна отменяется. До суда вам, подследственный, предстоит немалый душевный и психический труд — ждать. Жить в ожидании очень трудно, сынок. Сочувствую. Так-так.

 

          — Человек покарал своим неверием Бога за то, что Бог в своё время смалодушничал и не истребил человека. Всем теперь от этого плохо! — библиотекарь размахивал томиком афоризмов.

          — М-ммм? — мне удалось интонировать в мычании вопросительность.

          — Делаем успехи, молодой человек! Делаем успехи! Видите ли, мера наших внутренних возможностей проверяется очень легко — богохульством. Можно хулить начальника-главврача, начальника-президента, начальника небес… Но всё-таки высшая мера хуления — объективная самооценка. Это гораздо продуктивнее, чем ждать оценку со стороны. Ваш адвокат — прохиндей и, скорее всего, подлец. Он показал нам полное отсутствие воспитания. Обратите внимание: на суде он будет демонстрировать другое — образец воспитанности. Чувствуете, чем фантик отличается от конфетки? Мне искренне жаль ваших родственников. Юридическая машина — это акульи челюсти нашего государства, чьи зубы устроены так, что, разок зацепившись, уже не слезешь никогда. Миллионы людей канули навсегда, размолотые и разжёванные этим людоедом. Предложат откупиться — откупайтесь, не раздумывая. Между деньгами и жизнью не может быть знака равенства, — библиотекарь говорил очень тихо, без обычного своего апломба, бормотал под нос какое-то сокровенное своё ворчание. — Не стесняйтесь покупать жизнь. И не стесняйтесь откупаться от смерти.

          После ухода следователя и адвоката библиотекарь выпил, что было для его поведения очень не характерно. За книгами стояла початая бутылка. Самогон, судя по запаху.

          — Ни у кого из нас, живущих здесь и сейчас, нет имени. Ни у кого! Имя человека при жизни — это просто зародыш. Имена гибнут миллионами! Миллиардами! Как при выкидышах, или абортах. Настоящее человеческое имя растёт, если уцелело, очень долго, оч-чень! — библиотекарь сверкнул линзами очков и широким жестом державно указал на полки с книгами. — Настоящее имя появляется на свет через сто, двести, через тысячу лет! Не бойтесь, друг мой, ничего не бойтесь!

          — М-ммм…

          — Понимаю. Вы боитесь не за себя. Инвалид подобен поэту — он не должен обременять себя земными путами.

 

          Как в открытом космосе не действовали привычные законы гравитации, так в инвалидном санаторно-курортном заповеднике не действовали привычные стандарты поведения. Абсурд и норма перетекали здесь из одного в другое, как граждане городка сквозь дыры в заборе. Но где был абсурд, а где норма? Жизнь за пределами инвалидного мира казалась уже настолько далёкой и нереальной, что, её наличие я бы, наверное, попросил доказать. Где-то на набережной шуршали скатами лакированные машины, из ресторанов, как кузнечики, выпрыгивали нотки фокстротов и юные озорницы; на морском горизонте, как мишени в пневматическом тире, проплывали пароходы — в них стреляли глазками лежащие на пляже господа. Я знал, конечно, что такая жизнь, в принципе, возможна, но она, скорее, ближе к инопланетянам, чем ко мне. Абсурд стал моей нормой. Потому что норма в этих местах становилась абсурдной сама по себе. Люди «на материке», когда хотели значительности, переворачивали символические песочные часы: мол, вот, за поколением другое поколение идёт. У инвалидов значительности не было. Поэтому здесь, безо всякого расписания, каждый, как умел, переворачивал лишь свой «песочный смысл».

          — С Днём рождения, подельник!

          Опять было утро. Санитар стоял надо мной с коробкой торта.

          Я с трудом вспомнил, какой на дворе месяц. Число вспомнить не смог. Действительно, где-то в это время года случилось мне появиться на свет. Я судорожно вздохнул и приготовился «позориться в почестях». Но обошлось без моральных издевательств. Санитар и библиотекарь, как старые добрые друзья, допили самогон и закусили тортом. Мой желудок масляные продукты не принимал.

          — Праздничный променаж! — возвестил подвыпивший санитар и мы отправились на большую прогулку. Не на комиссию, не в следственное управление, не в диагностический центр — действительно на прогулку. На набережную! Под присмотром санитара охрана ворот меня беспрепятственно пропустила. Сбывалось, так сказать, моё мысленное пожелание: чтобы нормальная жизнь доказала, что она — жизнь.

          На набережной было полно колясочников, которые, в отличие от меня, передвигались вполне самостоятельно и было очевидно — племя безногих вполне успешно срослось с теми правилами и благами цивилизации, что существовали выше сорокасантиметрового потолка. Всё здесь, за пределами санаторной территории, в общем-то, было одинаковым для всех. Как жизнь в телевизоре. Машины двигались. Музыка звучала. Люди гонялись за своими желаниями. Пляж, правда, в этот момент пустовал. Штормило. Санитар вывез меня на песок и мы устроились в тени большого «грибочка». Я пришёл в замечательное возбуждение! Впервые видел море так близко, да ещё и в шторм! Вода ревела. Хотелось вечно смотреть на это и ни о чём не думать. Но у санитара были свои планы.

          — Слышь, дефектный! Значит, так. Заделаешься частным предпринимателем. Я подмажу, где надо, и бумаги мы оформим на раз. Не боись! Все дела я буду вести сам. Как твоё доверенное лицо, от твоего имени. Понял? Ты, наверное, не знаешь главного… Из-за суда мамаша твоя срочно продала квартиру на материке и едет сюда жить. Адвокат ей посоветовал. Так что, стартовый капитал у тебя уже есть. Если понадобится, добавлю. Как раз к её приезду тебя в бизнесмены и заделаем. Будешь хорошими льготами с хорошими людьми делиться! Причём, я смогу вести наши дела, даже если тебя посадят. Ну, как тебе мой расклад? Нравится? Я так и думал. Кивай, урод, когда я мамашу спрашивать буду. И не дури, понял? Без самодеятельности чтобы! Ну, поехали теперь домой, — санитар осклабился, довольный произведённым впечатлением.

          Когда-то, давным-давно, я сподобился посмотреть патриотическую идиллию, пропагандистский фильм, в котором главного героя многократно расстреливали, а он, весь дырявый, как дуршлаг, всё вставал и вставал в кадре за свою идею. Мне же совершенно не из-за чего было геройствовать. Но судьба палила и палила в меня, то залпами, то одиночными, и всё никак не могла укокошить. Я уж даже, часом, решил, что судьба моя изрядно подслеповата и постоянно промахивается — отчего её удары получаются, годные лишь для нанесения увечий. Точно! У кого-то судьба — ангел, а моя — палач! Даже садист. Как я возненавидел в тот час свою судьбу!

 

          Мне совсем не было стыдно, когда я призывал к себе последний финиш. Библиотекарь спал. Я старался не шуметь. Долго ничего не получалось. Наконец, при помощи длинной линейки я смог продеть конец верёвки через железную ручку оконной рамы. Кое-как подтянул свисающий конец к себе. Петлю руки сделать не смогли. Поэтому я обмотал длинные концы верёвки вокруг шеи во встречном направлении, зажал в недействующих руках, что есть силы, несвязанные остатки и — повалился с кровати вниз…

          — Сытого не накормишь! — изрек дед-ветеран и браво тряхнул своим кителем с медалями. Он стоял по пояс в серо-чёрном тумане, очевидно, на своих собственных ногах. И у него были руки, в которых бывший, получается, обрубок, держал охотничий дробовик. Мимо него сновали жирные белые голуби, в которых ветеран целился навскидку, но почему-то не стрелял.

          «Неразменная мысль!» — молвило темечко человеческим голосом. Этой подсказки я не понял. Возможно, темечко намекало на неистощимую бесплатность и беззлобность того мира, в котором оказался дед после своего утопления. Возможно. Не мне судить. Небо — «кошелёк» очень большой. Сколько не тряси — не убудет.

          Меня вдруг осенило: жизнь — бой! Чтобы выжить самому, надо всех порешить вокруг. А как иначе?! И тут же дед показал: как именно — иначе. Он плавно превратился обратно, в знакомый обрубок, и притворился мёртвым. Ну да, притворился! Вот же: его только что вытащили из бассейна — притворяется! Вижу: лежит в морге, весь замороженный, — опять притворяется! Ах ты, каналья! Тут я решил разбудить притворщика. Открыл рот и — дышу, дышу на него теплом, как домна. Батюшки светы! Перестарался! Оттаяли вообще все, кто притворялся! Целый рой. Сердитые такие «пчёлы» с человеческими лицами собрались в угрожающий жужжащий ком и стали искать свою «матку» — чтобы приземлиться всем вместе и начать с нуля новую эру. Чтобы какой-нибудь небесный пасечник снял этот рой для себя и стал учить его таскать в заоблачные соты земной нектар — человеческие души… Отдельные пчёлы бились в меня и жалили. Я мужественно терпел. Но вот весь рой обнаружил наблюдателя и с гулом устремился прямо на лицо. Тут уж я бросился наутёк!

          — Молодой человек! Молодой человек! У меня, конечно, есть умная голова, обросшая волосами. Но, молодой человек, у меня есть ещё и сердце. Оно давно облысело от сердечных дум и человеческого горя. У меня — лысое сердце! Давайте, я помогу вам подняться в коляску… Господи! Помоги слабому умереть, а сильному выжить. Господи, почему ты помогаешь в этой стране умирать сильным, а выживать слабым? Господи, ты же прекрасно видишь: у меня — лысое сердце.

          До глубокой ночи я сидел неподвижно, уставившись, как восковая кукла в передвижном музее, в точку какого-то гвоздя на стене. Библиотекарь тоже не спал, он сидел за своим письменным столом, сопел, кряхтел и всё что-то писал и переписывал. Наконец, он приблизился и весь вид его был чрезвычайно печален.

          — К сожалению, я не могу быть подлецом. Вот, возьмите. — Он положил мне на колени написанное от руки. Не больше трёх-четырёх абзацев.

          Я вяло пробежался глазами по строчкам. Потом машинально повторил процесс, уже медленнее. Потом мгновенно вспотел и стал читать! Библиотекарь лаконично и внятно описал в документе-заявлении, как видел в роковую ночь с веранды библиотеки всю картину убийства.

          — Видели многие, даже не сомневайтесь. Но скажу только я. Ах, молодой человек! Я слишком много чувствую. У меня — лысое сердце! Слушайте меня внимательно, мало ли что…

          Он, судя по всему, отлично понимал, насколько подставляется и чем рискует. Листочек библиотекарь свернул в виде начинки для шоколадной конфеты, обернул нашедшимся для этого случая серебряным фантиком, и бросил «конфетку» в кенгурятник моей ветровки.

          — Угостите судью, когда придет время.

          Верёвку, ценный трофей и мою собственность теперь, библиотекарь преспокойно засунул обратно под мой матрас.

          — М-ммм!

          — Не стоит благодарности. Голос в голове и голос в сердце — это не то же, что слышат наши уши. К счастью, молодой человек, к счастью.

          Библиотекарь погасил настольную лампу. Трахея и кожа на шее нестерпимо горели. Но впервые за долгое-долгое время я спал безмятежно.

 

 

 

08.     ЗМЕЯ В ГОЛОВЕ

 

          Как говорится, кому беда дана, тому дано будет ещё больше. Приехала мамаша. На большом крытом грузовике. Она пересекла материк, чтобы привезти в городок нашу скрипучую мебель, утварь, старую бытовую технику, заштопанное бельё и необходимую одежду. Мамаша срочно, без особых колебаний, продала квартиру. Тыла больше не существовало. Неуравновешенная женщина предпенсионного возраста, весьма умело обработанная по телефону моим адвокатом, приняла решение «пожертвовать всем ради сыночки», — она скоропостижно уволилась со своей работы, бойко и оперативно пролезла сквозь риэлтерскую шкуродёрню, избавляясь от жилой недвижимости; мамаша привезла с собой все вырученные деньги — готовая к поселению «где угодно, лишь бы сыночке было хорошо». Донельзя напуганная и решительная, она приехала спасать меня. Любой ценой. Я прекрасно понимал: мамашу здесь обдерут, как липку — или санитар, или адвокат, а, может, просто ловкие вымогатели или врачи. На запах денег — рассыпанных крошками, или брошенных куском — всевозможные хищники слетались и сползались со всех сторон. Как всегда. По меркам каких-нибудь высших воротил, эти бытовые деньги «простого народа» были невелики, но по меркам сорокасантиметрового потолка представлений о местном счастье, расчёт выходил иным — почти дармовая денежная «кость», манила к себе местных крыс и дворняжек, значит, за неё стоило побороться. Мамаша была не первой и не последней, кого в санаторном городке «разводили на здоровье» — так здесь именовался обман, растущий на густом слое страха и беспомощности людей перед всевозможными трудностями и испытаниями. В мирке, где вера и суеверия преобладали над здравым смыслом, всевозможные дипломированные и недипломированные самозванцы чувствовали себя уверенно и — недурно процветали. Думаю, я правильно употребил это слово — самозванцы; всякий, пришедший в профессию не по призванию, несомненно, был им по сути. Более того, специально городились дополнительные трудности в руслах популярных людских жизненных течений и за «шлюзование» через эти барьеры, естественно, взималась официальная и неофициальная мзда. Мздоимцы и мздодавцы составляли между собой уникальный союз, в котором любая из сторон не мыслила своих шагов без того, чтобы не «дать» или не «взять». Взять, конечно, было желаннее. Но мздодавцев на всех желающих не хватало.

          — Сыночка! Что они с тобой сделали? Исхудал-то как! Глаза стали совсем нехорошие. Кто тебя обидел, маленький мой? Совсем, совсем тебе плохо, дорогуша. Вижу, всё вижу! Сердце матери не обманешь. Они тебя тут замучили. Любименький мой, ничего, ничего, потерпи, я всё скоро улажу. Я хорошую комнату купила. В частном доме, флигелёк… Извини, сыночка, на квартирку не получается наскрести. Я с адвокатом разговаривала… Надо всем давать, все жить хотят. Врачи сказали, что тебе только здешний климат подходит. Море надо. Ох, беда, беда! Бездарность и зло сегодня доброту из себя изображают… Сыночку моего в убийцы записали! Это ведь надо было до такого, дуракам, додуматься! Думали, ты совсем у меня беззащитный: и не говоришь, бедняжка, и не ходишь совсем. Ох, беда, беда! Я им ещё покажу, как моего мальчика обижать! Чужое горе им, видишь ли, понравилось. Пусть-ка, бессовестные, собственное горе полюбят, как положено!

          Она покрывала меня поцелуями так же, как какой-нибудь бедный хозяин ржавой машины покрывает своё, еле фурычащее «горюшко», свежей краской. Я терпел. Везло же мне с этим делом! Мамаша, почуяв во внутреннем мире «сыночки» бескрайнюю пустыню пессимизма и уныния, изо всех сил «реставрировала», как умела, мой падший дух.

 

          Санаторий и следователь равнодушно подписали бумагу, разрешающую мне проживание в хате «без права выезда за пределы города». Следователь приговаривал: «Так-так. Так-так». На процедуры возили. Сам я мало на что был годен.

          — Разве лучше матери о тебе, маленький мой, кто-нибудь может позаботиться? Лучше матери и сто нянек не сделают! Держись за меня, держись ты, колода! Ох, горе-горе.

          Мать, разумеется, не обладала силой и навыками санитара, который вертел любого инвалида в своих ручищах, как жонглёр. Она лишь представляла себе эту силу. Поэтому я весьма опасно и неуклюже полетел в глубину уличной чугунной ванны с горячей водой, рискуя раскроить себе череп. Слегка захлебнулся. Тихо и хрипло, по-кошачьи откашлялся. А когда испуг прошёл, накатила волна блаженства. Землю «приспала» страстная южанка — чёрная ночь. Всё вокруг просто омертвело от счастья! Цикады кричали: «Аллилуйя!» Я лежал голый, в слегка обжигающей воде, на открытом воздухе, под раскидистой грушей, а сквозь ветви и листья протыкали свои булавки лучистые звёзды. Мамаша держала меня за подмышки, чтобы я не сполз вниз и не утонул. Во всем теле колыхалось ощущение невесомости — чувство полёта и парения переполняло меня. Горло перехватило от нахлынувших чувств. Сердце придавила дикая, просто-таки собачья благодарность к мамаше, которую я, оказывается, раньше и не замечал. Мамаша для меня всегда была лишь привычным источником досады, попрёков, поучений, или непредсказуемых «паводков» любви ко мне — в промежутках между поучениями и наставлениями. А тут…

          — М-ммм!

          — Всё образуется, мой хороший, всё образуется. Мамочка здесь.

 

          После ванной мы расположились в том же месте, под грушей, и пили креплёное красное вино. Мамаша подносила стакан к моим губам, я глотал, а она приговаривала:

          — На здоровье, мой миленький, на здоровье!

          Так продолжалось до рассвета. Нам было очень хорошо вдвоём. Вино позволило мне ясно понять, что именно мамаша отныне — и моя верная родня, и моя жена, и моя любовница. Голова сладко кружилась. Я опять-таки, как у психов в гостях, чувствовал себя в безопасности и не думал ни о чём, кроме прекрасного мига, в котором очутился. После каждой новой порции вина мамаша целовала меня в губы. С какого-то момента внутреннее брезгливое сопротивление пало и ласковые игры стали откровенно нравиться. Ночь длилась и длилась, как аттракцион. До начала рассвета я неоднократно успел побывать и на том, и на этом свете. Вино и ласки «вышибали» сознание из реальности с той же успешностью, что и кулаки санитара.

 

          … Библиотекарь сидел в своей обычной коляске, но имел при этом вид натурального мухомора. С живописными пупырышками на красной ядовитой шляпке. «Не пугайся, — сказал он. — Мы все употребляем галюциногены». Потом он по обыкновению взял со стеллажа очередную толстущую книгу и принялся бубнить вслух. Стоило ему едва лишь начать своё чтение, как за его спиной и повсюду вокруг стали возникать «картинки», вызванные книжным заклятием — произнесёнными вслух фразами. Одни картинки были более яркими, другие так себе. Описание каких-нибудь ужасов на бумаге, иллюзорных изображений не порождало вообще. А вот захудалый афоризм, или провокационная идея отражались в невидимом то землетрясением, то извержением вулкана. «За мной!» — скомандовал библиотекарь-мухомор. Он отбросил книгу прочь и крутанул колёса инвалидного кресла. Я неотступно парил за его спиной, очевидно, тоже представляя в сем мухоморном мире одно из видений. Это, как быстро выяснилось, была обзорная лекция. Волосатый катался по санаторному городку, показывал на дома, на рестораны, на врачебные комнаты, на экран телевизора, на пьяниц и слипшиеся парочки, на врачей и колясочников, на картёжников, на грузовик с военными, на самолёт в небе. И всякий раз произносил одно и то же слово: «Галюциноген!» От этих повторяющихся произношений он всё гуще и гуще покрывался ядовитыми пупырышками. Пока не исчез в тумане.

          — Пей, сыночка, пей!

          — М-ммм!

          … Коляску библиотекаря катал со страшной скоростью вокруг фонтана… Нет, этого не может быть! Коляску катал ветеран-обрубок. Он был, как всегда, при кителе, при наградах и при всех своих членах. Ноги его работали, словно ножницы в руках парикмахера. Ветеран стриг ветер, он бегал кругами и истошно орал: «Закопайте, суки! Закопайте!» Потом он крикнул: «В озере прошлого купаться запрещено!» — бросил коляску и прыгнул в фонтан. Через некоторое время появился вновь невесть откуда: «Суки! Суки! Закопайте! В озере будущего купаться запрещено!» — и опять сиганул в воду. Библиотекарь-мухомор поправил на себе ядовитую голову и обратился ко мне с разъяснениями: «Понимаете ситуацию? Старика мучают фантомные боли. Молодой человек, вы знаете, что это такое? Вы не знаете?! Реальные ощущения в ампутированных... Молодой человек! Я вижу, что вы не понимаете: настоящая реальность — это не то, что происходит в теле, а то, что происходит до и после него. М-да. У старика на земле оказалось обрубленным слишком многое: руки, ноги, душа, чувства, мысли, само время его жизни… И вот — после смерти в телесных иллюзиях он опять оказался в бесконечной и вечной реальности. Свобода! Однако обрубленная, фантомная жизнь на земле его не отпускает от себя, мучает. Он не может никуда отойти от своих ампутированных частей. Они его тянут назад, как резиновый жгут. Злобный дед заинтересован, чтобы их «дожить». Молодой человек, я вам, как родному поведаю. Тело — это фантом души. Его, знаете ли, надо правильно довести до конца. Без обид и поспешности. С этой позиции вы, молодой человек, думаю, простите даже бессовестных и бездушных культовых наших служителей, которые худо-бедно обеспечивают особую технологию при переходе между двумя средами обитания — упокаивают душу. Вот увидите: сморчок ещё станет местной знаменитостью — проявит себя как привидение, например. Ха-ха-ха!». Я внимательно слушал. В какой-то мере это было полезно. Мне тоже приходили в голову мысли, что вся наша жизнь нацелена на одно — пополнять информацией нового качества центральный сервер мира, который люди именуют Богом. А после смерти с этого сервера можно будет подробно брать «себя самого» — всё, что ты успел туда «загрузить» общим файлом за время своей «местной жизни». В земных иллюзиях можно, конечно, брать и чужое, можно легко врать и говорить, что это правда. А в реальности чужое не возьмёшь. Что ты сам — только то и твоё. Интерес чисто шкурный — стремиться к внутреннему своему, так сказать, богатству и соблюдать заповеди, например. Скучновато, но это так. В третий раз выскочил заполошный обрубок с «недожитыми» своими бегающими ногами: «Здесь купаться нельзя! Нельзя! Люди тонут и не возвращаются!»

          — Пей, сыночка! Ты ведь знаешь, что я в деревне выросла. Нет в нас благородной крови, чтобы пешком в рай ходить. Мы другим, сыночка сильны. Мы этот рай, если захотим, к своим ногам положить сможем! Народ свою силу знает. Так проклянёт, что вовек никто не встанет. Помнишь, дед твой сказочку для тебя сочинял: решили как-то Злоба и Месть найти для себя Верного Друга…

          — М-ммм!

          — Неужели помнишь?! Дед тебе ещё орехи гирей колол!

          — М-ммм?

          — Не помнишь. Иди ко мне, миленький мой… Верный Друг — это я.

          — М-ммм?!! — я не хотел, чтобы мне доставалась роль Злобы и Мести.

          — Да, сыночка, да. Мамочка тебя никогда не бросит. Пей досыта!

          … Из серо-чёрного тумана выскакивали люди с зеркалами в руках. И я тоже выскочил. В руках перед собой я держал большое зеркало, которое, собственно, целиком меня заслоняло от внешних наблюдателей. То же было и со всеми остальными. Мы носились с неуклюжими хрупкими предметами и изо всех сил старались показать другому самого себя — в изображении. Для этого нужно было как следует постараться: со своей, непрозрачной и не зеркальной стороны «навеять» в стекло личные планы, мечты и готовые дела. Тогда и соседи начинали это видеть. А, заглянув в зеркало соседа, ты и сам мог увидеть «отражение отражения» — то, как тебя «видят» со стороны. Люди носились со своими «приборами слепого видения», многократно отражались друг в друге, иной раз собирались в толпу и отражали кого-нибудь одного. Некоторые носились с огромными, величиной с парус, отражателями, другим хватало и карманного зеркальца. Очень жаль было тех, кто по неосторожности, или по причине постороннего злого умысла били свои зеркала, или их попросту крали. Бедняги ещё жили в пространстве, даже пытались подавать голоса, но для всех остальных бегающих участников зеркального царства они переставали быть видимыми. Их «неотражённые» глаза и мечты умирали голодной смертью. Я нормально боялся в этой толчее и суете за сохранность своего стеклянного «изобразителя». Поэтому счёл разумным отойти к стене и прислонить к ней отражающую свою поверхность. И — успешно исчез сам. «Не обольщайся, — сказало темечко голосом библиотекаря, — наверх посмотри. И вниз». Я так и сделал. Кто-то сверху и снизу внимательно меня разглядывал через гигантские полузеркальные плоскости. Они меня видели, а я их — нет. С той стороны хозяева умели жить, ничего не «навевая» в зеркала о самих себе. Откуда-то налетели голуби с очень серьёзным выражением на птичьих лицах и затянули заунывную литургию. «Смените пластинку!» — гаркнул я им сердито. Голуби заполошно поднялись и стали ударяться в моё зеркало с внутренней, непрозрачной стороны. Ударившись, они проходили сквозь стекло и исчезали. К моим ногам падали лишь отдельные их белые пёрышки. Я осторожно отодвинул своё зеркало от стены, чтобы посмотреть: куда подевались птицы? С другой стороны они не вылетали.

          — Мальчик мой! Если бы ты знал, как у твоей мамочки болит голова!

          — М-ммм…

          — Только ты меня и пожалеешь. Спасибо тебе, мой родной.

 

          Полукирпичный домишко находился на самом краю городка, на задах самой последней улицы. Нам с мамашей принадлежала одна комната с отдельным выходом на крохотный дворик, посреди которого росла высокая груша. Далее, до самого забора, топорщилась из земли всевозможная травяная мешанина, сквозь которую не могли продраться даже кошки. За покосившимся забором виднелась обширная топь, непроходимое царство лимана, источавшее вокруг йодисто-гнилостный запах. Длинноносые птицы день и ночь шумели над илистым мелководьем, вылавливая из омертвелой солёной трясины свои редкие черве и жукообразные деликатесы. Как ни странно, ко всем домам, даже самым захудалым, здесь был подведён газ и водопровод.  Канализация, правда, отсутствовала. Зато асфальта было вдоволь. Даже самые короткие и затрапезные улочки в городе были аккуратно заасфальтированы. Из дома до процедурных кабинетов санатория и обратно меня возили, как в рессорной карете. С первого же дня соседи стали с нами здороваться. Это было немного забавным. На материке, ежедневно встречаясь в лифте нашего дома с соседями, я так и не смог запомнить всех: ни по физиономиям, ни по этажам. Возможно, жилое наше сознание вообще не предназначено для «вертикального» типа запоминания своих соседей. Здесь же, в одноэтажных улочках, прихотливыми паутинками лежащих плашмя на самом краю лимана, все поимённо знали друг друга не только на своей улице, но и на многих соседних. «Горизонтальное» человеческое соседство в этом мирном общежитии частного сектора было выгоднее и удобнее всех прочих схем бытия.

          — Он попал в безвыходное положение, так случилось, — санитар полоскал мамаше мозги. Лицо его вновь выражало отеческую озабоченность.

          — Что же делать, что же делать-то теперь? — мамаша непрерывно причитала, слушая, скорее, свои собственные причитания, чем собеседника. — Доктор, а вы можете нам помочь?

          — Я ведь не судья, не прокурор, не адвокат…

          — Помочь можете? — мамаша, не мигая, ясным небесным взором обратилась к «доктору».

          Санитар молчал долго. Выкурил подряд две сигареты, не проронив ни слова. Мамаша терпеливо ждала.

          — М-ммм!

          — Потерпи, сыночка, потерпи! — она обняла меня. — Вдруг хороший человек поможет? Он здесь все порядки знает. А мы — чужие.

          Мамаша попалась на крючок надежды и санитар «водил» рыбку, — опытный рыболов! — давая ей возможность устать перед тем, как хлебнуть окончательную «истину», оказаться в приготовленном заранее сачке.

          — Уж вы помогите, если сможете. Мы заплатим.

          Готово! Санитар докурил вторую сигарету и «поддел» мамашу на долгий и изучающий свой встречный взгляд.

          — Заплатим, заплатим! Вы не сомневайтесь! Ради сыночки… — мамаша приготовилась всплакнуть.

          — М-ммм!!!

          — Не шуми! Перетрём наедине?

          — Как скажете, доктор!

          Они ушли в комнату. Я сидел под грушей и тупо рассматривал обшарпанную чугунную ванну, стационарно поставленную на замшелое кирпичное основание. Днём она мало была похожа на средство для волшебных полётов.

 

          — Слушай сюда внимательно! — санитар не торопясь катил меня через весь город на санаторные процедуры. — Заделаешься предпринимателем, как я и сказал. Шарагу регистрируем конкретно на тебя. Инвалидов всего двое: ты и библиотекарь. Большинство. Я — третий. Мамаша от твоего имени даёт мне право распоряжаться всем концертом. Торговать будем грязью. Из твоего огорода. Дело пойдёт — купим весь лиман. На материке сейчас мода на такое… Суда не бойся. Отмажу. Пацаны все свои. Услуга за услугу, сам понимаешь. Я ведь не падла, в твоё положение вникаю. Кое-какой встречный товар тоже на мази. Пилить в бизнесе будем на две скрипки. Понял? Твоё дело сидеть и не рыпаться. Вам с мамашей на житуху с этого хватит. Гоним товар туда — деньги. Гоним кое-что оттуда — тоже деньги. Официальный счёт — как бы твой. Остальное…

          Что я мог поделать? Я хотел лишь одного — убить этого сытого, туполобого гада. Хитрого и прямого в своей «хватательной» хитрости, как всё туполобое племя. Убить! Жажда мести в тот миг сделала меня, инвалида, бесконечно терпеливым и согласным. Месть легла во мне, как охотящийся демон, в засаду. Без пищи и без движения неусыпный демон готов был ждать своего часа хоть вечность. Вся остальная жизнь с этой минуты преобразилась в какой-то лишь «вспомогательный смысл». Главным и единственным стало абсолютно ясное стремление, понятное, как армейская команда: убить! Я ещё не знал, как. Но опьяняющая идея воздающей по заслугам смерти уже клубилась и опьяняла. Она делала «пьяницу» зависимым только от неё одной.

 

          — Сыночка! Даже и не знаю, как благодарить доктора! Я отдала ему наши деньги. Он обещал всё уладить. Он сказал, что ты даже сможешь работать. Слава Богу, есть ещё на свете порядочные люди. Слава Богу!

          К вечеру положение ухудшилось. Жара, влага, волнения — всё это влияло на мамашу не лучшим образом. Истерик на новом месте не было ни разу. Но произошло кое-что другое. То, чего я всегда опасался. Наследственная шиза аукнулась в самый неподходящий момент.

          — Сыночка! У меня… У меня змея в голове! Она поедает мой мозг.

          — М-ммм!!!

          — Тс-ссс! Она может услышать! Мне нельзя никому про неё сообщать. Тс-ссс!

          С этим секретом мамаша прошлась по соседям. Вскоре её увезли на «скорой помощи». Я просидел в тревожном одиночестве до позднего вечера. Мамаша вернулась сияющая:

          — Мне сделали рентген головы: змеи там — нет!

          К вечеру следующего дня мамаша помрачнела вновь:

          — Сыночка! Она переползла ко мне в живот…

          На сей раз обошлось без вызова «неотложки» и без оповещения соседей о недуге. Мамаша смирилась.

          — Что делать? Буду жить так.

          С тех пор змея переползала то в ногу, то в печень, то в сердце, но чаще и охотнее всего она жила у мамаши в голове.

 

          Деньги санитар употребил быстро. Платил чиновникам направо и налево. Он катал меня по всевозможным конторам, где, едва завидев инвалида, очереди у казённого окошечка послушно расступались. Крысы, шныряющие по коридорам контор с бланками заявлений и казёнными печатями, приветливо улыбались мне, обнажая острые резцы госгрызунов. От моего «инвалидного» имени санитар куда-то звонил и его всюду готовы были принять радушно и немедленно. Я опять оказался внутри абстрактного фильма, который снимался и монтировался по неведомым для меня законам. Тут же этот «фильм» и просматривали те, кто кивал, пожимал руку, распахивал дверь, восклицал нечто приветственное или ругался. Чёрный туман клубился в ящиках письменных столов, вылетал из телефонных трубок и селекторных устройств, заполнял, как ил заполняет глотку утопленников, рты краснорожих чинуш и неподражаемых пухлогубых мамзелек с широкоформатными задами. В конце этого кино меня ждала бесподобная бумага о том, что я являюсь руководителем благотворительно-оздоровительной инвалидной конторы, что у меня есть теперь Устав, по которому я обязуюсь вывернуться перед государством наизнанку, а оно мне за это ослабит экономическую петлю на горле инвалида-бизнесмена. К бреду прикладывалась печать с изображением религиозного креста над скрещенными костылями. И пустая чековая книжка из банка. Всеми этими сокровищами санитар победно помахал перед моим носом и убрал их к себе в сумку.

          Жизнь неоспоримо доказывала: змея в голове есть у каждого.

 

          Мы с матерью по-настоящему бедствовали. Из санаторной столовой, куда меня ещё пускали, я привозил ей пирожки, недоеденные инвалидами.

          Каждую ночь, во снах, я убивал санитара. Я протыкал его шпагой, жарил в мартеновских топках, привязывал к пушечным жерлам, сбрасывал с высоты, растворял в кислоте, жарил мерзавца высоковольтной казнью… О, это доставляло мне наслаждение! Изумительное наслаждение! Пока вдруг я не увидел его во сне, пришедшим ко мне с… повинной.

          — Ты в безвыходном положении! — сказал я ему мстительно и, трясясь от жуткого удовольствия, проткнул подлеца в нескольких местах шпагой.

          — Выход для всех один! — сказал он, вдруг, умирая. — Благодарю тебя, мой убийца! Благодарю тебя за то, что ты жертвуешь своей душой, чтобы выкупить меня из мрака.

          В тот же момент я почувствовал, как ужасный кол воткнулся мне в солнечное сплетение. Кол входил в меня всё глубже и глубже. Дышать стало почти невозможно…

          — Сыночка! Сыночка! Открой глазки!

          — М-ммм…

          — Она приблудная. Ничья. Посмотри, какая красивая, шельма!

          Я лежал на кровати. На моём животе, точнёхонько на солнечном сплетении восседала чёрная кошка с очень внимательными глазами. Я попытался её погладить, но зверюга зашипела и вцепилась в руку зубами. Она была совершенно дикой, чувствовалось по всему. Мамаша огрела скотину подвернувшимся полотенцем — я был спасён. Укус оказался пустяковым. Кошка не испугалась, не ушла. Она прижилась, а мамаша кормила её, чем могла, с той же старательностью, с какой женщины кормят грудных младенцев.

 

          Приходил адвокат. Просил ещё денег. Убедившись, что вымя пустое, удалился в плохом настроении. После него пришёл санитар и привёз библиотекаря. Господа обсудили в моём присутствии перспективы начатого предприятия. Кусок лимана, примыкающий к нашему забору с той стороны, был взят в льготную аренду с правом последующего выкупа на щадящих условиях. Кроме библиотекаря на нашем дворике в тот день потопталась братва, дружки санитара, бритоголовые хлопцы с тусклыми пуговицами вместо глаз. Добрые молодцы осмотрели угодья, оплевали весь двор и удалились вместе с санитаром. Библиотекарь остался.

          — Знаете, молодой человек, я, честное слово, хотел вам помочь, а сам готовился уехать на материк до суда. Честное благородное слово! У меня есть куда уехать, есть родственники, но… У этих родственников… нет меня! Быть обузой ужасно. Я не могу. Поэтому… Буду прям с вами и честен до конца. Санитар пообещал за участие в «инвалидной» структуре полтора процента от прибыли. Плюс небольшая зарплата за ведение бухгалтерии и делопроизводства. Я умею. Это — дар судьбы. При нашем-то с вами положении. Понимаете? Мне объяснили: от суда вас спасут за недостаточностью доказательств. При этом вы не попадёте в психоневрологический интернат, потому что вменяемы. Видите, всё складывается хорошо. Э-э… Я хотел бы взять у вас то, что дал вам, обратно. Простите. Я не хочу теперь делать никаких признаний. Вы удивлены? Не удивляйтесь! Совесть инвалидов гораздо пластичнее, чем у всех остальных людей. Уверяю вас, мы не умеем страдать от её угрызений.

          — М-ммм!!! М-ммм!!!

          После этой предательской речи он подъехал ко мне бок о бок и уже запустил свою руку в карман «кенгурятника», чтобы достать единственную мою надежду на доказательство невиновности — серебряную «конфетку». Не успел. Из дома на моё тревожное мычание фурией вылетела мамаша.

          — Тебе чего, урод, от моего сыночки надо? Убирайся отсюда! Убирайся, пока я башку твою волосатую не свернула!

          Мамаша сама заглянула в мой «кенгурятник» и змея в её голове пришла в крайнее негодование:

          — Конфеты отравленные подбрасываешь? Ах ты мразь! — она начала лупцевать лихорадочно отступающего гостя чем ни попадя. В суматохе «конфетку» я затолкал к себе в рот и сжал зубы. Я уже понял: в городке все были друг с другом заодно — против всех и только за себя. Организованное исключение составляли бандиты. Их устные «понятия» были покрепче, прописанных на красивой бумаге, государственных «гарантий». Конечно, волосатый бы мог, наверное, шепнуть пару ласковых тем же браткам — вспороли бы меня, но достали, что надо. Книгочей почему-то этого не сделал. Не думаю, чтобы он меня пожалел. Он просто разбирался сам с собой.

          Ночью кошка принесла удавленную мышь и положила её мне на колени. Я завороженно смотрел в глаза чёрной бестии и знал, что в случившемся нет никакой мистики: просто кошка почуяла моё отчаяние, ей стало неуютно в доме, который она полюбила, и поэтому тварь инстинктивно нашла способ: как сделать так, чтобы вновь стало уютно. Она просто хотела мне помочь, задобрить. Я медленно протянул к ней свою дрожащую благодарную руку, опасаясь гладить. Однако кошка сама стала лизать мои пальцы. Сначала на одной руке, потом на другой. Я чувствовал тёрку-наждачок маленького язычка. Надрывались, как всегда, цикады. Кошка мурлыкала. «Конфетка» во рту почти не размокла. Было предчувствие, что судьба улыбается. Я тоже зловеще улыбнулся в вечерней темноте: «Все предатели! Верить нельзя никому!» Эта незамысловатая фраза, произнесённая темечком, произвела исцеляющий эффект — я захотел жить.

 

          Санитар был не так глуп, как казался.

          — Чтобы быдло молилось, ему нужно непрерывно внушать мысль о грехе. А чтобы люди покупали нашу грязь, им постоянно требуется внушать, что они болеют. Ха-ха-ха!

          Санитар никогда не произносил «моё», упоминая что-либо из дела; он всегда говорил «наше». И я замечал, что этот приём действует гипнотически даже на меня. Он был очень опытной сволочью. Ухо следовало держать востро. Всегда.

          — Ваш сын будет купаться в собственной грязевой ванне. Купите машину, небольшой катер для прогулок по морю. Построите нормальный дом, куда можно будет приглашать гостей с материка. Деньги решают всё.

          — Как я вам благодарна, доктор! Как благодарна! Бог наградит вас обязательно.

          — Лишь бы не статья! — добродушно отшучивался верзила.

 

          — Выбирай! — донеслось из чёрного тумана, как гром.

          … Из огня вылезали люди, сделанные из пламени. Они могли летать. А из воды вылезали те, что целиком представляли из себя мокрое место. Эти летали лишь в своих грёзах. Огненные и мокрые на земле иногда находили друг друга и обнимались. Тотчас же на месте их объятий возникала могильная плита. «Слабость чрезвычайно заразна!» — темечко опять говорило загадками.

          Кошка нагадила в доме.

          В ночь перед судом я не смог заснуть. Голова зудела и ныла. Каждую минуту руки щупали на груди сквозь тонкий материал ветровки заветную спасительницу — «конфетку». Библиотекарю его трусость и моё коварство после суда могли выйти боком. Но эти мысли витали на втором плане. Я хотел одного: всадить в санитара шпагу криминальных доказательств по самый эфес. И будь что будет. Плотоядная возня вокруг инвалидного предприятия меня совершенно не волновала. Суд определили провести открытый, показательный. Место было определено хуже некуда — зелёная лужайка перед фонтаном. На месте убийства, короче.

 

 

 

09.     СУД

 

          Ангелы и крысы перемешались. Городок скучал. Спектакль сделали открытым для всех. Действительно показательным. Картёжный стол накрыли зелёной материей и раскинули «карты» — моё дело. Гособвинитель, судья и трое присяжных расположились на стульях. До начала заседания компания бойко обсуждала какой-то совместный свой пикник на горном озере. Работу суда приготовилась протоколировать милый ангелёныш, девица лет двадцати двух, с острым крысиным носиком и повадками юркого грызуна. Имелись и противоположные примеры — зрители: актриса, молчаливый святой отец, автогонщик-гиревик, чета чемпионов-теннисистов, любопытствующие горожане, библиотекарь, врачи, санитар с дружками-братками — они тоже казались мне крысами, только с белым окрасом, под стать голубям, густо налетевшим на собрание у фонтана. Все активно принюхивались к человеку в чёрном, у которого из-под судейской мантии дымило чёрно-серым туманом, как от подбитого самолёта.

          Спектакль был утренним. Мамаша самолично прикатила меня по холодку, готовая ужалить каждого, кто посягнёт обидеть драгоценного сидельца.

          — Не бойся! Таких, как ты, даже эти сволочи не трогают, — актриса незаметно пожала мне руку. — Сволочам всегда нужна стая, а инвалиды умеют быть счастливыми и в одиночку. Не бойся!

          Легко сказать! Поджилки мои тряслись. К тому же, после бессонной ночи я то и дело проваливался в иной мир, где жизнь мерещится вне всякой логики.

          Библиотекарь проделал в копне волос два отверстия и «стрелял» оттуда взглядом, как из хорошо замаскированного дота, короткими очередями — то в меня, то в санитара, то в судью. Следователь тоже пришёл на полянку, но участия в процессе никакого не принимал. Он сел ко мне близко, я мог даже слышать его сопение. Мамашу отогнали. Рядом со мной поставили вооружённого охранника — в глазах толпы колясочников читалось детское восхищение спектаклем: настоящий преступник! настоящий пистолет! Адвокату-коротышке не хватило стула и ему привезли из корпуса свободную инвалидную коляску, в которую он с шутками-прибаутками удобно уселся.

          Судейская мантия поднялась и расправила свои дьявольские крыла:

          — Судебное заседание объявляю открытым. Слушается дело по факту убийства…

 

          — Клянётесь ли вы говорить правду, только правду и ничего, кроме правды?

          — М-ммм…

          — Отдаёте ли вы себе отчёт в том, что за дачу ложных показаний вы несёте ответственность по всей строгости закона?

          — М-ммм!

          Сердце предательски ёкнуло, мир качнулся и — исчез.

          … Огненные люди выскакивали из-под земли, или спускались с неба. У них всё было огненным: и руки, и ноги, и глаза, и даже мысли. Они играли с формой своего тела точно так же, как костёр играет с языками пламени. Лишь суть их оставалась неизменной — огонь в основе всего. А другие люди — водные — наоборот, стремились как можно лучше и быстрее застыть в формах. Водные и огненные никогда не встречались напрямую, хоть и жили рядом, правильнее даже сказать — буквально обитали друг в друге, взаимовложенные. Со временем, кое-какие переходы однако стали возможны. Водные, например, отчаянно воровали у огненных то, что они называли «огнём страсти» или «светом разума», чтобы применить эту силу для застывания самих себя в новых формах. А огненные, в свою очередь, тянули у водных их «горючую душу» — ну, вроде как горючий газ для себя добывали из недр иной жизни, полезное ископаемое.

          «Книга проклятий!» — сказало темечко. В тот же миг я увидел, как в двух мирах сразу — и в огненном, и в водном — работоспособные крысы и ангелы совместно погружались в тёмную серую массу облаков, которые покрывали землю толстым светонепроницаемым слоем, как при ядерной зиме. «Книга проклятий!» — повторило темечко. И я понял, что клубящаяся вокруг планеты «шуба» и есть эта страшная книга. Она копилась невесть сколько времени. И не только люди пополняли её своими «вкладами» — проклятиями: соседей, обстоятельств, судьбы, времени, небес, себя самих… Иные миры тоже умели проклинать. А чёрно-серый туман был для всех общим универсумом.

          — … Материалами следствия установлено, что в результате азартной игры на деньги, произошла вероятная ссора с последующим физическим насильственным умерщвлением одного из игроков.  Итоги следственного эксперимента подтвердили версию…

          … «Закопайте, суки!» — я отчётливо видел, как ветеран-обрубок вынырнул из кипящего чёрными облаками бассейна за спиной судьи, перелез через бетонное кольцо фонтана и пошёл прогуливаться по лужайке. Да! Совсем забыл упомянуть, что приблудная кошка всюду меня сопровождала. Она не поленилась пройти городок насквозь, чтобы тоже присутствовать на суде. Завидев сморчка, кошка ощетинилась, выгнула спину и зашипела. Сморчок подошёл к коляске, с сидящим в ней адвокатом, и стал её толкать. Ничего, конечно, не произошло. Только волосы у призрачного деда загорелись от злости. А потом из ближайшей «проклятой» тучки хлынул невидимый дождь и дед погас. Адвокат заметно нервничал, точнее, профессионально «заводился» на красивую речь; скоро ему предстояло выступать в мою защиту. Нервничал он, правда не по моему поводу — крутило в животе. В полусонном своём состоянии я как бы видел причины различной жизни насквозь. Или, может, придумывал их. Да разве это важно?! Адвокат достал из кармана какой-то корешок, зажал его в кулачке и стал незаметно от всех потихоньку сосать-откусывать. В разные стороны от него поплыл «душок» неприличного удовольствия, словно от мастурбирующего подростка. «Смени руку!» —  дед, тряхнув кителем, лукаво подмигнул мне и впился своими зубами в кулачок адвоката. Тот вздрогнул.

          — Ваша честь! Разрешите приобщить к рассматриваемому делу дополнительные документы, касающиеся моего подзащитного. Справка первичного медицинского освидетельствования по прежнему месту жительства. Энцефалограммы и комментарии специалиста. Письменные показания ближайших его друзей. Четыре исключительно позитивных характеристики, данные из различных мест пребывания подзащитного. Вы разрешаете, ваша честь? Спасибо.

          Дед развлекался. То и дело вытягивал перед собой руку-фантом, на которую немедленно садился чей-нибудь голубок-фантом. Дед самодовольно скалился и топил голубка в чёрной пучине. Протягивал руку — топил в чёрных тучах следующего. Кошка сидела на краю поляны и внимательно следила за процессом.

          Мне дали холодной воды. Полегчало. Инвалиды, досужие горожане и персонал полукругом роились у картёжного столика. Ещё бы! Играли на жизнь. На мою, между прочим. Краем глаза я следил за мамашей. Она пока не готова была повалиться судьям под ноги и причитать: «Будьте вы все прокляты! Будьте прокляты!» Хотя «ядерная зима» в небесах над нами опустилась уже настолько, что в чёрном облачном бурлении тонули верхушки деревьев. Однако змея в голове мамаши мирно спала. Проклятия змею не интересовали. Сознание мотало, как при шторме: если смотреть с этого света на тот — жарило солнце, если с того на этот — наступала беспросветность. Пот с меня так и лился.

          — Сыночка! Может, разденешься? Жарко тебе, мой маленький! — не взирая на суровый вид охранника, мамаша подскочила и хотела стащить с тела ветровку. Я успел сжать руки на груди, чувствуя рёбрами заветную «конфетку».

          … Знакомый многоэтажный дом, сделанный из серо-чёрного вещества. Люди неохотно заходят в помещения, в которых крутятся валы станков, оборудованы кабинеты, всё опутано проводами, а на стенах висят портреты знатных крыс. Всем, абсолютно всем здесь распоряжаются крысы. Они перво-наперво учат людей обнюхивать друг друга, учат правильно передвигаться по многочисленным клубящимся лабиринтам, учат вовремя пищать, подпрыгивать, притворяться мёртвым или нажимать на цветную педаль раздачи корма. Постепенно люди сами становятся крысами. И сами уже ведут на этот «завод» новое пополнение — своих детей, родственников, знакомых. Кто-то иногда не выдерживает крысиного преображения и восклицает долгожданное: «Будь оно всё трижды проклято!» Огненный человек в сердце и уме после этого умирает, гаснет навсегда, а водный — теряет форму. Чёрного в чёрном небе прибавляется.

          — М-ммм!

          — Убей их! Убей! Это — крысы! — ветеран тряс меня за плечи изо всех сил, я аж подскакивал на сиденье коляски.

          — М-ммм! М-ммм!

          Мне дали ещё холодной воды. Библиотекарь прокричал «из зала», чтобы судебное разбирательство отложили. Судья совещался с присяжными. Санитар ухмылялся. Я сделал десять глубоких вдохов и выдохов, как учили в зале для медитаций. Мамаша, люто прищурившись, словно главнокомандующий, стояла рядом со мной вторым охранником, — правда, без пистолета, и гладила чадо по голове так, словно это была и не моя голова вовсе, а какой-нибудь боевой снаряд перед историческим революционным выстрелом. Я перестал трястись. Заседание продолжили.

 

          — Нельзя всерьёз относиться к людям, которые поют!

          Я услышал обрывок чьёго-то разговора-шёпотка за своей спиной.

          — Почему нельзя?

          — Наш судья четыре раза в неделю поёт в городском хоре!

          — Вам-то что до этого?

          — Поющий человек в дурном обществе необъективен и очень опасен социально. Он подсознательно воспринимает и обычную жизнь, как «хор», с которым нужно обязательно «спеться». А вы ведь знаете, кто сегодня «заказывает музыку»?

          — Неужели! Судья подкуплен? Бандитами?!

          — Я вам такого не говорил…

          Рассмешили. Я пару раз икнул.

 

          Суд допросил свидетелей. Санитара, картёжников и библиотекаря. Все они говорили обо мне хорошо. Лучше всех сказал санитар:

          — Я ведь зад ему мою каждый день. Поднимаю парня и знаю его возможности. Как он может нанести вред постороннему, если даже себе самому он нанести его не в состоянии?

          При этом санитар извлёк из кармана мою злосчастную верёвку, которая каким-то образом оказалась теперь у него, и продемонстрировал её судьям. Комментариев не последовало. К вещественным доказательствам верёвку не присоединили. О моей попытке свести счёты с жизнью знал уже весь санаторный блок. Это не было здесь чем-то из ряда вон выходящим. Душа инвалидов кормилась слухами и случаями, как лакомством.

 

          Позади меня опять заговорили тем же иронично-надменным шёпотком.

          — Древние называли артистов «позорниками». Потому что они не жили, а только «позорились» — показывали настоящей жизни ненастоящую жизнь. Разврату учили. Искусству, то есть.

          — Эти наши — тоже из позорников! Сейчас адвокат врать будет.

          Два шёпотка сзади удовлетворённо захихикали.

 

          … Огненные люди сажали зёрнышки своей новой жизни в… воду. Действие было драматичным и требовало от «возделывателя» большой умелости и решительности. Хуже всего приходилось тем огонькам, которые втыкались на очень большую глубину. Ну, как если бы огромный талант родился и вырос в глубокой и бездарной провинции, например. Или зерно пшеницы сгорело бы, так и не проснувшись, в навозной куче, зарытое на полтора-два метра вглубь.

          «Бог грязи не видит» — язвительно суфлировало темечко. Я тут же расшифровал: конечно, не видит! Грязь под Его взглядом просто исчезает бесследно. Вот он её и не видит.

          В руках у меня после этой сентенции оказалось огненное семечко. И мне надо было его куда-то срочно посадить. Земля, покрытая непроницаемой «ядерной зимой» гадких человеческих эманаций, находилась где-то подо мной. Я мысленно снял ветровку с «кенгурятником» и стал ею размахивать, пытаясь разогнать серо-чёрный туман. Не получилось. Тогда я наугад сунул руку в клубящуюся подо мной кашу и стал куда-то тянуть-тянуть-тянуть свою руку… Пока не почувствовал океан. Куда и на какую глубину я заложил своё зёрнышко — не знаю. Впрочем, не я один, все на земле привыкли продолжать жизнь вслепую. Интересное дело: с того света на этот смотришь — не видать людей. Совсем не видать! Будто и нет тут никого.

          — Может, прорастёт? — спросил я у своего темечка. Потому что мне казалось: взойди моё огненное семя удачно — будет и здоровье, и деньги, и карьера, и удача, какая хочешь, и девки с любовью.

          — Конечно, — сказало темечко. Только последний тупица не почувствовал бы в его голосе издёвку.

          — Когда?

          — Лет через двести-триста. Глубоко слишком посадил.

 

          — Слово для защиты предоставляется адвокату обвиняемого.

          — Господа! Ваша честь! Уважаемая публика! — адвоката буквально вышвырнуло из коляски какой-то неведомой силой. Он, хоть и коротышка, взвился над толпой, а голос его приобрёл театральную пронзительность и пафосность. Ко всему прочему, этот фигляр активно жестикулировал и работал корпусом. — Господа! Ваша честь! Мой подзащитный является образцом сыновней верности и законопослушания. Читая характеристики моего подзащитного, вы могли сами убедиться в том, что в период, предшествующий физической неподвижности, подзащитный вёл исключительно здоровый образ жизни, участвовал в мероприятиях общественного характера, никогда не имел конфликтных ситуаций с действующим в стране законом. Обратите внимание, господа: говоря об отрицательных явлениях нашей жизни, применительно к моему подзащитному, я применяю исключительно частицу «не». Ибо он не виновен. Взгляните на его сегодняшнее положение! Неподвижность. Немота. Однако беда не сломила воли образованного человека. Отсутствие вредных привычек и моральная выдержанность — эти замечательные личные качества подзащитного отмечены уже здесь, персоналом санатория и его коллегами по несчастью. Что соответствующим образом запротоколировано. Подумайте, господа! Инвалид! Разве поднимется у вас рука наказать того, кто уже и так жестоко наказан Богом. Я не оспариваю собранных следствием свидетельств вины моего подзащитного. Я, как и все граждане, с глубоким уважением и доверием отношусь к работе следственных органов и правосудия. Однако прошу, ваша честь, рассмотреть данное дело с наибольшей мягкостью и снисходительностью к моему подзащитному. Ибо вину свою человек должен доказывать себе сам, а презумпцию невиновности ему дарует гуманное общество, каковым мы с вами и являемся. Благодарю вас!

          Адвоката-коротышку та же неведомая сила сдула обратно в кресло-коляску. Лицо его, только что сиявшее убеждённостью великого оратора, вмиг погасло. Словно выключили электролампочку. Театр правосудия не требовал от него продолжения игры после того, как необходимая роль уже сыграна. Адвокат сменил руку: достал противодиорейный свой корешок, зажал в другой кулачок и стал, застенчиво таясь, грызть дальше. Мамаша, до основания таза потрясённая сладкозвучным красноречием защитника, стояла по стойке «смирно».

 

          — Обвиняемый! Вам предоставляется последнее слово!

          — М-ммм!!! М-ммм! — я правой рукой протягивал в сторону судьи серебряную конфетку, а левой безуспешно пытался привести во вращение обруч коляски. — М-ммм!!! М-ммм!!!

          Послышались реплики с разных сторон.

          — Поздно корчить из себя идиота, парень!

          — Смотрите, какой добрый! Судью угощает!

          — Давай, давай, придурок, коси, не сдавайся!

          Мамаша, как в столбняке, продолжала стоять, не двигаясь. Она вся окаменела в ожидании приговора. Поляна оживилась, пришла в движение, над головами поплыл сигаретный дымок. Библиотекарь покинул место действия, он лихорадочно крутил колёса, направляясь в сторону своей библиотеки. Санитар хохотал, хлопая себя по коленкам. Вообще, хохочущих было много. На губах судьи и присяжных тоже играла еле сдерживаемая улыбка.

          Ко мне подскочил коротышка и грубо ударил по протянутой к судьям руке. «Конфетка» упала на траву.

          — Прекратите паясничать! Подзащитный, я не отвечаю за ваши непредвиденные действия, которые могут нанести вам вред.

          — М-ммм!!!

          — Суд удаляется для вынесения приговора! — судье пришлось прокричать эти слова, потому что толпа уже расшумелась.

          И вершители моей судьбы удалились. Правда, не в совещательную комнату, поскольку таковой на открытом пространстве не оказалось. А просто — на ту сторону фонтана. Голоса их не были слышны. Но можно было наблюдать и мимику лиц, и жестикуляцию.

          «Конфетка» моя, спасение моё, оправдание моё, страх и ужас мой, надежда моя единственная — лежала беспомощная и никому не нужная у моих ног. Если бы я мог встать! Ах, если бы я мог говорить! Лишь лохматая санаторная дворняга, явившаяся на скопище людей, деловито обнюхала фантик и, не найдя в нём ничего съедобного, потрусила дальше.

 

          … «Закопайте, суки! Закопайте!» — над поляной между деревьями вихрем носился старик-обрубок. На сей раз в своём привычном виде — без рук, без ног. Он, проносясь над головами, как веником мёл всё, что оказывалось на пути: женские причёски, ветви деревьев, подолы платьев.

          — Опять к шторму, — донеслось из серого кокона, на боку которого висел заряженный револьвер.

          — Ох, горе, горе! — вздохнул другой кокон рядом с ним голосом моей мамаши.

          Обрубок, тряся медалями, на бреющем пролетел над судейским столом. Бумаги взмыли в турбулентных потоках небольшого вихря и народ стал их азартно ловить и вновь собирать вместе. Симпатичная молоденькая крыса тоже вспорхнула и застрекотала неожиданно проворными крылышками ангельского образца:

          — Ну, неужели нельзя было провести заседание по-человечески! В специально приспособленном для этого помещении! Зачем мы вообще сюда приехали? Кругом одни дураки!

          В ином мире у меня было иное зрение — панорамное, нет, даже сферическое. Как будто я был стеклянной шарообразной линзой, в которую с любой стороны Вселенной могла приходить любая информация. А в самой серёдке этой линзы — точка. Моё Я. В котором легко фокусировались при помощи прозрачного сферического «ока» любые картины и любой смысл.

          Паукообразная тьма позади моей коляски продолжала с наслаждением язвить. Одна мохнатая паучья лапка разговаривала с другой. Все они торчали из одной общей мохнатой тьмы, поэтому всё сказанное и услышанное внутри одной системы составляло их «сверхпроводник» — специфические разговоры между собой они могли «гонять», как ток в сверхпроводящем кольце, веки вечные, без потерь во времени и пространстве.

          — Кровавая комедия!

          — Таков уж жанр жизни на земле.

          — Знают ли они об этом всю правду?

          — Ну, что вы! Всю правду может выдержать только лжец!

          Мохнатый говорун не стал дожидаться приговора. Он поднялся и поплёлся в сторону городского пляжа, полюбоваться надвигающимся штормом. Лапки в пути по-прежнему мило переговаривались.

          — Они освоили эстетику и психологию машинного мира. У них машинное восприятие.

          — Да?!

          — Да.

 

          «Закопайте! Закопайте, сучье племя!» — обрубок бушевал. Он подлетел прямо ко мне и сунул в руки что-то вроде линейки. — «Всех померяй! Никого не забудь!»

          Как бы объяснить… Линейка, что попала мне в руки, она была особенная. Ею можно было измерять выдумку. Время, например. Прикладываешь линеечку к дремлющей актриске и сразу видишь, насколько далеко и в какую именно сторону она покинула настоящее. Помрачнела, так сказать. Потому что только в настоящем, то есть, здесь и сейчас, чрезвычайно светло, независимо от секунд или лет. Нестерпимо, ослепительно светло! Я даже зажмурился. Ах! Наверное, наше настоящее, — тоже огненное зёрнышко в чьих-то ладонях… Мир велик! Была-не была! Я тоже взлетел вслед за ветераном и стал прикладывать удивительную линейку ко всем подряд. Приложишь — видно, чёрт возьми: нет человека в настоящем! А где он? А во-о-он там! Далеко-далеко, в чёрно-сером каком-нибудь тумане барахтается. В выдумке своей — в прошлом, так называемом, или в будущем. Я сообразил: время — это и есть самая гадкая волшебная палочка, которая легко превращает реальность в иллюзию! Нет бы наоборот! При помощи «измерителя мига» я рассмотрел «галюциногены» мира сего весьма наглядно. Обычно люди с удовольствием живут в том, что им уже снилось, или в том, что ещё только будет сниться. И лишь твердят, ничего не понимая: «Ах, время! Ах, время!» Чудаки. Время — это инструмент для измерения глубины сна!

          — Очнитесь, подсудимый! Подсудимый, очнитесь!

 

          — Для вынесения приговора прошу всех… встать, — судья слегка стушевался, призывая подняться инвалидов-колясочников.

          Я уставился на «конфетку» подле моих ног. Слова приговора через одно-два долетали до моего слуха. Было полное ощущение наваждения, которое хотелось поскорее с себя стряхнуть. Как угодно и за какую угодно цену.

          — … в состоянии аффекта совершил неумышленное убийство… признать виновным по статье… учитывая чистосердечное раскаяние… и физическое состояние, требующее постоянного постороннего ухода… положительно характеризуется… суд считает возможным определить меру наказания… четыре с половиной года в колонии общего режима…. но учитывая… определить меру наказания условно…по месту жительства… из-под стражи освободить в зале суда…

          Со всех сторон ко мне стали подкатывать инвалиды, хлопать по плечам, тискать за руки и произносить странное:

          — Поздравляем! Молодец!

          Летучий старик-обрубок пошёл на таран и на всей скорости врезался в следователя. Голубок на плече следака, между прочим, единственный уцелел от всеобщего утопления. Следователь помассировал рукой грудную клетку в области сердца. «Закопайте су-у-уки!» — ветеран напоминал взбешённого джинна, потерявшего свою бутылку.

          — Поздравляем!

          — Так держать!

          — Хорошенький мой! — актриса прямо при всех напрашивалась на близость.

          — Так что же это получается? Мой мальчик — преступник?! Мой мальчик — преступник…

          Мамаша бормотала эту фразу себе под нос. Змея в её голове не знала, что теперь делать. У змеи только что выпал её единственный ядовитый зуб.

          Я взглядом перехватил движение санитара. Он широким шагом приближался ко мне. Взгляд его был прикован к «конфетке». В этот же миг стремительно встал и зашагал в мою сторону следователь. Чутьё и наблюдательность бандита и профессионала-сыскаря были под стать друг другу — они, кажется, одновременно «расшифровали» индифферентность дворняжки и теперь торопились проверить свои подозрения. Следователь успел первым. Сердце в моей груди прыгало, как жаба.

          — Сладкое любите? — растерянно спросил санитар у следака.

          — Обожаю!

          Уже через минуту я мог видеть, как на той стороне фонтана, в «совещательной комнате» следователь, судья и присяжные читали признание библиотекаря. Судья кипятился, размахивал руками и несколько раз покрутил пальцем у своего виска. Потом смачно плюнул в сторону. К группе подошёл адвокат. Тоже прочитал. Потом посмотрел через фонтан на санитара и сделал ему пальцами едва заметный знак. В тот же миг я полетел кувырком через голову прямо под судейско-картёжный стол, а санитар скачками уходил к пролому в заборе.

          — Задержать! — заорали в два голоса следователь и судья.

          Конвоир, оказавшийся в это время рядом со святым отцом, выстрелил несколько раз в воздух.

          — А-ааа!!! — у святого отца начался сильнейший припадок.

          Лёжа на боку, я осматривал публику в колясках. Представление удалось. Глаза инвалидов светились неподдельным счастьем.

 

          Налетел грозовой шторм. Мать покатила меня, триумфатора, домой. На руках я держал вымокшую насквозь кошку. Юристы перебрались в библиотеку — допрашивать волосатого. Бушевало вокруг знатно. Я, естественно, испытывал перед сбежавшим санитаром безотчётный страх. Интуиция подсказывала, что долгожданного для меня хэппи-энда не получилось.

 

 

 

10.     РАСПРАВА

 

          Санаторная лафа закончилась. Бесплатная путёвка исчерпала срок своего действия почти одновременно с судом. Грязи, ультрафиолетовые и высокочастотные процедуры, проживание и питание, медитация под музыку, даже книги из библиотеки — всё это продолжало действовать, как и раньше, но в одночасье стало для меня недоступным. Платным. Мы с мамашей оказались в крайнем положении: лачуга на краю города, да плюс моя смехотворная пенсия — вот и вся роскошь. Обещанных санитаром бумаг на арендованное «золотое дно» лимана мы и в глаза не видывали. Денежки, вырученные за продажу квартиры на материке, просто испарились. Как-то надо было жить дальше. Мамаша несколько раз успела поваляться передо мной в истерике, произнося один и тот же текст: «Прости меня, сыночка! Прости меня, дуру!» Потом, очевидно, змея в её голове слегка успокоилась и мамаша пошла устраиваться в санаторный комплекс для инвалидов — санитаркой. Место, к счастью, нашлось. Я даже догадывался, чьим оно было раньше. Бедная мамаша! Ей приходилось ворочать малоподвижных и тяжёлых инвалидов, переодевать их, менять памперсы, следить за их постелью, помогать гулять или передвигаться по этажам, терпеть незаслуженные оскорбления и даже переносить плевки и укусы.

          Я целыми днями сидел дома один и до отупения смотрел в телевизор. Это было невыносимо. Однажды мамаша пришла с работы очень подавленная:

          — Сегодня я ударила беспомощного человека по лицу. Нервы, сыночка, не выдержали. Думала, что уволят немедленно. А никто даже не пожаловался. Наоборот, работать стало гораздо легче. Надо же! Один удар — и все к тебе начинают относиться с уважением.

          В тот вечер мамаша, стараясь забыть пережитое волнение, тоже прилипла к телевизору, из которого эмоциональные и информационные «удары» сыпались бесконечным потоком. Вероятно, таким образом мир старался завоевать уважение тех, кто от него зависел.

 

          Денег катастрофически не хватало. Мамаше втемяшилось «поднять бедняжку» и она приводила к нам в дом то травников, то массажиста, то каких-то прохиндеев, распространявших чудодейственные зарубежные таблетки. Дважды пыхтел по углам и кропил брызгами «агрегатной нано-воды» сумасшедший самоделкин, изъяснявшийся в стиле поборников средневековой религии. И все хотели денег. Мамаша спускала в карманы шарлатанов последнее. Как всякий человек, у которого блажь бежит впереди разума, мамаша совершала одну глупость за другой. От сеансов самопального домашнего электрофореза я весь покрылся сухой чешуёй. В другом случае, лицо моё стало красным, как у алкаша от того, что его обдували горячим воздухом, пропущенным сквозь сердоликовые камни. Так бы продолжалось ещё неизвестно сколько времени. Передышку дали заезжие студенты-волонёры. Они несколько дней катали меня по городу, хохотали и обращались со мной так, как если бы я не отличался от них ничем. Даже искупали в море, поддерживая на руках. Слов нет, как я был им благодарен! Они специально соорудили в нашем дворе низенький турничок около груши. Я мог самостоятельно цепляться за перекладину руками, чтобы пытаться подтянуться. Мышцы радовались. Надо же! Я, оказывается, совершенно забыл, что именно нагрузка приносит самое лучшее из удовольствий. С этого дня турник стал моим другом. После студентов заклинатели хворей и массажисты ещё пару-тройку раз приходили в наш дом. А потом — всё. Приплыли. Мамаше в санатории «зарезали» зарплату; она нечаянно разбила какой-то дорогой прибор. Надо было выплачивать администрации ущерб.

          Уже холодало. Серо-чёрные тучи сползали с гор и встречались над нашими головами с такими же серо-чёрными тучами, ползущими с моря. Обогревались в доме зажжённым газом. А потом выглянуло прощальное солнце. Выдалась очень тёплая и светлая неделя. Охолощённая змея в голове у мамаши отогрелась и проснулась:

          — Сыночка! Мы нищие! Нищие мы! За что нас так покарали? Ну-ка, поди сюда, мой любименький!

          На куске картона было написано маркером: «Люди добрые! Помогите кто чем может! Голодаем!» К трём этим восклицаниям на картоне был привязан шнурок. Мамаша накинула «хомут» на меня и стала любоваться произведением. Я беззвучно негодовал. Предстояло стать попрошайкой.

 

          Мамаша с утра вывезла меня на центральную набережную и умчалась в сторону санатория отрабатывать урон.

          — Вали отсюда, пока цел! — двое нищих-побирушек с угрожающим видом выросли, как из-под земли. Простодушной моей родительнице в голову не могло прийти, что всякое дно, в том числе и социальное, поделено в соответствии с его «золотоносностью», между конкурирующими исполнителями протянутых рук.

          — М-ммм!

          — Под немтого косишь? Вали, тебе сказали!

          Я попробовал «валить», но руки не слушались моих приказов. Коляска едва лишь пошевелилась.

          — Куда его? — добродушно спросил тот, что катался на небольшой деревянной платформе с шумными колёсиками из шарикоподшипников. У этого не было нижних конечностей.

          — Давай на крест! Там никто не работает. Дыра, — место новой моей дислокации определил слепой на костылях.

          Минут сорок они толкали и пихали мою коляску в неожиданно малолюдный сквер, какие встречаются у всякой оживлённой набережной, стоит лишь отойти от неё на километр-полтора в сторону. Уникальная процессия, в которой два инвалида куда-то тащат третьего, должна бы, казалось, привлечь всеобщее внимание — курортный сезон ещё не совсем закончился. Как бы не так! Мы были привидениями! Взгляды и люди проходили сквозь нас беспрепятственно, совершенно ничего не замечая. И мы, в свою очередь, проходили сквозь густой строй гуляющих и отдыхающих так же. Мороженщики и люди вокруг них, продавцы гелиевых шаров и возбуждённые покупатели-дети, пивные ларьки и собрание пузатых мужчин с кружками в руках, манерные дамочки — никто не обращал внимания на жизнь привидений. Жизнь гуляющих была хороша сама по себе. А что до остального… Мало ли что может привидеться под солнцем и с пивом!

          Крестом называлось место, на котором действительно возвышался литой чугунный крест, имевший массу художественных завитков. Надпись на чугунной табличке гласила, что на этом самом месте две сотни лет назад господин барин такой-то застрелил господина графа такого-то. В честь застреленного и стоял памятник. Уголок был не из самых уютных. Изредка к чугунному свидетелю иной эпохи небольшими стадами приводили туристов, перед которыми, как обычно, блеял экскурсовод.

          Так началось моё первое дежурство. В конце концов, сидеть с табличкой на шее было интереснее, чем сидеть перед телевизором. Редкие прохожие меня «читали», с механическим равнодушием пробегая призыв о помощи. Читали именно табличку. А сам я по-прежнему был привидением, которого не существовало в реальном мире. Этим всё и объяснялось! В глаза не смотрел никто. Никто не заговаривал. За весь день никто не подал ни монетки. Жалость и сострадание к чужому горю почему-то не действовали на имеющиеся у граждан органы чувств.

          Памперс набух до размеров дирижабля. В животе ломило от голода. Вот-вот должны были включиться вечерние фонари. Мамаша за мной не пришла. Что я только не передумал за эти часы! Я представлял, как она мечется по набережной, истерично и с мольбой в голосе расспрашивая продавцов и прохожих, мимо которых мы ковыляли днём: «Вы моего мальчика не видели? На колясочке такой…» А люди в ответ участливо хмурят лбы, что-то припоминают и беспомощно разводят руками: «Нет, никого не видели!»

          Мамашу нашла кошка. Она и привела её ко мне.

          Вечером текст объявления был кардинальным образом переписан.

          — Волосатый твой дружок надоумил. Врать учил. Ох, беда-беда! Никого, говорит, ваше личное горе не волнует. Маленькое оно, говорит, очень уж. Не видать его совсем. Надо чтобы горе было великим! Чтобы его всем и со всех сторон рассматривать было удобно! Напишите, говорит, что деньги на какой-нибудь храм собираете, или на памятник герою… Ох, беда-беда! Врать ведь научил, подлец!

          В новой редакции попрошайничество уже выглядело гораздо солиднее — как жульничество: «Спасём наш город от бездушия! Жертвуйте на Храм!»

          На такую «наживку» публика клевала гораздо лучше. Некоторые специально забредали в мой угол, покинув праздничную, поющую шлягеры набережную. Я так и остался работать «на кресте». К сожалению, часть денег к вечеру у меня выгребали попрошайки в законе; набережная была для них цехом, в котором они сообща ковали своё незамысловатое благополучие. Примерно одна треть от набранной суммы оставалась нам с мамашей. И стали мы с мамашей жить-поживать. Как все. Одинаково: что вчера, что сегодня. И день, и второй, и третий — можно и не считать… Утром, перед работой, я обязательно «качался» под турником. Мышцы рук заметно окрепли. Правда, с координацией было плохо по-прежнему.

         

          Днём меня кормили сердобольные нищие. Покупными пирожками, иногда фруктами из отходов. Через какое-то время я влился в их «профсоюз», потому что оказался успешен в труде и неконфликтен в избранном обществе. Иногда приносилась запыхавшаяся мамаша, тоже кормила. Запросто могла выгрести всю выручку за полдня работы. В такие дни нищие меня назидательно били, но без того, чтобы на следующий день требовать с провинившегося свою «упущенную прибыль». Каждый новый день начинался в их мире, как начало сотворения и заканчивался так же — как закат всей жизни. Обиды, долги, радости, память и союзы никак не кочевали из одного дня в другой. Новый день — новая жизнь! В принципе, мне это нравилось.

          Не знаю, хорошо ли это, когда для раздумий остаётся слишком много времени. Раздумья, в этом случае, пожалуй, заменяют… действие. Ну-ну. Значит, раздумья и были моим действием, пока я кочкой сидел «на кресте» с дурацкой табличкой на шее, а в щель продолговатой коробки, как в копилку, граждане кидали свои «откупные». Бросит, иной раз, напомаженная фря свою бумажку и выпрямляется, как штык, гордая, вся собою довольная: вот ведь я какая хорошая! Но и эти люди в глаза никогда не смотрели. Только в узкую щель моего ящика, чёрную и бездонную, как глаз самого дьявола.

          Не знаю, раньше целю моей жизни была карьера электронного специалиста, женитьба, какое-нибудь хобби, наверное… Марки, например. А потом? Когда всё так неожиданно перевернулось с ног на голову? Реальное стало призрачным, а призрачное — реальным. Кстати, видения меня при нищенской жизни почти отпустили. Чёрный туман пока не появлялся. Темечко молчало. Всё вокруг было твёрдым и однозначным, как в схеме электронного аппарата. Каждому человеку-«кнопке» соответствовало своё собственное, вполне определённое действие; при нажатии на «кнопку» одни пели, другие воровали, третьи молились, четвертые пахали поле. А вот кто же, стесняюсь спросить, нажимает? В том-то и вопрос! На человека «нажимают» все, кому не лень. И сверху, и снизу. И — пошло-поехало. Цели и жизненные ориентиры мои после пробуждения из забытья-паралича «поплыли», как шлюха перед миллионером. Позавчера я мечтал о собственной смерти. Ещё вчера я страстно хотел убить санитара, смаковал месть. А теперь я хочу… ничего не хотеть. Возможно, моя «кнопка» просто запала и не действует. Но ведь я — в порядке! Не надо меня отправлять в шихту, или на переплавку… Я — в порядке!

          Не знаю, как так случилось, что мамаша смогла занять в моей голове и в моём сердце все полагающиеся для женского пола места и ниши. До инцеста, конечно, не дошло. Но она успевала опережать даже смутные мои желания. Стоило мне лишь подумать о сладких и бессовестных объятиях с актрисой-колясочницей, или вспомнить наивное сближение с танцующей подружкой в прошлом… Мамаша безошибочно читала мысли и чувства: «Сыночка! Я здесь! Тебе никто не нужен, никто! Зачем ты им, такой? Такой ты нужен только мне! Мой родненький, мой любименький!» Меня тошнило от её уменьшительных суффиксов. Иной раз, я грешил мыслями: уж не ведьма ли в образе моей мамаши сделала меня навек своей безраздельной «собственностью»? Но я ничего не мог противопоставить мамашиному напору и её агрессивным чарам — только она была жизнедающим Солнцем, вокруг которого должны были послушно вращаться «всякие разные», не обладающие собственной светимостью и собственной властью над рисунком орбиты судеб. Я назначался главным и ближайшим её «послушником». Эгоизм мамаши был пределен: она, получается, и светила-то единственно ради меня! И на пол в истериках валилась из-за того же. Работящая, неутомимая, возбуждаемая на подвиги всяческим горем — она заняла в санатории место уважаемого в трудовом коллективе человека.

          Не знаю почему, но интуиция подсказывала мне: подружка ещё вернётся с «того света» и сеанс ограбления повторится: дорогие и уникальные марочные блоки с изображением героев, погибших при первых испытаниях стратостатов, опять «уйдут» за бестолковые марочные цветики… И опять белобрысый будет ловко орудовать своими длинными пальцами в моём кляссере. Не желаю! М-ммм! Цель моей жизни — месть. Я тоже хочу проклинать! Только пока боюсь. Люди не думают о страхе. А я — думаю. Я смотрю ему прямо в лицо и думаю, думаю, думаю… Без мыслей и формулировок. Так я сочиняю афоризмы чувств. Афоризмы чувств! Понимаете? Вспышку смысла. Но не в голове, а — в сердце. Цель моей жизни? Конечно, не только месть, не только… Цель моей жизни — страх! Дураки могут подумать, что я боюсь, как и все, смерти. Дураки! Здесь, где всё давно шиворот-навыворот, бояться следует не смерти, а жизни. Почему страх в сочетании с жизнью ведут меня к смерти? Почему я хочу мстить?

          Не знаю, не знаю, не знаю… В этом задумчивом полувопрошании, полуожидани и полувоспарении — и сосредоточено всё. Не знаю… Эта фраза — перекрёсток, на котором надо встать, сделаться целиком видимым, как в кабинете у врача, и терпеливо ждать, ждать, ждать…; вдруг Судьба и Дорога тебя выберут сами, вдруг оценят твои возможности, вдруг рискнут, наконец, и шепнут: «Иди!» — и ты шагнёшь. И муки выбора останутся позади: ах, ах, не ты судьбу выбирал — она тебя выбрала! Так не подкачай, дружище! Иди себе, не зная! Иди! До следующего перекрёстка ещё, ох как не близко.

 

          Постепенно я стал в городке местной достопримечательностью. Люди, выяснив, в конце концов, из достоверных слухов и пересуд, что нищий «на кресте» не только не ходит, но и не говорит, изменили тактику общения — во-первых, я принимал подаяния на благое дело, а во-вторых, стал выслушивать монологи граждан, чей язык вдруг сам собой развязывался перед немым и беспомощным болваном в коляске. С разговорами подавали значительно щедрее. Так что, был смысл принимать их потешные «исповеди».

          — Кхе-кхе! Знаете, в городе, действительно, не оказалось ни одного храма. Мы с депутатами местного самоуправления э-э… обсудим вашу инициативу. Дело хорошее. Надо поддержать. Вот, получите небольшой взнос и от меня. — глава городской администрации прогуливался по скверику с супругой и холуями.

          — Вот ты где! Работаешь?! Поздравляю! Ты теперь полностью оправдан. Жди, скоро придёт повестка на повторное судебное заседание. Сделаем всё в кабинете, по-тихому и быстро. Минут за десять управимся. Надо же, как в жизни бывает, а! Молодец! Рад тебя видеть живым и здоровым. На хорошее дело — не жалко! — коротышка-адвокат похлопал меня по плечу, подарил авоську с зелёными яблоками и сунул в щель коробки купюру.

          — В чём, спрашивается, смысл нашей жизни? Хм? Смысл — спастись! — крупный уголовный авторитет вдумчиво отвечал передо мной на собственный риторический вопрос. Недавно была воровская сходка, о которой в городе все знали. Криминального авторитета — вежливого дядечку с лицом и фигурой добропорядочного клерка — уговаривали остаться «на третий срок», чтобы долго и мудро он правил закулисным миром, так, как он один умел это делать. Но авторитет обладал отличным крысиным чутьём. Мог предвидеть то, чего ещё нет. Поэтому отказался, поблагодарив коллег за высокое доверие. Избрали другого. И убили его через три недели. — Смысл?.. Спастись!.. Смысл — спастись! Смысл — спастись! — он повторил это трижды и весьма неплохо облагодетельствовал мою коробочку.

          — Какой вы милашка! И молоденький! Я живу во-он за тем углом. Обожаю ущербных! В вас столько жизни, столько темперамента! Вот моя визитка. Ах, какой красавчик! — я понравился экзальтированной даме средних лет, которая курила тонкую белоснежную сигарету, вставленную в длиннющий костяной мундштук. Ну что ж, экстерьерная оценка тоже принесла свою прибыль.

          — Это тебе от меня! — актриса-колясочница приехала попрощаться до следующего года, до следующих санаторных своих «съёмок». Поцеловала и кинула в коробку мелочь.

          — М-ммм! — мне хотелось, как птахе осенней, любви и печали...

          Однажды нищие в обед накормили меня откровенно протухшими фруктами. Я весь уделался. Тошнило. Опять приключились видения. В бреду мне, сидящему «на кресте», подавали ангелы и дельфины.

 

          Мамаша натренировалась на санаторных инвалидах. Оказывается, для обихаживания таких, как я, требуется не столько физическая сила, сколько простая сноровка. Неугомонная женщина опять нагрела для ванной воды, укутала всё водяное уличное сооружение двойным слоем полиэтилена, поскольку прохлада уже наступала, и довольно ловко опустила меня в кипяток. Наружу торчала только голова купальщика, в которую моя благодетельница опять заливала вино. Это было неплохо.

          Интересно, почему сильные физические удовольствия тоже заставляют не думать? Физика отупляет. Мозг послушно отключается, если в рот, например, засунуть что-то чрезвычайно вкусное. Или начать умащивать тело. Можно предаться какому-нибудь зрительному, или звуковому гипнозу. Или предаться греху. Опускаясь в плоть, ум засыпает? Нам когда-то читали курс математической логики… Неужели, только избавляясь от плоти, ум максимален в своём проявлении?

          — Сыночка мой, сыночка! Посмотри на меня, вот молодец. А то я уж думала, что ты, как эти, муди… мудитаторы твои в санатории на полу, тоже в анабиоз впал. Пей, мой хороший, пей досыта. Потрогай меня, потрогай. Чувствуешь, как бьётся мамино сердечко? Оно бьётся для тебя, мой дорогой!

          Мы опять могли себе позволить купить вино. Миг нашего бытия опять расширялся.

          Утро! Лёкое похмелье! Р-рраз! Р-рраз! Ещё р-р… Уже почти получается оторвать свой зад при помощи турника и усилий рук от инвалидного кресла. Уже почти, почти… Или мне кажется? Упражнения выводят человека из застоя. Даже пессимизм может быть добротным, долговременным и уютным, как нора, если кроме него впереди ничего не светит. Но когда сопротивляешься — зарождается палач: оптимизм! Настроение начинает швырять из одной крайности в другую.

          — М-ммм! М-ммм!!!

          — Что, мой сладкий? Похмелиться хочешь? На, пей, мой золотой, пей… Да не выплёвывай ты, паразит! Денег же стоит!

 

          Местечко «на кресте» было не бойким. Чем и воспользовались юные проныры. Нет, они меня не обижали. Их привлекло совсем другое — задний карман моей коляски, до которого я не мог дотянуться, сидя в кресле. И двинуться самостоятельно с места работы тоже никуда не мог. Идеальная кукла! Кто-то из этой мелкоты додумался использовать меня, как наркоконтейнер. Прямо на виду у всех! Средь бела дня! Какой-нибудь малолетний гадёныш-торговец подсылал ко мне гадёныша-покупателя. И происходила сделка, «развязанная» от поимки с поличными, да, к тому же ещё и с элементом лихого пиратского озорства. Покупатель заходил за мою спину и совал в кармашек деньги. Потом приходил, или подъезжал на роликовых коньках продавец, забирал деньги и оставлял пакетик с дурью. Трёхходовку заканчивал покупатель, подруливающий ко мне повторно. Эти гадёныши не разговаривали со мной и не подавали милостыню.

          — Молодой человек! Какая встреча! Ах! — вот уж кого я не ожидал увидеть… Честно говоря, никогда. Мне казалось, что библиотекарь затаил на меня зуб и тоже хочет отомстить. Я его не боялся, но он мне был неприятен из-за весьма щекотливой ситуации с «конфеткой». Тем более, что «на крест» библиотекарь пришёл не один, а в сопровождении адвоката-коротышки. — Это — моя официальная охрана! — Весело сообщил он мне, кивая на юриста. — Первые дни мою персону охраняли круглосуточно. Ха-ха! Но после того, как я дал добрым людям все необходимые показания, охрану сняли. Сказали, не нужна. Какая встреча! Надо же!

          — М-ммм!

          Библиотекарь подкатил поближе и, перевалившись через подлокотник коляски, наклонился к самому моему уху: «Прошу простить меня за малодушие! Вы — единственный человек, кому я могу это сказать здесь. Здесь!» — он специально выделил «здесь». И посмотрел мне в глаза сквозь свою копну и очки. Он был хороший. Мы продолжали играть. Только я не смог понять на что: на жизнь, или на смерть? Впрочем, и то, и другое, в мире безнадёжных инвалидов могло считаться выигрышем.

          Адвокат немного потоптался и ушёл, не сказав ни слова. Голову он побрил так, как это обычно делают громилы из самого нижнего криминального звена. Стилизовался, так сказать, под объект своего труда. Мимикрировал, надо полагать, чтобы казаться своим в доску. Для доверия и гонорара.

          — Молодой человек! Благодарю вас. Вы невольно стали моим учителем. Учителем не из книг. Отношение к смерти — это основа всей жизни. Вы согласны? Это — основа всего того, что является жизнью в невидимом. Вы таки прямым образом напомнили мне об этом. Откровение в поступке — это большая редкость. Я привёз вам несколько книг. Бесплатно, разумеется. Читайте. Мне очень нужен хороший собеседник. Очень! Читайте, умоляю вас. Немота не может быть помехой между серьёзными людьми. Для настоящей высокой беседы не обязательны слова — достаточно понимать. Берите книги, берите, не пожалеете.

          — М-ммм!!! — я мычал и, как мог, показывал глазами и вялым движением рук за свою спину. Из-за неожиданного явления библиотекаря конвейер гадёнышей как раз заклинило на фазе «товар на месте».

          Как ни странно, библиотекарь понял всё быстро и правильно. Он осмотрел кармашек, достал пакетик и обнюхал его снаружи, потом опустил находку обратно.

          — Платят? — коротко лишь спросил у меня.

          Я отрицательно помотал головой.

          Волосатый заложил в бороду-рот два пальца и пронзительно свистнул. Откуда-то с боковой аллеи выкатился гадёныш-продавец со скрещенными на груди руками, встал в надменно-выжидательной позе. Библиотекарь, не торопясь, подъехал к нему. О чём был разговор — не знаю. Я видел лишь издалека, как гадёныш таращил глаза и делал честное лицо. Потом «воспитатель» вернулся ко мне.

          — М-ммм?

          — Они будут немного платить.

          — М-ммм?!!!

          — Вас волнует незаконность предприятия? Или нравственная сторона дела?

          — М-ммм!!!

          — Нравственная. Ну-ну. В том числе, молодой человек, вам непонятна и моя позиция. Так? Так. Видите ли… Вы ещё далеко не всё понимаете в настоящей простоте. Вы хотите жить сложно. Это — ошибка. Я вас умоляю! В мире количество связанных с вами сущностей равно количеству ваших слабых мест. Мир, молодой человек, очень недоброжелателен и он непрерывно атакует. И в первую очередь, именно слабые места. Сложные, а, значит, слабые. Вам понятна моя мысль? Я вам, как родному, скажу: у инвалидов другая мораль, не такая, как у всех остальных людей. Она — где-то ниже, а где-то выше. И это объективно. Инвалиды стесняются предлагать и давать, но не стесняются брать и просить. Это и есть для них быть собой в мире людей. Вот вы сидите, просите, вам дают и это нормально. И в поездах дают так же. И на пляже. И даже по телефону. Где хотите дают! А почему? Видите ли, нормальные люди с лёгкостью позволяют себе то, что, например, не позволяет себе иерарх — Бог. И всё хорошо. Поэтому и инвалиды смело могут себе позволить то, что не позволяют себе иерархи — люди. И всем опять будет хорошо. Молодой человек, если кто-то хочет добровольно губить себя, но при этом готов платить вам деньги… То почему нет?! Конечно, да! Пусть платит, и делает с собой всё, что ему заблагорассудится. Это же элементарно! Даже здоровье Бога определяется его молчанием. Так почему бы и не подражать? Не терзайтесь по пустякам. У людей свои правила, у нас — свои. И наши, замечу, удобнее. И для жизни, и для совести. Читайте книги, молодой человек! В них настоящего куда больше, чем…

          К нам нахально приблизился гадёныш-покупатель, который демонстративно забрал свой пакетик и презрительно ссыпал в картонную прорезь мелочишку.

          — Ну, вот! Видите, как всё отлично налаживается. Право, не сопротивляйтесь лишнего. Уверяю вас, это ни к чему!

          — М-ммм??? — я попытался сделать страшное лицо.

          — Санитар? Нет, нет, пока не взяли. Но он объявлен в федеральном розыске.

          С лёгкой руки волосатого книгочея я стал читать на работе. Начались однако дожди. Меня переместили под крышу открытой веранды заброшенного кафе в десяти метрах от проходного пятачка «на кресте». Гадёнышам это место пришлось по вкусу еще больше. Пакетики потекли через кармашек моей коляски с нарастающей интенсивностью Казалось, всё несовершеннолетнее население городка колется, нюхает, курит, глотает… Каждый нырял в чёрно-серый туман, как умел. Приобщались с детства.

 

          Удивительно, насколько сильно врезаются в память эпизоды нашей жизни! Иной раз кажется, что именно эпизоды — и есть самый главный арсенал памяти, клады в чуланоподобном скопище персональных впечатлений. Они, как близкая молния, ослепляют и оглушают. И такая вот короткая, почти случайная «вспышка» в жизни, может запросто затмить какой-нибудь упорный и последовательный, как путь короеда, труд многих человеческих десятилетий… Вспышка — королева памяти!

          На моих глазах обкуренный подросток наехал своим тарахтящим мотодрандулетом на заметавшуюся по асфальту нашу кошку. Она пришла из дома ко мне. А он убил её.

          Я вопил от возмущения, как уж получалось. Пацан развеселился, глядя на мои корчи. Потом взял раздавленное, окровавленное тельце и бросил ко мне на колени. Подал.

          Я весь сжался, полагая, что сейчас буду выброшен диким волнением в самую бездну чёрного тумана. Аду уже не требовалось искать выход — он свободно выходил всюду. Пахло парным мясом, разорванными внутренностями. Мне казалось, что я опять сейчас упаду в мир цветов иллюзий и колючего бреда, как самоубийца с сотого этажа, — упаду окончательно и расплющусь об их жестокие шипы, сойду с ума, разорвусь на мелкие клочки от страшного падения из мира в мир. Но ничего не произошло.

          Обкуренный с интересом за мной наблюдал. Изучал. Вероятно, он, благодаря наркотику, видел перед собой интересное «шоу».

          Я закрыл глаза. Весь мир превратился для меня в комнату медитаций. Зазвучала музыка — это били в крышу веранды пальчики капель, шелестел органами поющих древесных крон ветер. Смерть не пугала, а восхищала! Душа кошки отделилась от неё и вошла в мой живот. Я понял, что нужно помочь — дать другому ресурс своей жизни, как дорогу, как разгонный участок для старта… Куда? Куда-то! Сквозь проклятый туман! Туда, чему нет названия! Туда, куда хотелось бы попасть и мне самому… Душа животного «вытянулась», как тетива, вдоль моего позвоночника, а потом «выстрелила» через макушку, через темечко в заветное «куда-то». Я — выдохнул. Сбросил труп на землю, он меня больше не волновал и не интересовал.

          Гадёныш не уходил, он и вправду что-то видел. Моё «кино» его взбудоражило. Мерзавчик приблизился и хотел сорвать с поручня коляски коробку с деньгами. А я отчётливо вспомнил, как умею летать в своих иллюзиях и как умею выдыхать изо рта огонь. Сначала я натурально, не хуже ветерана-обрубка, плюнул в нахала. Он оторопел. А потом я — выдохнул в него! Расстояние было метр, не больше, выдох долетел. Я вложил в «огонь» всю силу накопившейся во мне ненависти. Парень сник. Упал. Заорал. Лицо его мгновенно осунулось и сделалось восковым. Такого эффекта я не ожидал.

          Эпизод с приблудной, недолго прожившей рядом с нами, чёрной кошкой имел забавное продолжение. Стоило мне впоследствии завидеть на дороге, или под забором дохлую кошатину, как от её трупа немедленно отделялось нечто невидимое, душа вероятно, и без приглашения это нечто проникало ко мне в живот, а потом, не мешкая, стартовало «куда-то». В общем, я весь вскоре, в мистическом смысле, пропах кошатиной. В городе не осталось ни одной собаки, которая бы на меня не лаяла.

          Дома в тот день, увидев на полу блюдечко с молоком, я зарыдал. Мамаша отстирывала от кошачьей крови мою одежду. Жамкала в тазу щелочным мылом, да сердито приговаривала, неодобрительно поглядывая на мои страдания.

          — А если я подохну? Что делать-то будешь? Меня никто не жалеет!

 

          У крыс имелись отличные машины. У них были красивые офисы. Я понимал, что просто злобствую. Но ничего не мог с собой поделать. Крысы погрузили меня в авто и привезли в свою контору на повторный суд. На сей раз, закрытый, то есть — не показательный. А чего показывать-то? Признаваться перед всеми, что, вот мол, по ошибке напакостили невиновному человеку? Ну-ну.

          В коридоре сидела пластилиновая очередь. Иногда фигурки меняли позы. Меня покорно и без вопросов пропустили вперёд. Кабинет был пока занят. Через приоткрытую дверь я слышал лебединую песню разводящейся пары. Мимо пластилиновой очереди в курилку шаркал по полу стоптанными башмаками следователь, заметил меня, остановился и присел на корточки, как перед маленьким:

          — Обвиняют у нас громко, сынок. Оправдывают неслышно. Сочувствую. В стране воров и бандитов жить честно — это преступление.

          И ушёл. Одинокий, как осаждённая крепость, не сдавшийся, не похожий на остальных. Мне остро захотелось, чтобы и отец мой, которого я никогда не видел, был таким же.

 

          Ничто с утра не предвещало, что я работаю «на кресте» последний свой день. Случилось даже приятное развлечение. Во второй половине дня мамаша привезла для меня пирожки из столовой, недоеденные санаторным людом. Она приехала ко мне не специально, просто сделала крюк, получив от руководства задание — доставить святого отца в психоневрологический интернат. Его переводили туда на постоянную «прописку» из-за участившихся страшных припадков. Святой отец по поводу и без повода пускал изо рта пену и визжал своё: «А-ааа!!!» Сам я, спасибо судьбе, хотя бы без пены обходился. А так, два сапога — пара.

          — М-ммм…

          — А-ааа!

          — М-ммм…

          — А-ааа!

          Возмущённых моих сигналов мамаша почему-то не понимала. Опять выгребла из коробки все деньги. Это означало, что сегодня меня непременно будут бить.

          — Ох, болезные мои, голубчики! Только «мама» и можете сказать напару. Ох, горе-горе. И за что нам всем такие муки?

          Они укатили по аллее. Я тупо смотрел вслед.

 

          Позади меня, за верандой заброшенного кафе, параллельно набережной проходила автомобильная трасса, с которой в мою сторону заворачивал старый асфальтовый аппендикс, весь покрытый трещинами и травой. Когда-то по нему в кафе завозили продукты. А теперь по этому аппендиксу в мою сторону задом пятился фургон-хлебовозка. Я вывернул голову и уставился на происходящее. Долго наблюдать не пришлось. Из фургона вывалились люди со специфическими лицами. Братки! Они сняли меня «с креста» в мгновение ока. И я оказался внутри фургона лежащим на каких-то тряпках, смешно сказать, связанный. Коляска валялась рядом со мной. Фургон захлопнули, стало темно. Машина завелась и мы поехали. Я превратился в безропотное, безвольное животное, которое везут на заклание: ни мыслей, ни чувств, ни тревоги. Только подпрыгивал иногда на ухабах.

          Ехали долго, минут тридцать. Потом долго-долго стояли на одном месте. Потом я услышал глухие голоса. Голоса… Говорили двое… Я узнал их! За время моего попрошайничества слух почему-то очень обострился. Говорили насчёт продаж новой порции «дури» для пацанов и инвалидов — тему «перетирали» между продавцом и покупателем санитар и адвокат-коротышка! М-ммм! Я сжал покрепче зубы, чтобы не выдать себя. Господи! Стеснялись жить только хорошие люди. Нехорошие — жили открыто. Складывалось впечатление, что этот мир принадлежал бандитам безраздельно. Любой человек был для них букашкой на ладони, которая с одинаковым успехом годилась и для того, чтобы ею полюбоваться, и для того, чтобы с удовольствием прихлопнуть. М-ммм… В темноте своей безнадёжности я без труда «читал» подлое устройство адвоката. Тварюга-мутант, он из всего извлекал выгоду: из высшего образования и сговора с подонками, из гарантированной своей шакальей безответственности и строгого послушания, из показного сочувствия, способного переходить в тайную жестокость… В искривленном, двойном мире мутировало всё: мораль, поведение, ценности, душа. Двуличие и двоедушие слились в мутантах. Любая стихия теперь была им нипочём! Я впал в забытьё.

          — Молодой человек! Вы любите стихи? Я прочитаю вам самое лучшее из того, что за время нашей истории смогло превратиться в слова. Молодой человек, знаете ли вы, откуда к нам приходят стихи? — передо мной висело серовато-чёрное облако в очках библиотекаря и из него выходил голос. Я всегда терпеть не мог стихов! Они казались мне овеществлением тоски. — Милый мой, стихи угнетают вас, потому что вы не поэтичны. Тяжелы, то есть. А ведь согласитесь, люди всё время стремятся куда-нибудь подняться. На крышу, в горы, в небо. Зачем, спрашивается? Ах, молодой человек! Это стремление и есть наша суть. Мы делаем твёрдым всё, до чего смогли дотянуться. Мир не падает, как вы изволите думать. Он — поднимается! И только лишь твёрдое позволяет на него опираться и делать следующий шаг в высоту. Клянусь! Что бы вы предложили, для того, чтобы построить высокий дом? Вы бы искали твердый фундамент и прочные кирпичи для этого. Даже лестница на крышу должна иметь надёжные перекладины, чтобы на них можно было опереться, не рискуя. Милый мой, а чтобы подняться выше крыш, нужны будут твёрдые знания, твёрдый опыт и твёрдые чувства. Идите за мной! — облако заколыхалось и начало подниматься. Неведомым образом я увлекался вслед за ним. — Знаете, что последует дальше? Не бойтесь, обопритесь на невидимое. Это — твёрдая вера, она позволяет подниматься человеку над смертью. Это очень высоко! Очень! Падение назад с этой высоты означает вечную жизнь в э-э… во плоти. Милый мой! Выше смерти только поэзия! Вечный океан образов! Постепенно нисходящий обратно вниз то дождём, то молнией, то снегом… Каков круговорот! В метафорическом смысле, конечно. Поэзия — это отвердевшая тишина. Опираясь на поэзию, вы уходите из того, что люди называют «временем» — вы становитесь, наконец, настоящим! Это трудно. Приходится полностью расставаться с иллюзиями. На свете таки существует твёрдая тишина! Мамой клянусь! Вот, послушайте…

          — Развяжи его, — санитар приказал братку освободить меня от вязки.

          Была глубокая ночь. Луна, как заботливая хозяйка, в очередной раз протирала круглой жёлтой тряпочкой звёздную пыль на матовой черноте. Порядок природы не зависел от беспорядка людской суеты. Мы находились на краю отвесной скалы. Внизу, в лунном свете, выгибали чёрно-серебристые спины ленивые морские волны. Я лежал на камнях и острые их углы больно врезались в тело. Страх исчез полностью. Великое равнодушие неодушевлённого мира принимало меня к себе. Я уже был частью ландшафта, частью Луны, частью этих волн, частью ветерка, что пошевеливал мои волосы и они щекотали лицо… С уравновешенной природой можно было творить всё, что угодно. Казалось, ей, не спешащей никуда, наплевать даже на себя саму. Волны катились за волнами, камни были бесконечны, а ветру было не важно, куда дуть.

          Санитар пнул меня в бок. Органы внутри съёжились и закричали от боли, как дети в детском саду. Я думал, что опять немедленно «улечу» в какой-нибудь свой спасительный бред, который в подобных ситуациях действительно спасал, словно наркоз, но сознание на сей раз держалось крепко.

          Сначала в море полетела моя коляска. Я услышал внизу всплеск.

          — Вот мы сейчас и проверим, какой ты инвалид?

          Браток-шофер угодливо заржал. А санитар поднял меня своими огромными ручищами над краем скалы, словно кутёнка, и некоторое время держал так лицом к бесконечности, на весу, то ли раздумывая, то ли выжимая из жертвы её последний ужас. Я был мёртв. Сердце почти остановилось. Замечательно пахло морем. Чёрно-серебристое пространство передо мной миллионы лет жило своей собственной жизнью и никакая другая форма бытия или небытия его абсолютно не интересовала.

          — Будь здоров! — с этими словами громила напоследок вдарил по моей несчастной спине с такой силой, что позвоночник только крякнул, и, казалось, переломился в нескольких местах сразу.

          Я полетел вниз.

          — … Молодой человек! Познавать себя отвратительно. Вам, как родному скажу, изнутри я выгляжу значительно лучше, чем снаружи. Моё сердце, вы же знаете, переполнено, как и ваше, афоризмами чувств, настолько короткими и яркими, что даже единственное слово для них — отвратительный, неуклюжий монстр. Молодой человек! Чувствам одинаково трудно и молчать, и говорить. Боже! Никто не знает, как много я умею чувствовать. У меня лысое сердце! Я вас умоляю! Берегите своё сокровище от облысения. Посмотрите, какое оно у вас? — и тут я увидел своё сердце… Оно сплошь было покрыто… шевелящимися змеями, приросшими хвостами к единому живому основанию. Мимо этого стационарного гадюшника изредка проплывали ошмётки знакомого чёрно-серого тумана. Змеи тянулись к нему, как к кормёжке, и старались ужалить. Когда это удавалось, клочок тумана сам превращался в змею и новая гадина немедленно присоединялась к остальным. Старослужащие приветствовали новобранца рокотом и шипением…

          Я… плыл… Я — плыл!!! Сначала мне показалось, что просто сменилась сцена бреда. Но я — плыл!!! Руки вполне сносно шлёпали по воде. И что было совсем уж невероятно — работали ноги. Вяло, но работали. Памперс, как кирпич, тянул вниз и мешал двигаться. Одежда мешала. Вот когда пришёл настоящий страх! Дикий, безотчётный, ни о чём. Как у зайца, за которым гонится голодная лиса. Я набрал в лёгкие побольше воздуха и попытался стянуть с себя ветровку. Едва не захлебнулся. Руки работали полностью, правда, были очень слабы. Я плыл вдоль отвесной скалы, около которой шипело и бурлило чёрно-серебряное равнодушие. В лунном свете я видел, что скала постепенно понижается и метров через двести неприступный отвес заканчивается небольшим пляжиком. Туда-то я и стремился. В тот миг мне стало ясно, что не пинки, не бредовые закидоны человеческой психики, не издевательства судьбы — ничто не может сравниться по силе страха со страхом утонуть. Именно утонуть! В воде, в глупости, в слепоте, в иллюзиях… Я испытывал непередаваемую смесь кайфа и жути в себе самом. Каждый миг мог стать последним. Тянуло вниз. Я ещё раз набрал, сколько смог, воздуха и — нырнул. Чтобы стащить, наконец, с себя проклятые штаны и вытолкнуть вон памперс. Задуманное удалось осуществить со второго раза. Эта операция отняла последние силы. Голый, я лёг в воде на спину и постарался успокоиться, отдохнуть. Океан неба надо мной тоже плавно и молчаливо колыхался. Высший океан был чрезвычайно прозрачен. В нём на различной глубине плавали мелкие жёлтые рыбки, которых пасла одна очень крупная — рыба-луна. Я слегка ударился головой обо что-то твёрдое, это была небольшая шершавая доска, на которую я благодарно лёг животом и спешно стал грести к пологому берегу. Холод проникал внутрь и мышцы ног уже подёргивало судорогой. Теперь я панически боялся замёрзнуть и утонуть от переохлаждения.

          … Вокруг рыбы-луны прыгали дельфины, лица их были очень злобны: «Пошёл вон! Убирайся! Вон отсюда!» — они толкали меня своими носами, отгоняя от добродушной рыбы-луны, за которую я безуспешно пытался уцепиться. Всякий раз, когда очередной дельфин подплывал, чтобы отпихнуть меня от плавающего живого диска, змеи восставали навстречу — из сердца — и норовили ужалить толкающего. Всё вокруг было злым! Я не сразу понял, что зло просто играет со злом. Просто играет, не больше. Ему это нравится. Откуда-то из пространства доносился заливистый хохот, похожий по тембру голоса на хохот шофёра-братка. Я каким-то образом понимал, что так смеются ангелы и голуби, которые с удовольствием, как зрители в театре сатиры и юмора, отрываются по полной — ржут над умильными гримасами земного горя. Наконец, мне удалось кончиками пальцев кое-как уцепиться за краешек рыбы-луны…

          Под руками был твёрдый берег. Я лежал, вцепившись в сушу скрюченными пальцами, а тело моё всё ещё полоскала вода. Не было никаких сил. Я заставил себя подняться на четвереньки и пополз от линии слабого прибоя прочь. Меня трясло от холода. Метр, два, три, десять… Взгляд неожиданно упёрся на земле в большие ботинки армейского образца. Я поднял голову. Санитар ухмылялся.

          — Встать! — скомандовал он.

          Я отрешённо лёг лицом в землю.

          — Встать!!!

          Эх, мне бы сейчас нож, да силёнок чуть-чуть поболее. Вокруг полно валялось брошенных рыбацких кольев. Я схватился за один из них и мучительно, как киношный борец за идеологию, начал подниматься. Наконец, встал, голый и трясущийся перед своим мучителем. Я — встал! Как я мечтал об этом моменте! Но думал ли я, что возвращение к людям произойдёт так бездарно и мрачно? Отчаянно хотелось всадить кол в самодовольного, ухмыляющегося властелина. Хотелось… Но что я мог?!

          — Стоишь, симулянт? Слушай сюда. Базар короткий. Слушай сюда, говорю! Я твою игру уважаю. Но наша с тобой игра ещё не закончена. Считай, симулянт, что свой штраф ты сегодня отработал. Прощаю, раз выжил. Отпустить, извини, не могу. Будешь теперь на меня ишачить, падла, как скажу. Волосатый в курсе. Говорить можешь?

          — М-ммм!

          Санитар вставил свой кулак в мою печень.

          — М-ммм… У-б-ь-ю-ю-ю!!!

          Я… мог… говорить!

          Во второй раз санитар ударил в челюсть. Из глаз брызнуло радужным взрывом. Падая, я, как во сне, смутно видел людей, бегущих к нам с горы. Впереди всех на удивление ретиво нёсся пожилой следователь, он стрелял из пистолета в воздух и кричал: «Вы арестованы!» — отступать санитару было некуда. Я знал из нашего предыдущего общения, что верзила боится воды и совершенно не умеет плавать. Узкий клинышек берега, зажатый с одной стороны отвесной скалой, а с другой морем, стал для моего злодея ловушкой. Он сдался, как телок. Потом я потерял сознание. Как в могилу провалился.

 

          А когда вновь пришёл в себя, то обнаружил собственное тело в домашней постели. Мамаша вертелась у плиты. В доме дежурил врач и медсестра. Следователь сидел у окна и курил.

          — Коляску твою, сынок, утром достанут, аквалангистам я уже позвонил. Если бы не наша засада, то кормить бы тебе, парень, рыб. Скажи спасибо стукачам-осведомителям. Донесли подробности. Не все ещё продались. М-да… Как ты выплыл-то, не пойму?

          Я вцепился в одеяло и хотел уже торжественно встать. Даже раскрыл рот, чтобы поведать ошеломлённому миру о своих злоключениях. Но под темечком раздалась властная команда: «Не двигайся, урод!» И я беспрекословно замер. Вокруг меня хлопотали добрые люди и жалели пострадавшего инвалида.

          — Как вы себя чувствуете?

          — М… М… М-ммм!

          — Лежите, лежите. Всё плохое уже позади.

          Мамаша залила в горло несостоявшегося утопленника разогретого красного вина. А следователь на прощанье подмигнул мне, как заговорщику. Нервы звенели внутри, словно перетянутые балалаечные струны. Что-то опять решалось в моей судьбе без меня. Неведомые силы, как пьяные стрелочники, определяли подходящую колею. Я решительно не понимал логики законов рехнувшихся сил. Демоны и ангелы сговорились в мире, который покинул Бог. Не было отныне ни верха, ни низа, ни правды, ни кривды. В обществе, казалось, наступила фантастическая «невесомость» и каждый плавал в «безвоздушном пространстве» идей и приоритетов, как мог. Жизнь разворачивала свой сюжет бытия, как детектив наоборот. Здесь угол нравственного и социального падения не был равен соответствующему углу отражения в головах и душах людей. Плохое запросто могло показаться хорошим. И все с этим соглашались. Реально действующий жизненный детектив не был почему-то похож на традиционный книжный, где хорошие люди ловят, как и положено, убийцу и, в конце концов, раскрывают его козни — добро и справедливость неизменно побеждают. Добро в нормальном мире, я до сих пор полагал, тотально. Наивный! Криминальная и прочая круговерть, в которой я случайно оказался, была совсем иной: убийцы, мздоимцы, вруны и прочие двуногие тати, казалось, под руководством самого государства — ловят и ловят хороших людей. Детектив наоборот! В котором хорошему человеку можно, наверное, уцелеть, но нельзя победить. Можно лишь спрятаться, притвориться трупом, раствориться в земле или воздухе, исчезнуть из реальности, надеть на себя маскировочные одежды, которые, чёрт побери, начинают прирастать к телу, к душе… Хороший человек обязательно будет наказан перевёрнутым миром за то, что «не такой», что вообразил себя «слишком правильным»… Иногда об этом феномене писали. Я читал беспомощное газетное тявканье. Глупо. С тем же успехом деревенская сявка могла бы облаивать танк. В «детективе наоборот» логика была инверсной: добро служило злу. Поэтому зло не уничтожало его полностью. Пасло, как дурочку-овцу и стригло его. Жизнь вокруг лишь подтверждала: да, да, добро научилось служить серо-чёрному туману верой и правдой! За оклад, за премию, за выслугу лет, за медаль.

          Опьянев от большой порции горячего вина, я расслабился и словно прозрел! Добро могло служить злу не как-нибудь, а только внутри зла! Оно, зло, его обнимало со всех сторон, кормило и грело, так же, как куча преющих отходов греет и пробуждает культурное зерно — увы, самое слабое звено эволюции… Не настоящее звено, искусственное. И чем больших размеров было зло, тем больше оставалось внутри него места для «посадки» слабаков. Оттого слабаки и старались во славу зла. Круг замыкался.

          — Маленький мой, натерпелся-то как! Уму непостижимо! На инвалида руку подняли! Сволочи! Как дальше жить? Выпей ещё, выпей, чтоб не простудиться! Мой ненаглядненький! Мой! Мой! Ну, чему ты улыбаешься, дурачок? Ох, горе нам, горе!

          Странное, блаженное состояние овладело мной перед окончательным засыпанием. Я, кажется, мог ходить, но я не ходил и никто не знал об этом. Никто, кроме санитара. Я, возможно, мог говорить, но я не заговорил и никто об этом тоже не догадывался. Никто, кроме санитара. В этот миг я осознал истину: весь мир — лжец! Прав я один.

 

 

 

ЧАСТЬ II

 

 

 

01.     ПРИТВОРЩИК

 

          Врать хорошо.

          Навстречу жизненному сюжету Создателя человек выставляет свой собственный. Два сюжета обычно начинают бороться друг с другом. Ближе к земле — побеждает человек, ближе к облакам — Создатель. Катаются в охватку два сюжета от облаков до земли и обратно. Никак до сотрудничества не дойдут! И человека за собой мотают. Жизнь — повесть. Что в ней главнее всего? Метафоры, стиль, сравнения? Чепуха это всё! Только у модницы побрякушки могут быть главнее её самой. Сюжет всему голова! Сюжет! Без него сказать-то можно, да вот услышать не получится. Он тебе и телега, и дрога к ней — шуруй, не оглядывайся! Он тебе и бусы, и нитка к ним — собирай да носи на здоровье! Сюжет — это то, на чём весь мир держится. Наврут нам, дурачкам полоротым, другой сюжет — и, глядь, мы уж к нему сами совсем по-другому нацеплялись и едем, и едем опять…  Куда ты денешься, жизнь человеческая, без этой, самой главной своей формы?! Жизнь земная, на ниточку выдумки целиком приспособленная! Ты и существовать-то можешь только лишь в сюжете. Никак иначе.

          — Люди могут взять для себя только то, что они любят. Им трудно стать святыми, поэтому они опускают божество вниз — до профанации, до понятного удовольствия или даже до пошлой выгоды. Ах, молодой человек! Поверьте моему крупному опыту: слова — это только пыль, которая оседает на бумагу, или на нашу душу. Большинство слов — это просто пепел от извержения вулканов человеческой жизни: страстей, покаяний и тому подобное. Человеческие слова тяжелы. Поэтому люди так упорно ищут то, что не оседало бы вниз… Ах, мой дорогой, как жаль, что слова, написанные светом, людям просто нечем произнести. И что хуже всего — нечем услышать. У нас, к сожалению, нет ни одного подходящего органа. Клянусь вам, я переживаю не только за себя! Мы идём за словами. Идём, как послушные овцы идут за вожаком. Вот я вас и спрашиваю: таки мы идём вниз, или вверх?! Вы ещё так молоды, так молоды… Слова будят в людях то, что может быть значительно больше них самих. Значительно!

          Библиотекарь явился к нам на двор. Убогое гнёздышко на краю города ему очень нравилось. Он прикатывал сюда уже не в первый раз.

          — Бедность — это большое богатство в стране с такими законами. Бедный здесь никогда не пропадёт! Только он и свободен в нашей тюрьме. Свободный может потеряться именно потому, что терять ему нечего… Дорогой мой, я привез для вас необычный подарок. Нравится?

          Волосатый извлёк из большого пакета прямоугольный кусок многослойной фанеры, обитый с одной стороны старым, выцветшим гобеленом. По краям к прямоугольнику были прикреплены капроновые верёвки. Книгочей изготовил самодельные качели. Он предполагал подвязать их на мой турник. Поневоле я оживился, увидев такое.

          — М-ммм!

          — Ваша верёвочка, ваша. Та самая. Я только лишь разрезал её надвое.

          Моё притворное мычание ничем не отличалось от недавнего настоящего. Качели получились очень короткие, детские. Но всё равно это были качели! Атрибут жизни большого мира. И так, и эдак мы пробовали самостоятельно переместить меня из коляски на фанерку. Я старался. В смысле, изо всех сил старался не шевелиться лишнего. После того, как библиотекарь подкатил меня под перекладину, он стал просовывать сидушку под меня сзади, из-за спины, а я в это время подтягивался, силясь отрывать зад от кресла-коляски. Получилось, наконец. Со стороны мы, наверное, напоминали двух дураков, занятых неизвестно чем. Было очень смешно обоим. Правда, за своим смехом тоже теперь приходилось внимательно следить: жизнь притворщика оказалась трудна не ложью — предательской фальшью. Коляску из-под меня волосатый рывком выдернул. Я повис, покачиваясь. Библиотекарь перестал смеяться. От ребячества он опять перешёл к серьёзному.

          — Избыточность темы денег в умах сограждан делает атмосферу их внутреннего мира безвоздушной. Реальности смыслов, молодой человек, тают. А иллюзия действий плодится. Моё сердце болит со вчерашнего дня.

          — М-ммм?

          — Что случилось? И вы ещё спрашиваете! Они пригрозили «пришить» на материке дорогих для моего бедного сердца людей, если я не захочу обслуживать афёру с шарагой и грязью. А я не хочу! Что мне делать? Эти люди — хозяева. Они совсем не умеют шутить. Они даже считать умеют только до одного: «Раз — и всё». Что делать? Мы оба стали жертвами из-за своей, извиняюсь, порядочности. Я не хочу, чтобы они навредили моим дочерям, моей жене и её такому хорошему новому мужу. Что делать, я вас спрашиваю?

          — М-ммм…

          — Вот и я не знаю. Я всегда думал, что гении отдыхают на детях природы. Но эти примитивные люди взяли над нами верх. Я не знаю, что делать? Я буду на них работать. А вот вам — ещё хуже. Я смотрю в ваши глаза и вижу, что они выписаны… из хосписа. Одно и то же! Одно и то же! Двенадцать тысяч лет одно и то же! Ну, что за люди! У них что, до сих пор «грудные мозги»? Они так и не выросли? Боже, как мне не хочется бояться!

          — М-ммм!

          — Читайте, молодой человек, читайте! Развиваясь, вы обрекаете себя на самое правильное одиночество. Это — тоже спасение. Прекрасное и высокое. Такое одиночество, уверяю вас, ни в ком не нуждается. О чём это я? Ах, да! Вы роковым образом появились в моей библиотеке как раз в тот момент, когда я уже почти достиг…

 

          Знаете, чем отличается пророк от кликуши? Пророк, бывало, ткнёт своим посохом в пустое место, да и ляпнет вдруг смутно: «Город здесь будет». А ведь и точно! Через век-другой — сбывается смутное пророчество. У кликуши же бесталанного совсем другая планида: куда ни глянет — разруха мерещится, ужасы, муки, страшилки одна другой хуже.  Один свой дар даром раздаёт. Другой враньём, как серпом, чужое любопытство вместе с денежками косит. Я, пожалуй, был поближе к кликушам. С денежками, конечно, не задалось, а вот страшилки взор портили всякий. Гляну на дом какой-нибудь — горит, гляну на море — все тонут, гляну в себя — темно, жутко. От такого воображения живые мои нервы, как грязные контакты, подгорали и неполезно искрили.

          Я молчал, потому что понимал: во второй раз не пощадят. Теория и впрямь подтвердилась на практике: когда сам на себя руки накладываешь — хорошо, сладко даже. А когда другие за тобой охотятся, выжимают, кровь и слёзы твои пьют вёдрами — горько почему-то.

          Санитар исчез. Но не исчезла его всепроникающая воля сорняка. Санитар не был личностью в общепринятом понимании. Зато он был живуч. Бессмертен до тех пор, пока теплится на земле жизнь. Потому что он, как отдельная метастаза, являлся детищем огромного, по-своему дружного и дисциплинированного ядра-общака, насмерть поразившего общество. Мне казалось, как при психозе, что санитар заразил собой всех и вся на планете. Он последовательно и умело «вылеплял» из меня главное подставное лицо для своих махинаций.

 

          Соседи и горожане логично думали, что я — удачливый делец. Не сказать, что это их наблюдение добавляло мне доброжелательных взглядов. Особенно со спины. Я же чувствовал. Хотя при встрече народ улыбался, некоторые даже норовили пожать руку.

          — Вы удивительный человек! Откройте секрет: почему многим приезжим удаётся разбогатеть, а местным нет?

          — М-ммм!

          — Наверное, вы даны нам свыше. Чтобы мы воочию видели свою нерасторопность.

          — М-ммм!

          — Полностью с вами согласен! С руками, а уроды! Ха-ха-ха!

          Такие односторонние диалоги-монологи людей с самими собой в моём, так сказать, присутствии стали происходить постоянно. Интонация разговору придавалась цинично-жизнерадостная, как бы в оправдание цинично-безрадостному быту горожан. Пена слухов и кривотолков поползла по городу, как сбежавшее с плиты молоко, распространяя вокруг первую едкую гарь людской зависти. Особенно после того, как на задах нашего участка ненадолго появился маленький, почти игрушечный экскаватор, и раскопал грязь до воды. Образовалась воронка, словно от бомбы.

          В тот же день в наш двор саранчой налетела неподражаемая публика, нанятые на аккорд работнички: бомжи, дееспособные побирушки, ершистая пацанва. Все они тащили с собой пятилитровые пустые пластиковые бутыли, найденные на помойках и вдоль обочин большой трассы.

          Библиотекарь рассказал мне, что трудовой «музыкой» дирижирует адвокат, но нам по этому поводу лучше держать язык за зубами. Санитар сидел в следственном изоляторе. Вероятно, это сидение тоже было частью его жизненного приключения. Примерно так же, как для меня санаторий колясочников.

          Грязь добывали черпаками на длинных шестах. Орудия труда появились сами собой, сооружённые из такого же помоечного материала. Работа спорилась и кипела вовсю. Конингент был хорошо знаком друг с другом. И без того равные перед матушкой-жизнью, оборванцы сделались перед ней ещё равнее — перемазанные с ног до головы чёрной жижей, они веселились, шутковали, иногда швыряли друг в друга мокрые шматы для ещё большего задора и веселья. Зрелище напоминало сборище чертенят, только что вылезших из свежей земляной ямы. Чертенята наслаждались солнцем и деловым общением. В качестве окончательно расчёта им всем была обещана бесплатная выпивка, после которой они, счастливые, могли бы вновь нырнуть к себе домой — обратно в яму. Но и без спиртного, похоже, чертенята и пацанва уже были в достаточной мере навеселе: солевая грязь, словно адская брага, кружила им головы новым ощущением — равенством равных.

          Иногда звонил чей-нибудь сотовый телефон. Пацанва и многие побирушки имели такую роскошь. Отвечающий начинал суетиться, заслышав звонок, двумя-тремя пальчиками бережно вынимал, боясь испортить, игрушечный размеров аппаратик: «Алё?» Дурдом!

          За несколько часов работу осилили. Несколько сотен бутылей, завинченных крышками и обмытых сверху из шланга, заполнили и без того тесный наш дворик. Я сидел в коляске и смотрел. Грязь внутри бутылок напоминала сконцентрированный, спрессованный чёрный туман. Консервант ада. На экспорт. Для поправки здоровья материковых граждан страны.

          — Хозяин! Куда тару ставить?

          Забавно. Они обращались ко мне. Поразмышляв немного, я указал на непроходимые травяные джунгли около забора. Принял, так сказать, участие. Дал, что называется, коготок... Моргнуть не успел — вытоптали джунгли! Ещё пару раз моргнул — уже порядок, стоит чернота, как новенькая.

          Расчёт произвел один из работавших. Полагаю, это был один из братков. Он работал наравне со всеми. Побирушкам и бомжам браток выдал продовольственные чеки-талоны для отоваривания вином в социальной столовой, а пацанам раздал по пакетику с дурью. Он же достал из спортивной сумки и выдал мамаше пачку свежеиспечённых красочных наклеек.

          До глубоко вечера бедная моя мамаша лепила эти наклейки на пятилитровки, завершая процесс превращения дерьма в золото.

          — Для себя ведь, сыночка, стараемся, для себя! Потерпи, мой дорой.

          Текст на наклейке был, что надо. Крупно: «Уникальная морская грязь. Омоложение. Исцеление. Просветление». Сверхмелким шрифтом перечислялись все известные человечеству болезни, которые волшебное жижево якобы побеждало. В том числе, и психические. Украшала рекламную бумажку голая красотка и её детёныш, только что вылезшие из грязевого озера. После того, как мамаша при помощи увеличительного стекла разобрала мелкошрифтовое содержание, оказавшееся на поверку самой ценной информацией, она потеряла покой.

          — Господи! У нас под ногами такое богатство лежит, а мы всё чего-то ищем!

          Мамаша, к моему счастью, не стала купать в жиже, которая мне не нравилась, своего «сыночку». Она вдруг озаботилась собственным здоровьем.

          — М-ммм?!

          — Молчи! Вот же, написано!

          Я понял, что лишился ванной под открытым небом. Отныне там будет грязь, в которую мамаша опустится, а я буду сидеть рядом на коляске и подавать ей красное вино. Закон подлости: всё в мире переворачивается. С ног на голову. И то бы ничего. Да только привыкнешь едва-едва, а на перевёрнутом месте вновь отрастёт что-то взамен головы — вот мир опять и переворачивается… Не поймёшь, в конце концов: то ли с головы на голову всё время вертимся, то ли с ног на ноги прыгаем?

          Утром пришла первая, с материковыми номерами, раздолбанная грузовушка — для пробной отправки товара. Водила, не браток, в одиночку закидал в кузов под тент гору пятилитровых: «Кто хозяин-то?  На, распишись!» На коленях у меня оказались товарная накладная и авторучка. Я пришел в замешательство.

          — Кругом добрые люди! Кругом они есть! — причитала мамаша совсем не к месту. — Распишись, сыночка, распишись, если можешь.

          Уже мог, конечно. Расписался, поколебавшись.

          — Своя доброта — себе на поправку! А чужой доброты не бывает!

 

          Мамаша работала на три смены: сутки дежурила, двое отдыхала. Я целыми днями сидел во дворе и смотрел на то, как бомжи толкают грязь в немытые бросовые бутылки. Пацанва сачковала и вскоре приспособилась при нашем дворе больше торговать наркотой, чем работать. Многие гадёныши мне были на лицо знакомы. Меня они не боялись. Благодаря грязи, около нашей халупы теперь постоянно вилась оригинальная публика. Иногда я, для разнообразия, подтягивался на турнике. Иногда читал. Иногда ел или спал прямо в коляске. Чугунная ванна во дворе была до краёв наполнена грязью, её покрывал полиэтилен — чтобы, как говорила мамаша, «ценные вещества не высохли».

          В установившемся гражданско-правовом равновесии городка всё было органично и понятно. Паритет отношений всех устраивал. Поэтому различные «центры тяжести» — политика, криминал, торговля, обыватели — старались друг друга не тревожить понапрасну. Всё было «схвачено» друг за дружку самым наилучшим образом — путём многолетней притирки.

 

          За муки на скале безвинную жертву криминального произвола неожиданно облагодетельствовала мэрия. Дали реабилитационную бесплатную путёвку в уже знакомый для меня санаторий. Внеочередным образом. И я послушно, как щепка в водовороте, пошёл на второй круг: та же веранда, тот же библиотекарь, те же процедуры и тот же персонал. Состав инвалидов анкетным образом поменялся, приехала новая партия колясочников, а по сути — те же пьяницы, меланхолики, истерики, неутомимые рассказыватели собственных историй или горькие гулёны. Да ещё вместо санитара — санитарка: мамаша. От всех процедур я старался отказываться. Это было выше моих сил — лежать в комнате для медитаций среди калек и изображать из себя калеку. Держать своё сознание на сорокасанитметровом уровне, когда ему можно было жить и мыслить в собственный рост. Я не хотел ни с кем знакомиться. Вскоре вокруг создалась весьма ощутимая зона отчуждения. Люди истолковали замкнутость «блатного» на свой лад: как же, делец, теперь мы ему не пара! Ну и пусть. Библиотекарь читал, я читал тоже. Целыми днями мы могли торчать на веранде с книгами в руках, не произнеся за весь день ни единого слова. Других пользователей у библиотеки не было. Однажды книгочей произнёс:

          — Силы зла велики. Нас, молодой человек, опять поселили вместе специально. Для раскрутки бесплатного «офиса», так сказать. По документам вы, уважаемый, арендуете эту самую веранду. Она временно — ваша. Я вам просто сообщаю. Скоро сюда для дела завезут офисное оборудование. Чтобы говорить с миром на равных, следует соответствовать скорости этого мира: быстро налаживать связи, быстро отчитываться, быстро плодить море бумаг, быстро отвечать и мгновенно оправдываться…

          — Вот, подпишите. Я слышал, вы теперь можете. Подписывайте, выбора всё равно нет. Кругом политика. Нас имеют, как хотят. А что делать? Политика целиком криминальна и её слишком много! Молодой человек, как технически грамотный специалист, вы, конечно, знаете, что в земном воздухе содержится семьдесят процентов азота. Он безвреден для нашего дыхания и не используется организмом напрямую. Что я предлагаю? Давайте и к политике относиться так же: это — «азот», которого слишком много и который мы никуда не денем. Так давайте его хотя бы не замечать!

          Библиотекарь бросил на стол передо мной россыпь бумаг. На каждом таком одно-двух-трёхстраничном «произведении» в конце стоял сатанинский юридический капканчик из двух слов — «подпись руководителя». Я рассмотрел подробнее запутанный договор с какой-то материковой конторой на поставку грязи. В конце, как положено, стояла моя фамилия, а рядом две заглавные буквы — М.П. Место печати.

          — М-ммм?!

          — По крайней мере, это лучше, чем вовсе не иметь цели и лишь грызть от тоски свои грязные ногти. Сыграем! — я видел, как книгочей задорно подмигнул мне из глубины волосяной копны.

          Я подписал, не читая, всё, что мне подсунули.

          — Молодой человек! Я буду всё это исполнять, а вы будете за всё это нести ответственность. Полюбопытствуйте хотя бы на печать организации, руководителем которой вы считаетесь.

          Уже знакомый рисунок внутри лилового кругляшка при подробном рассмотрении впечатлял своей прямотой. Я послушно уставился на синий штемпельный оттиск: над двумя «иксообразно» скрещенными костылями парил «суммирующий» религиозный крестик.

          — М-ммм!!!

          — Не смотрите на меня так. Идею изображения придумывал не я. Автором шедевра является наш санитар, знаете ли. Он от природы имеет склонность к изобразительным намёкам...

          Перебравшись на кушетку, я мог целыми днями лежать молча, с открытыми глазами, изучая точки и трещинки на меловом потолке. Бредовые видения меня не развлекали. День и ночь сознание находилось в одном и том же мире. Это было скучно. Будучи настоящим инвалидом, я развивался — бился, так или иначе, с обстоятельствами. Оказавшись притворщиком, деградировал. От торгашеской возни с грязью я просто отмахнулся. Мысли мои, к примеру, могли быть заняты куда более серьёзной проблемой: как бы изловчиться и придумать повод для самостоятельного посещения туалета — мне по прежнему толкали между ног памперс и я туда регулярно «дул», проклиная судьбу.

          — Я наблюдаю за вами, молодой человек: вы перестали бояться. Это плохо. Бойтесь, пожалуйста! Бойтесь! Могу объяснить подробнее. Страх не имеет совести, поэтому он нас и спасает в бессовестном мире. Понимаете? Лишившись страха, вы обрекаете себя на жутко страшные муки — это муки совести. Бойтесь, молодой человек, бойтесь! И мы проживём долго.

          — М-ммм…

          — Обычно, совесть возникает не сама по себе, а по причине предательства. Не тужите, мой друг. Все мы — вахтёры на входе в себя самих. Не мучайтесь прошлым, не надо. Конечно, я поначалу предал вас, а потом вы меня. Что тут такого? Обычное дело! Предательство сегодня в норме. Жизнь — бизнес! Так что, пусть в новом времени нашу новую совесть будят какие-нибудь другие причины. Ха-ха-ха!

          Библиотекарь не знал моей тайны. Но он находился к ней очень близко. От самого себя я прятался за ширмой из папиросной бумаги.

 

          Адвокат-коротышка неожиданно стал играть роль исчезнувшего санитара подле меня. Только не бил, а наоборот, заботливо и публично «выращивал» колясочника. Похоже, ему было просто приказано этим заниматься. Судя по накалу природно-профессиональной театральности, адвокат усердствовал со мной за самый небывалый в своей жизни гонорар. Настоящий я инвалид, или не настоящий — этот факт его абсолютно не интересовал. Я решил, что он — не знает. Коротышка со мной практически не разговаривал. Зато катал меня по всему городу, не считаясь с затратами личного времени, и начисто забыв о своих обязанностях «защитника» простых граждан. Мы занимались настоящим рэкетом. Под предлогом «помочь богоугодному предприятию инвалида» у дельцов среднего и мелкого бизнеса выпрашивались деньги. Опять я — побирушка! Только теперь в ином ранге и в ином обличии. Для полноты спектакля мне купили щёгольский костюм в полосочку, чёрные солнцезащитные очки и золотой перстень. В первый раз «наживкой» для сбора денег была лживая надпись на картонке, а во второй — я сам. Финансовая наша «рыбалка», судя по всему, не была ни любительской, ни спортивной — это было прямое браконьерство: мелкая и средняя «рыбка», зная о тёмных связях бритоголового адвоката-краснобая, откликалась на его зов, как загипнотизированная.

          Чаще всего, в беседах с угрюмыми источниками денег, адвокат врал, выдёргивая сюжеты вранья из какой-то банальнейшей приземлённой фантазии, а потому всем понятной и неоспоримой.

          Сначала мы катались вдоль всей набережной, посещая рестораны и их владельцев, как чума. Коротышка пил-ел бесплатно, а подавали ему всюду, при этом он вдохновенно заливал в уши хозяину заведения про «милосердие», «гражданский долг» и «общечеловеческую обязанность» каждого из нас. Про добровольный взнос для «становления инициативного человека из мира инвалидов».

          — У вас есть ноги, а у него нет. Но, не забывайте, господа: мы все работаем на одно общее дело! Стараемся! Для чего? Для достижения лучшей жизни, той самой, которой нельзя достичь в одиночку!

          Он патетично апеллировал к гражданскому сознанию. Его, этого вожделенного сознания, почему-то нигде не было. Но души граждан-богатеев всё-таки вздрагивали. Можно было купить хотя бы иллюзию того, что оно, общее счастье народа, всё-таки есть и гипотетически присутствует возможность ему послужить. Молчаливым олицетворением этой возможности был я в коляске. От величины взноса зависела величина самообмана дающего. Я вспомнил свой опыт «на кресте» — жертвующих выдавали глаза! Были среди дающих хорошие и плохие люди. Точно так же, как в жизненном слое пониже. Мы ведь, собственно, все давно и прочно находились «внутри плохого». И внутри этого плохого делились ещё раз: на относительно плохих и относительно хороших. Каждый знал и понимал этот фатум на собственной шкуре. Хорошие, протягивая деньги, «давали» и взглядом — кое-что от себя, с добром, с душой. Другие, давая деньги, давали в придачу дополнительный мысленный «довесок» — что-то вроде: «Чтоб вы все сдохли, сволочи!»

          Мы не ходили лишь к крысам. Крысы сами «доили» город своими проверками, налогами, взятками и ревизиями не хуже оккупантов. Только в отличие от нас, им для этого вообще не нужны были никакие поводы. Они брали проще: «Дай, а то подохнешь!» Подохших они уже не трогали, ждали, когда те снова смогут «дать». Это называлось «государством»; крысы вольготно жили внутри него, как в ядовитых катакомбах. Они грызли не только плоть и время живых. Они набрасывались даже на электрические кабели, на информацию, текущую по этим кабелям… Крысы жрали и грызли всё подряд! На фоне их универсального аппетита наши частные «благодетельные» просьбы выглядели, пожалуй, как надежда на лучшее.

          — Поддержите, пожалуйста, инвалида! Поддержите! Пожалуйста!

          Вежливый тон и часто повторяемое слово «поддержите» оказывали на обладателей толстеньких кошельков требуемое действие. Коротышка словно кодировал тружеников ресторанных прибылей: «Поддержите, пожалуйста! Вы будете себя уважать, поддержав инвалида! И вас будут уважать!» Он словно обращался к суду с защитной речью. И высокий суд тех, кто имел дачи, машины, голубые бассейны, молоденьких любовников и любовниц, а также счета за рубежом, милостиво соглашался понять: да, надо поддержать сорокасантиметровых… И — нехотя, добровольно-принудительно расставался с энной суммой денег. За умным и образованным адвокатом стояла господская сила — безраздельная власть тьмы.

          Мы также побывали в хорошо охраняемом, закрытом южном лагере, расположенном в ущелье между двумя пологими склонами. Здесь натаскивали частных громил-наёмников. Громилы буквально на руках доставили меня от контрольно-пропускного пункта до кабинета начальства. Коротышка запыхался, догоняя нас.

          — С какой целью сбор? Кто ответственный? — сразу же стал задавать вопросы громила с полковничьими погонами на форме.

          — На благотворительные грязи для отправки инвалидам, живущим на материке. Ответственный — перед вами, — в нелирическом месте адвокат был по-военному краток. Я, чтобы не изображать безучастного болвана, поддал жару.

          — М-ммм!!!

          — Молодцы! — сказал полковник сухо. — Открыл сейф и выдал деньги.

          В другом месте, в роскошных апартаментах владельца сети автозаправочных станций, ремонтной судоверфи и хозяина автоколонны, коротышка, казалось, хватил через край, зарапортовался в своём импровизированном вранье.

          — Мы собираем средства для строительства на территории санаторного комплекса мемориального памятника военным ветеранам-инвалидам.

          — Мать вашу! Я и так по твоей просьбе снизил расценки за автоперевозку. А ты опять пришёл?

          — Это не совсем моя просьба… — адвокат понизил голос.

          — Сколько надо? — грубо и напрямую спросил удачливый промышленник.

          Коротышка назвал сумму. Думаю, он её тоже выудил из воздуха.

          — Мать вашу! Перечислением?

          — Живьём.

          — Мать… Зама ко мне, быстро!

          Потом мы побывали в родном, так сказать, санатории. Забавно было видеть перед собой несчастного главврача, из которого адвокат-проныра выковыривал посильное вспомоществование «для несчастных детей, ставших наркоманами». Денег у главврача не было. Договорились на… мебель, связь и дальнейшую бесплатную аренду библиотечной веранды «для нашего дорогого инвалида». По взгляду главврача я понимал, что в скорпионьем яде меня будут жарить не просто так, а по отдельным кусочкам.

          При мэрии окопалось частное рекламное агентство. Эти тоже сопротивлялись и намекали на комплекс взаимных услуг вместо денег. Коротышка наседал с инициативой.

          — Для рекламной кампании уникальных грязей нашего городка на материке потребуются большие вложения. Поставьте, пожалуйста, этот вопрос перед властями города на ближайшем заседании. В рыночных условиях любовь к ближнему далеко не бесплатна. Но она, слава Богу, приносит плоды. Господа! Я бы вам не советовал отстраняться от помощи тем, кто в этом объективно нуждается. В нашей способности участвовать в милосердных актах заключена возможность стать имиджевым лидером общества.

          От таких речей у рекламных специалистов случилось косоумие. Они стали совать коротышке в руки всевозможные буклеты, журналы, проспекты и плакаты-календари с лоснящейся мордой мэра. Адвокат был очень зол и пообещал косоумным «разобраться» с ними. Но специалисты лаковых улыбок сидели под брюхом огромной государственной крысы и чувствовали себя в безопасности.

          Мудрый воровской авторитет, экс-смотрящий, узнал меня, когда нас приняли на его морской даче, оттяпавшей у города несколько гектаров земли и немалую долю лучшего морского побережья. Феодальные владения окружал неприступный каменный забор, находящийся под круглосуточным видеонаблюдением и охраной.

          — Спастись, ребята, не так-то просто, не так-то просто… Мало уцелеть только лишь на земле, ребята. Мало. Говорите, сбор средств для строительства городского храма. А где?

          — На месте старой веранды. У креста, — не моргнув глазом брякнул адвокат.

          — Хорошее место, хорошее.

          — А настоятелем кто?

          — Я! — адвокат-коротышка выпалил это с такой искренностью и подобострастием, что я едва не соскочил с коляски.

          — Хорошо, ребята, хорошо. Поговорю с епископом. Ступайте.

 

          Купили оргтехнику. На веранду приволокли обшарпанный сейф, дополнительные столы, старый диван, провели связь и дали телефонный аппарат. Библиотекарь был на седьмом небе, он непрерывно куда-то звонил и городские пацаны ему тащили пиратские диски с ворованными программами. В мире ума воровали ещё беззастенчивее, чем на земле. Воровали все! Кто-то специализировался на воровстве души, кто-то воровал чувства. То, что нельзя было продать сиюминутно, воровалось «законным образом»! Этот потрясающий парадокс я наблюдал, ещё учась в институте. «Бедные» троечники пёрли у «тех, кто пашет» курсовые и дипломы с чувством собственной правоты. Бедный — сам себе законодатель. Поэтому бедные собираются вместе только когда громят. Бедность — непобедимое знамя любого воровства. И чем выше оно поднято, тем почётнее и доблестнее воровское право «брать». В этом смысле в стране не было ни одного богатого человека, кто бы не был «бедным». Математические программы, физическая собственность, конституционное право, идеи и убеждения, неокрепшие человеческие души, детские мозги — всё это легко взламывалось и расходилось за символическую плату как угодно и куда угодно. Всякий вор-интеллектуал в стране воров ценился, он поочерёдно был объявляем: то врагом, а то вдруг благодетелем всея народа.

          Мне сделали «электронную подпись», которой распоряжался библиотекарь по указке коротышки. Благодаря чему я избавился от общения с бумагами. Вообще, моя нынешняя роль напоминала жизнь декоративной собачки на руках делового семейства. Я уже ничего не ждал от будущего, потому что был здоров. Как бы здоров. Почти здоров… И понимал всё отчётливее: не было более спокойного будущего, чем вечная коляска. Темечко жужжало без слов, как рой перед вылетом. Внимание возвращалось к одной и той же точке. Да, да, привыкнуть к правдивой мысли, что ты никогда не встанешь — это одно. А вот привыкнуть к внутренней неправде, как к истине, — этот кульбит удавался только самым отъявленным мерзавцам из высшей политической элиты.

          На счёт шараги пришёл исключительно крупный взнос от воровского экс-авторитета. Взнос был целевой. То есть, только на храм. А ведь этот феодал-затворник даже номер банковского счёта не спросил. Очевидно, всё тайное на земле давно было для этих людей явным.

          Библиотекарь мог делать два-три дела сразу. Например, он мог колотить десятью пальцами по клавиатуре, что-то отправлять и принимать через электронную почту, смотреть в экран, сочинять документы и делать в них правки, пить чай и вести беседу. Крупный взнос экс-авторитета пробудил в волосатом немалое красноречие.

          — Мы живём в эпоху духовного тоталитаризма! Я вам, родной мой, так скажу: нас обязательно куда-нибудь скоро загонят. Для спасения одного сегодня убивают всех. Потому что для спасения всех один уже был убит и его не вернёшь. Нас загонят в лагерь, или в храм, как скотов. Клянусь, это будет! Мы пойдём толпой прямо в небо, как уже случалось. Прямо по тупым, окаменевшим молитвам, поскальзываясь на коварной лести и погибая от ударов мёртвых ритуалов. Вы меня понимаете, молодой человек? В духовной войне пощады не бывает. И пленных тоже. Только я бы, будь я Господь Бог, сделал всё иначе, и не стал бы гнать людское стадо до недосягаемых горних вершин. Ха-ха! Бы да бы! Я бы, будь я Господь Бог, погнал человека совсем в другую сторону — к себе самому, с позволения сказать. Это гораздо полезнее для обеих сторон! Скажите, что может человек, пришедший к себе самому? О, он может то же самое, что и я, его Господь Бог: он может быть собой, он может верить в себя сам, он может делать своё собственное дело и даже идти своею собственной дорогой. Молодой человек! Ну, почему я не Господь Бог?!

 

          От скуки и безделья я развлекался тем, что придумал для себя свою собственную игру — Эпоху Великих Закрытий. Воображение моё развернуло ход эволюции задом наперёд, как киноленту, пущенную в обратном направлении. В этой игре я «закрывал» тех, кто когда-то открывал материки и заселял их вооружёнными бандитами, «закрывал» машины и деление ядер урана, возвращая природе спокойствие и чистоту дыхания, я «закрывал» трубы кочегарок, асфальтовую коросту на морском побережье, гнидообразные следы реактивных самолётов и спутники в небесах… Потом я додумался «закрывать» невидимое — опасные разломы в «коре» человеческих правил, через которых сочилась серо-чёрная гадость: жадность, жестокость, узколобая самовлюбённость, властолюбие… Я с удовольствием загонял всех джиннов, выпущенных человечеством на волю, обратно в бутылку. Иногда судьба опять трясла отдельного земного человека, или даже всё человечество, бросала в густонаселённую жизнь «метеориты» различных бед и катаклизмов. Отчего «кора» правил поведения и нравственных норм катастрофически лопалась — вновь изнутри изливалось что-то жгучее, плохое. Словно белый свет начинал гореть «чёрным огнём» — превращался в отвердевшие иллюзии, в пепел смысла, в неисправимое вещество. И я опять играл: загонял дрянь обратно. Работы бы хватило для единственного старателя не на один на миллион лет.

          … Засыпать днём, сидя в коляске с растопыренными от полумокрого памперса ногами, не так уж и приятно. Но осознаваемая лень и безразличие к неудобствам — чудесные друзья для пространств с остановленным временем. Взор мой в полудрёме различал четвероного ангела, который решил навестить бывшего своего хозяина, мурлыкал и тёрся о сердце — чтобы с него спали засыхающие змеи, чтобы вновь сердце стало таким, каким ему и положено быть: старым и лысым.

 

          Чёрт-те что! Повиснув в руках санитара над морской пучиной, я правильно сообразил, что отныне мёртв. Время доказало: мёртв как инвалид. Немой и неподвижный! Инвалид! Став здоровым, я добровольно стал его фантомом.

          «Ад един!» — шепнул темечко. Это была очень интересная мысль. Я взял из пачки лист бумаги и вывел сентенцию авторучкой. Библиотекарь прочитал.

          — Молодой человек! Я целую вас нежно и вглубь! Единая истина, действительно, есть только под нами. А всё, что над, порождает лишь споры. Теперь вы понимаете, в каком выгодном положении находятся те, кто умеет быть ниже всех? Истина — там! — библиотекарь ткнул указательным пальцем в пол.

          — М-ммм!

          — Смейтесь, мой дорогой, смейтесь! Смех — это выдох!

          Солнце вновь становилось продолжительным и ласковым. Не пекло, но уже пригревало. Я самостоятельно «выходил», вращая никелированные ободья коляски, на лужайку и засыпал там, или где-нибудь в тени у фонтана, или на заднем дворе, среди тропинок и ползающих парочек. Иногда снились цветные сны. Ангелы и голубки «рыбачили» спящие человеческие души, спустив с неба на землю ловчие крючки, а навстречу им из-под земли тянулись точь-в-точь такие же крючки господ конкурентов. Иногда верхние крючки цеплялись за нижние и начинались шум и потеха. Спящие, ещё не уловленные никем, человеческие души от этой возни просыпались, узревали острые снасти и бросались кто куда, врассыпную. Однако на новом месте они вновь быстро засыпали, а невидимые рыбаки, тут как тут, сверлили снизу и сверху свои лунки, и — чехарда повторялась.

          — Эй! Эй, любезный, закурить не дашь? — какой-то городской мужик пытался меня тормошить.

          Из ближайших кустов на него зашикали:

          — Уйди! Блатной это!

          Мужик поспешно ушёл. Так я узнал, что прежнего общения с «простым народом» больше не будет. В «табели о рангах» инвалидов и медперсонала я теперь — уважаемая фигура, легендарный герой, гребущий свой банк на неясной краплёной карте… Сон был для меня настоящим спасением. Переживания притворщика, как ни крути, затягивались на заячьей душонке, как петля. И чем дальше, тем безысходнее. Это ведь было так просто: встать и сказать всем: «Привет, а вот и я!» Но почему-то я не мог этого сделать. Словно «инвалид» во мне переместился в недосягаемые области человеческой сущности — в подсознание, в неконтролируемые участки мозга. Никакой гипнотизёр не добрался бы до этих глубин. Я уже давно никого не боялся. Битый-перебитый, чего мне было бояться? Опять жизни? Или опять смерти? Края бытия не так страшны, как их малюют чёрт или Бог. Просто я — не мог. Не мог мочь! Вот что разъедало меня изнутри, как ржавчина. Инвалид-победитель? Или в здоровом теле — урод, больной дух? Что является основой человеческой уверенности? В естественном мире — естество. А в искусственном?!

          Спать! Спать, спать!

          … Зеркала порастеряли своих хозяев. Они испуганно и одиноко блуждали по огромному плоскому миру, храня каждый внутри себя некое законченное, застывшее изображение, называемое «собственным» — всё то, что успели насобирать и отразить, пока хозяева были при них живы-здоровы. Юные зеркала яростно спорили друг с другом насчёт того, чья картинка лучше. А те, что постарше, обменивались готовыми изображениями, или культурно ими торговали.

          В библиотеке я стал читать много религиозной и оккультно-эзотерической литературы.

          — Интересуетесь сильнодействующими духовными ядами? Похвально. Знаете, молодой человек, таки однажды в своей истории люди повадились изображать страсти. Изображать страсти! И чего ж теперь на зеркало пенять? Когда страсти вовсю изображают людей! Жизнь — колесо. Перевороты неизбежны. Можем ли мы судить того, кто судит нас? — очкастая копна баюкала мой слух своим характерным говорком. Он почти всегда говорил ярко, иронично и очень печально. Как бы в самой интонации сожалея: мол, вот, приходится укрывать за шуткой самое серьёзное. — Молодой человек! Результаты труда не являются плодами жизни. Вы понимаете? Труды остаются в мире иллюзий, а плоды… Где наши плоды, мой дорогой? Я вас спрашиваю. Они должны быть следствием труда, я полагаю. Так меня учили и я с этим согласен. Столько переворотов, столько неожиданных переворотов! Поправьте меня, если я ошибаюсь. Мы все стремимся, как ни странно, встать в строй. Нет-нет, даже не возражайте! Именно — встать в строй! Разумеется, встать к своим: зеки к зекам, солдаты к солдатам, книги к книгам, легенда к легенде, высшая память, к высшему… Все стремятся к своим, потому что знают о них. А мы с вами — одиноки. У нас нет никакого строя. Поэтому нас никуда не «тянет».

          — М-ммм?

          — Читайте, читайте. Для детей «лёгкое чтиво» — сказки, для взрослых «лёгкое чтиво» — мистика. Читайте! Это возносит. Читайте! И знаете, что самое трудное в, так называемом, «лёгком чтиве»? Написать его! Ха-ха-ха!

          — М-ммм!!!

 

          Я постоянно размышлял о своём поступке. О симуляции. О подчинении неслышному шизофреническому приказу из-под темечка. Забавно. Получалось, в коляске сидит дважды инвалид: в первый раз — по настоящему пострадавший от эгоистичной любви своей мамаши, во второй — затаившийся от всего мира бесстрашный трус и тихушник. После злобного удара санитара, пославшего меня со скалы вниз на верную гибель, судьба «обнулилась» и начала свой отсчёт заново. Почему я сижу и не встаю? Неужели всё-таки привык? Я спрашивал и спрашивал себя об этом. Ковырял тлеющее своё нутро, как костерок на ветру, болезненно, маниакально подбрасывая в огонь переживаний новые «неразменные поленья» — вопросы без ответа... Страх перед санитаром? Чепуха! Я точно знал, кого я боюсь на самом деле: я боялся людей! Я не хотел к ним возвращаться. Это казалось мне пострашнее, чем шагом в могилу. По той же самой причине я упорствовал и в своём молчании. О чём говорить с людьми?!… О тряпках и телесериалах, о том, какая у тёщи красивая кофточка? Да, я — живой компромисс. Самый хитрый из всех хитрецов! Так я себя пытался приободрить… Но оставалось главное — я действительно панически боялся мира людей. Я боялся его даже в себе самом; там, внутри меня, он превращался в непредсказуемый по формам и содержанию серо-чёрный туман, всегда одинаковый в своём тягостном качестве — безвременной муторности. Инстинктивно, я продолжал притворяться мёртвым и неподвижным даже внутри себя самого, ну, почти мёртвым. И на земле, и на небе, и внутри меня — всюду были враги. Так что, мой «детектив наоборот» ещё только-только начинался.

          «Время!!!» — написал я на листочке слово с тремя восклицательными знаками. А потом нервно перечеркнул написанное. Волосатый мой друг прокомментировал эпистолярный порыв удивительно точно в тон моему настроению.

          — Время, молодой человек, слишком сильное вино, от которого протрезветь практически невозможно. Живущие «во времени» безнадёжно пьяны. Они губят этим ужасным напитком вечности и себя, и своих детей. Ах, молодой человек! Придумав для себя «время», люди буквально вывалились в мир иллюзий и вытащили за собой массу ненужных и опасных вещей. Вы правы, вы, к сожалению, правы, даже сами не знаете насколько правы… Похмелье «живущих во времени» — Апокалипсис.

          Ну-ну. Помнится, в бреду я тоже бегал с линейкой и «измерял» у людей величину их уродства — временной «размерчик» их научных, или формотворческих каких-либо фантазий, сбежавших из мига бытия в ту, или в другую сторону.

          — М-ммм!

          — Да, мой дорогой, да. На земле вы можете быть счастливы только в двух случаях. Если у вас есть время и нет людей. Или у вас полно людей, но совсем нет времени.

 

          В офис приходили реестровые крысы, что-то обнюхивали, сверяли, регистрировали — ставили «крыжечки» в свои реестры. Я видел этих тварей насквозь: крысы искренне полагали, что именно благодаря их крыжечкам жизнь и происходит. Главное — разрешить, или запретить.

 

          Надо было заново перепривыкать ко всему, к чему привык. Не думать ни о чём и не чувствовать себя отвратительно во время подмываний, или в тот миг, когда тебе суют между ног свежий памперс.

 

          Для меня выделили персональное время в комнате медитаций. Я не посмел отказаться. Никто меня теперь не подозревал в симуляции. Считалось, что под пытками санитара свой экзамен «на вшивость» я прошёл сверх всякой меры.

          — Ну, ложись в свой анабиоз! Знаешь, как мне обидно, когда ты меня вот так покидаешь. Ложись, ложись, музыку сейчас включу… — с мамашей мы встречались в санатории в соответствии с графиком её смен.

 

          Санитара осудили за убийство старика на семь лет пребывания в колонии строгого режима. Его этапировали куда-то на материк, в самую глушь, как опасного рецидивиста. Однако адвокат-коротышка вскоре принес в офис-веранду «маляву» — что-то вроде мой серебряной «конфетки», весть из зоны, послание, туго свёрнутую бумажку. Письмо предназначалось мне лично. Я развернул. С мятого листка смотрело моё собственное изображение, весьма похожий на живой оригинал рисунок, выполненный в стиле нагрудных татуировок. В горло портрета был воткнут нарисованный нож.

          — Я ни при чём! — сказал коротышка.

          Библиотекарь тоже осмотрел изобразительную «маляву». Протёр стёкла очков специальной тряпочкой. Потом проставил на свежие деловые бумаги, которые принёс адвокат, печать с крестом и костылями. Печать убрал в сейф, а коротышке выдал из сейфа пучок наличных денег, перетянутых в нескольких местах бухгалтерской резинкой.

          — Я ни при чём! — повторил коротышка ещё раз с порога и исчез.

          Я не знал и не понимал языка намёков этой фантастической жизни.

          — Молодой человек! Вы поймёте. Меня вынудили согласиться вести их дела. Поэтому я делаю то, что им надо, — кручу контору. А они делают то, что надо мне, — таки не лезут в душу. Вы, молодой человек, скорее всего, жертва. Говорю это из любви к вам. Юридическая и уголовная ответственность в стране без правил — вещь исключительно неприятная. Нельзя ни к чему приготовиться заранее! Мы угодили в желудок к монстру, и он теперь будет нас переваривать. Но выход есть, есть, надо просто ждать… Просто ждать и не делать лишних движений. Не шевелитесь лишнего, молодой человек, умоляю вас. Эти люди не шутят. Пожалейте, если не себя, то хотя бы тех, кто остался у вас на материке. Для зла на земле нет ничего невозможного. Его глаза и уши всюду. Милый мой, у вас есть на материке те, ради которых вы могли бы потерпеть это всё?

          — М-ммм…

          — Вам хорошо. А у меня есть. Тактика очень проста: не сопротивляйся, так и выживешь в главном. Не надо, чтобы монстра от нас «стошнило», мы освободимся от него естественным путём…

          Часами я просиживал у окна веранды. Раньше мне казалось, что рубеж спасения — это всегда где-то впереди. Сейчас мне чудилось, что я его уже «проскочил», как нужную станцию, а поезд судьбы мчит и мчит дальше, и «моей» остановки больше не будет никогда.

 

          В чтении древние книги мне нравились больше современных. Я называл их «коньячными книгами». С выдержкой в три-пять, или пятьдесят столетий. Действительно, самые прочные и крупные имена вырастали из очень большой глубины времён. Наверху, на поверхности сегодняшнего дня, бликовало лишь многочисленное и практически безымянное тщеславие говорящего планктона и мотыльков с человеческими лицами.

          — Читайте, сыночка, читайте! Я пока ещё не утонула. Шучу!

          Мамаша по случаю выходных дней бултыхалась в грязевой ванне. Двор наш весь кишел этой грязью. На задах, уже в нескольких чёрных воронках-раскопах, копошились с наполнением пятилитровок неподражаемые ух-работнички.

          Состоялся первый мой, полностью самостоятельный, переход-переезд от санатория до дома. В какой-то мере, даже подвиг по инвалидным меркам. Коляска моя стояла в жиже, рядом с мамашиным счастьем — подле исцеляющейся «от всего сразу». Я уткнулся носом в книгу. Время от времени меня просили подать кружку с вином. Я поил просящую, а она зачарованно смотрела, вынырнув из грязи, на мою руку с настоящим золотым перстнем.

          — Вы моя гордость, мой сыночка!

          Очевидно, змея в голове у мамаши отъела часть её мозга. Мамаша, видя масштаб развернувшейся суеты, стала называть меня на вы. Она свято верила: всё, что прибывает — моё. Наше, то есть.

          Рядом с нами, на качелях под турником, раскачивался, мыча что-то маловразумительное, обкуренный подросток.

 

 

 

2.       АДВОКАТ

 

 

          Коротышка всех удивил. Там, где из кухни на задний двор имелся служебный выход, адвокат устроил птичий вольер с большеногими курами, которым он всем дал человеческие имена и приходил их кормить. Делал это врастяжку, осуществляя кормление по очереди. Цирк да и только: «Цып-цып-цып! Девочки мои!» На зрелище охотно выбегали посмотреть повара и колясочники. Коротышка заходил внутрь вольера, потом он выкрикивал имя — со всех ног к нему неслась определённая курица. Хохоту было — стёкла в корпусах дрожали.

 

          Есть люди, которые способны с ошеломляющей быстротой носиться в нескольких мирах сразу. Например, в предательском подземном мире, состоящем из горячего хаоса. В мире очевидцев. Или среди холодного хаоса высших сил. Эти универсалы неуловимы, потому что они с необычайной лёгкостью буквально перескакивают, как электроны, с орбиты на орбиту, из одного мира в другой. Меняют «валентность». В мире очевидного все обыкновенные люди лишь кантуются, а эти — квантуются. Адвокат, несомненно, был таким универсалом. С одинаковой полнейшей искренностью он трудился и на ниве распространения «дури», и в официальной юриспруденции, и не чужд был разговорам о духовной философии.

          — А что? Мне ведь, как пауку, нужны сети и глупые мухи. Рано или поздно глупость в головах у людей проходит. Крупные преступники укрощают мелких. В государстве наступает скучное время, закон и порядок. И тогда ремеслом адвоката не прокормиться. Но ведь, слава Богу, у людей имеются их глупые сердца и ещё более глупые души! Ты согласен?

          — М-ммм.

          — Пора быть дальновидным и подумать о своём будущем. На днях я поеду к архиепископу. Помолись за меня.

          Коротышка, набросав всюду зёрен своего вранья, начал вдруг пожинать с этого реальные всходы. Очевидно, внешняя плотность общей иллюзорной среды стала настолько высока, что любая удачная болтовня могла привести к «детородности» в мире обманщиков. Адвокат этим пользовался. Он бросал свои зёрна не где попало, а только там, где водились деньги и щедро «удобрял» сей труд неутомимого и доброго сеятеля кое-чем полезным — инвалидом-образцом и его, якобы благотворительной, шарагой.

          — И о детях пора позаботиться. Ты ведь знаешь, что революции и открытия делают те, кому был дан соответствующий «посев» в детстве? Вот-вот. Поэтому стараться следует за десять-пятнадцать лет до главного события… Грядут очень серые времена. Люди скоро потянутся платить любые деньги за развлечение их душ.

          — М-ммм?

          — Мир состоит из не очевидцев. Особенно, мир духовный. Поэтому здесь легко побеждать. По ярким чужим рассказам люди добровольно намалёвывают внутри себя, что угодно!

          — М-ммм!!!

          — Смешно, правда? Война с собственным народом в стране постепенно заканчивается. Народ уже не сопротивляется. В такой неблагоприятной обстановке продолжение войны встречает на своём пути большие трудности. А ведь только война делает наше настоящее максимально реальным! Не сном! — коротышка мечтательно закатил глаза. — Ну, что ж. Мы переместим поле битвы в патовую область игры. Организуем-ка получше старое, как мир, шоу: борьбу добра со злом. Ха-ха-ха! Ты придёшь ко мне на проповедь, сыне мой, когда храм в городе появится и я получу сан? Ха-ха-ха!

          — М-ммм…

          — Не сомневайся! Так и будет. Жизнь на земле — это бесконечный фильм абсурда. Чистейшая психология! Разумеется, нервы и мозг перестают работать в абсурде. Чтобы сохранить себя и не сойти с ума. Природа сильнее нас. Люди поэтому автоматически «выключаются» от ужасов и всего непонятного. Но есть одно очень выгодное условие. Их можно «включить» опять, уже искусственно. Насильно, если хочешь. Словом пастыря, например. Или мощным каким-нибудь слухом. Или модным общественным психозом. Обработка общественного мнения, называется. Управляемая массовая шизофрения! Ха-ха-ха! И тогда люди перестают применять реальное критическое внимание к тому, что вокруг. И смотрят только на то, что рисует их внутренний экран. Воображение! За обслуживание таких «картинок» можно сорвать весь банк — прихапать себе и денежки, и душу. Каково?!

          — М-ммм!!!

          — Вот и я говорю. Сам собой в последнее время восхищаюсь!

          Библиотекарь в беседе участия не принимал. Он только искоса иногда поглядывал в нашу сторону, отрываясь от экрана монитора. Было выпито два чайника воды. Памперс мой готов был разорваться. Когда коротышка ушёл, библиотекарь подал сипловатый голос.

          — Сорняк побеждает. Я всегда говорил Господу Богу, что нельзя делать почву для жизни слишком уж плодородной. Сорняк — побеждает! А теперь, как выясняется, даже в небе. И что мы можем с этим поделать? Что?! Я вам, как родному скажу: ни-че-го!

 

          Через шарагу текло то, ради чего она создавалась, а именно — деньги. Приходили и уходили какие-то люди. Библиотекарь крутился то у клавиатуры, то у сейфа. Он совсем перестал гулять. А я, наоборот, полюбил это дело, поскольку был свободен: и от излишних вопросов, и от излишних ответов. Санаторный режим и процедуры помогли мне окончательно «окрепнуть» и теперь я вертел никелированные ободья колёс как хотел и куда хотел.

          Море… Оно было лучше, чем суша. Я нашёл в конце набережной местечко, с которого часами смотрел на бесконечное нечто, на огромного водяного человека, который спал богатырским сном и ему снился этот мир… Он — мыслил ясностью. И ясность его «испарялась», создавая «атмосферу ясности». В этой чудесной безмятежности хотелось находиться, забыв о времени. Море уже достигло своего спокойствия, которого было много, очень много, и я без стеснения брал взаймы изумительную живую вечность. Море, как и я, терпеливо сносило беды: и нефтяные катастрофы, и нарывы вулканов на своём дне, и пену человеческой плесени на своих побережьях. Конечно, в любой момент водяной человек мог потянуться, зевнуть и объявить свою Эпоху Великих Закрытий. Но пока не просыпался и не объявлял. То же самое могли сделать и огненные стихии — океан небесный. Но и верхние великие силы никак себя не проявляли. Получалось, что всё великое в итоге становилось невидимым и бесконечно терпеливым. Открытиями по-прежнему «баловались» только щенки. Люди. Образы под моим темечком блуждали и навевали грёзы о судьбе и миссии великого «закрывателя».

          Я как раз начитался мистического эпоса древних и находился под большим впечатлением от их образного языка и понятных, как скелет или принципиальная электросхема, сюжетов. Задрёмывая в коляске, я обычно «вылетал» из своего тела и видел, как во все стороны от меня тянется «повесть мира», уже целиком написанная и готовая. В ней не хватало лишь последней точки. Этой точкой, конечно, был я. «Повести мира» тянулись куда угодно: в рассказы о рыбах, о временах, о космических пришельцах, о растениях и ангелах, заведующих разумом… Различных тем и сюжетов было — море! К сожалению, читать эту бесконечную и разнообразную книгу с трудом удавалось лишь задом наперёд: от себя самого и — далее. Во тьму веков, как говорится. Пока моё темечко не додумалось и не подсказало: не ставить окончательной точки вообще! Таким манером,  я… исчез! В тот же миг «повесть мира» развернулась правильным образом и я стал читать её «в первоисточнике» — от самого начала и до… Ну да! До себя самого! Точка оказалась ключом и началом этой вселенской «библиотеки». Точкой её можно было открыть и закрыть обратно.

          … Жили-были два брата и одна сестра: Богатство, Разум и Душа. Они не помнили, как и когда они потерялись. Чтобы вернуться домой, им предстояло пройти через пустыню по имени Время. И вот они пошли. Дома они построили крепость и стали в ней жить. Из пустыни на крепость то и дело нападали злые кочевники, но ни разу не смогли победить дружную троицу. Богатство однажды сказало: «Для своего богатства я построю отдельную крепость». Разум сказал: «От чужой зависти я спрячусь в себе самом». Душа сказала: «Красота не защищается». Тут напали кочевники и разрушили непобедимую дружбу двух братьев и одной сестры. А потом взяли их в плен и навсегда утащили в пустыню по имени Время. В разные стороны, да по разным временам. Чтобы никогда не встретились трое и никогда не вернулись домой.

          М-да… Скоро сказка сказывается. Всегда с большим сожалением я прерывал интимный контакт с морем и покидал набережную. В тот раз я острее острого вдруг заскучал по блудливой актрисе-колясочнице. Словно вспоминал о невозвратимой любви. Только ей, единственной, не приходило в голову меня «использовать». Она просто была. И предлагала точно так же «быть» рядом с ней. Неповторимая, как запомнившийся погожий денёк…

          — Голубчик! Идёмте скорее! К нам скоро должен прийти большой человек! — адвокат отыскал меня и поволок вдоль набережной, как на моторе.

          Большим человеком оказался мэр. Который прибыл в санаторный комплекс не один. Его сопровождали несколько крыс. Как я понял, выбиралось место для строительства памятника ветеранам-воинам, ставшими инвалидами в результате неудачной прогулки по полям смерти. Неудачной в том смысле, что они вернулись жить. Смерть только пообкусывала их с разных сторон, но почему-то не стала глотать целиком.

          — Отличная идея, ребятки, отличная идея. Молодцы! — мэр снизошёл до братания с народом и самолично возил меня вокруг фонтана. Памятник решено было воткнуть неподалёку от карточного столика. Вокруг царила показательная благость. Санаторное начальство оперативно убрало с глаз долой мусор, асфальтовые дорожки были подметены, а любовным парочкам колясочников на время визита строго настрого запретили слипаться прилюдно — у особо популярных кустиков дежурили, как пограничники на часах, белые халаты.

          Адвокат лебезил и всё предлагал запустить конкурс проектов-эскизов среди инвалидов, а крыса, отвечавшая за архитектуру города, топорщила возмущённую шёрстку и пищала в ответ свои профессиональные возражения.

          — Пусть рисуют! — прекратил споры мэр. И даже пошутил. — Что нам для улучшения городской красоты требуется? Главное, чтобы памятник получился хороший!

          Или не пошутил? Никто не засмеялся, кроме меня.

          — М-м-м-ммм!!!

          — Приятно иметь дело с людьми инициативными, молодыми, решительными! Благодаря таким ребятам, о нашем городе по-новому скоро заговорит весь материк! Мы умеем и жить, и выживать…

          Телефонный звонок прервал сольную запевку мэра, который вдруг почувствовал себя на трибуне и начал было привычно извлекать из своей головы-шарманки фразы-шпаргалки. Которые никак не годились для того, чтобы говорить умно и ново. Но зато они годились, чтобы «политический» произносил их с большим чувством и апломбом. Чтобы все видели и чувствовали то же: трепет и апломб. Спектакль, я полагаю, облегчали специально, для народа, который уже и чувствовал-то плохо, а не то, чтобы ещё и мозгами ворочать. Поэтому сластолюбцев и чувственных извращенцев в крысином обществе скапливалось больше, чем умных. Отбор такой. Изначально.

          Крысиная делегация во главе с «шарманщиком» укатили. Коротышка приплясывал:

          — Мы на этом памятнике столько цемента, мрамора и кирпича отмоем, что мне можно будет собственный остров посреди моря купить, а тебе коляску из чистого золота сварим!

 

          Через некоторое время энтузиазм коротышки поугас. С зоны пришла очередная «малява». От санитара. Он продолжал изъясняться изобразительными средствами. В кичевых традициях изображался на пришедшей «маляве»… ветеран-обрубок. Черты лица плюющегося деда были изображены очень точно. Собственно, санитар прислал эскиз будущего монумента. Он, как я догадался, пожелал принять непосредственное участие в «конкурсе», который официально так и не объявили. У санитара, несомненно, был талант рисовальщика. Только вот… Как бы это объяснить? Произведения его излучали не совсем привычный для обычного художественного тщеславия «ток». Памятник сморчку представлял из себя бетонный китель с блестящими металлическими медалями и орденами, поставленный колом прямо на землю. Пустые рукава тянулись вниз до земли и, загнувшись, абстрактными бетонными тубами расстилались по бокам, так, что на них можно было присесть ребёнку, например. Венчала сооружение, естественно, голова. Непокрытая, со взором, устремлённым в сторону моря. Головной офицерский убор, отлитый из чугуна, лежал на земле отдельно. Что-то тревожное было во всём этом. Не думаю, чтобы санитара мучила совесть. Он просто любил быть при деле. Применял, так сказать, на практике один из своих талантов. Очевидно, раздача талантов на небесах не зависела от оценки нравственного прилежания получателя на земле. Судя по сравнительному масштабу, сооружение кителя-болвана должно было поднять над землёй гордую голову сморчка метра на два с половиной.

          — Мрамора маловато! Чёрт возьми, мрамора маловато! — сокрушался коротышка-подельник, разглядывая руководящее «указание оттуда».

          Буквально через три дня самолётом была доставлена дополнительная «малявка», которая исправляла положение: облицовка фонтана и все пространство вокруг него покрывалось тёмным мрамором. На облицовке, а также на отдельно стоящих плитах золотом прописывались фамилии ветеранов-инвалидов высшего командного звена в масштабах страны. Статус предприятия возрастал многократно. Я от души пожалел парочки из будущих санаторных заездов: слипаться на мраморных плитах, — ненастоящем филиале почётного кладбища, — им будет исключительно неудобно. Наконец, я понял, кого мне напоминает поза каменного ветерана и выражение его лица. Он напоминал карточного короля!

          — Вот это другое дело! Совсем другой расклад! — коротышка потирал руки.

          На шарагу, кроме денег, стали приходить различные стройматериалы. Основное производство — грязь — исправно продолжала отгружаться на материк. Автоколонна даже пригнала для увеличивающихся поставок четыре списанные «молоковозки», в брюхо которых аккордные работнички загружали лиман. Производство шумело. Птичкам над лиманом пришёл конец. От меня требовалось не много: молчать как можно значительнее и быть образцово-показательным инвалидом. Активным членом общества. Строителем новой жизни. В общем, частью крысятника.

 

          Адвокат от моего имени купил соседний с нашим двориком участок. Старые постройки смели бульдозером, а на освободившейся территории ударными темпами начали строить двухэтажный офис-коттедж из камня и круглого бруса. С этого момента соседи, едва завидев меня, стали кланяться, а некоторые, здороваясь, даже снимали со своих макушек шляпы и панамки.

          — Сыночка! Я уж тут останусь. Тут. Я к простому привыкла. А вы живите широко! Я смотреть на вас со своего крылечка буду, — мамаша поглядывала в сторону строительства и, вероятно, представляла меня этаким местным барином. Я не знал, как бедной женщине объяснить, что нас с ней и близко не подпустят к барским палатам. А, скорее всего, даже постараются избавиться от инвалидно-старушачьего «бельма» по соседству, когда придет срок такого избавления.

          — М-ммм!

          — За меня, сыночка, не волнуйтесь! Ваша мамочка ещё пригодится. И пол мыть, и обстирывать, и по огороду.

          — М-ммм!!!

          — Мой сыночка, мой! Никому вас, дорогуша, не отдам. Лучше мамочки никто не обиходит, моего маленького, — она прижала мою голову к своему животу и коротко, по дежурному, всплакнула. — Вон ведь как путёвый-то климат подействовал хорошо: сами, сыночка, теперь двигаетесь, сами вон какое дело завернули…

          Эх, жили-были! Душа моя, доставленная душами мёртвых кошек по кошачьей дороге «куда-то туда», мучилась и страдала от всей этой чехарды, суеты и зудящих вокруг кровососущих мыслей о личной выгоде. От фантомной земной белиберды мою реальную душу терзали боли. Я опять начал теоретически подумывать о досрочном ампутировании своего духовного фантома жизни — о самоубийстве тела. Руки были.

          Эпоха Великих Закрытий набирала своё войско.

          … Чёрный туман клубился в грязевых раскопах. Чёрные черти сновали туда-сюда с вёдрами, носилками и пластиковыми бутылями. На нашей груше стаями гнездились перелётные ангелы, которые подолгу разглядывали чёртово производство. Иногда из чёрных работников выскакивала  вверх извивающаяся струйка-червячок, сопровождаемая обычно восклицанием типа: «Бляха-муха! А ведь и я бы мог стать богатым!» Немедленно какой-нибудь взрослый ангел срывался с ветки и проворно ловил «червячка», а потом скармливал его свежевылупившимся своим ангнелятам. Ангелы никогда не спали — на дерево могли взобраться враги и сожрать потомство.

          Мамаша соорудила из палок и непрозрачного полиэтилена вокруг ванны что-то вроде ширмы. Антиэстетика окружающего пространства частично исчезла. Раз в неделю я подавал мамаше в грязь вино и уныло ждал окончания своей сыновней повинности.

          Я хотел только море! Море! Оно заменяло мне бесстыжую актрису, готовую на всё просто ради удовольствия.

 

          Материалы приходили, насколько я мог оценить, самые лучшие. Высшей марки и всегда немножечко больше, чем по накладной. Библиотекарь ворчливо пояснял:

          — Таки вы посмотрите! Всё самое лучшее — инвалидам! Ха-ха! А самые лучшие и нужные люди общества будут, как всегда, мыкаться, делать свои научные опыты «на коленке» и перебиваться с хлеба на воду? Да? Будут, будут! Впрочем, если повезёт, они тоже могут стать инвалидами-учёными, инвалидами-депутатами…

          — Депутатами?! — коротышка, который теперь постоянно вертелся на веранде, сделал стойку, точно сеттер на притаившуюся в траве дичь.

          — Конечно. Такую «карту» никто не побьёт. Инвалиды успешнее других воздействуют на общественное мнение. Они могут голосовать, могут публично лоббировать проведение нужного закона…

          — Я должен подумать, — сказал адвокат-коротышка, глядя в мою сторону. И под ложечкой у меня неприятно ёкнуло.

          Адвоката сдуло по неотложным делам. Это была обычная его манера существования: его то «надувало», то «сдувало» вон с наших глаз. Процесс исчезновения-появления не поддавался ни учёту, ни прогнозированию.

          Волосатый работал с документами. Попутно он вещал в продолжение начатого разговора.

          — Молодой человек! Люди никогда не помогают тем, кто их лучше или сильнее. Это не зависть и даже не ненависть. Всё опять гораздо хуже. Своим бывает только тот, кто внизу. Кому можно бросить кость и он её будет кушать. А тот, кто наверху, будет опять-таки любить лишь себя — за то, что у него эта кость была и он сам ею не успел подавиться. Молодой человек! Повторяю: прибедняйтесь и проживёте долго. Тот, кто выше и лучше вас — это другой. Понимаете, другой. Ему не поможешь. Другой — значит, плохой. Почти что враг.

          — М-ммм!

          — Согласен с вами. Знаете, почему мы все до сих пор вместе? Лес и подлесок. Большие и маленькие. Здоровые и больные. Живые и мёртвые, если хотите. Уберите подлесок и — кончится лес.

          — М-ммм!

          — Что? Убрать большой лес? Уже пробовали до нас с вами. Клянусь вам, ничего хорошего из этой истории не получилось. Освобождённый подлесок, естественно, вырастает таки до высот взрослого леса. Но при этом полностью теряется порода. Какой ужас! Породы больше нет! Её нельзя взять во второй раз. Породу можно только утратить. Она не покупается, она достигается длительным и непрерывным воспитанием. Вы знаете, где его взять сегодня? И я не знаю. Поэтому вся сегодняшняя жизнь — заросли, дикие джунгли с ядовитыми плодами. Но зато сколько в них жизни! Всё дикое феноменально живуче! Первыми на другие планеты мы пошлём дикарей.

          — М-ммм…

          — Да, молодой человек. Да. Чтобы выжить в стране победившего обмана и раздутых величин, делите себя на «ноль». Вы же математик. Вы знаете, что при делении на «ноль» любая, даже самая малая величина, даже такой инвалид, как я, сразу же превращается в бесконечность. Я удивляюсь с людей! Почему никто не стремится делить себя на «ноль»? Все делят сами себя на что-нибудь бесконечное: на хлопоты, круизы, разборки, нервы, разговоры, на бесконечные страхи, бесконечные заседания, или бесконечное ожидание, на бесконечное терпение, чёрт побери… Они что, никогда не учились в школе? В результате деления себя самого на любую из этих дрянных «бесконечных» величин, результат получается крайне отвратительным. Это же ноль! Круглый ноль! То есть, в результате — ничего. Зачем тогда, спрашивается, жить?!

          — М-ммм!!! — я похлопал волосатому в ладоши, как артисту.

          — Благодарю вас! — он театрально поклонился из своей коляски.

          Я обманывал мир внешний, он обманывал свой собственный. Сложившиеся обстоятельства сближали нас ещё больше, как психологически совместимую пару в одной камере. И мы оба ценили эту удачу.

 

          Ум, не в состоянии вместить в себя внутреннюю простоту мира. Она ему кажется слишком сложной. Так начинается овеществление бреда — развитие цивилизации привидений. Союз третьего глаза и рук загребущих. Летучие крысы с ангельскими крылышками бывают! Я сам видел!

          Засохшей грязью было покрыто всё в нашем доме: стол, полы, подоконник, даже лампочка под потолком имела чумазый вид. Мы, благодаря коротышке, праздновали возведение первого этажа коттеджа-офиса. Адвокат, библиотекарь и я. В нашей убогой комнатёшке. Хоромину по соседству адвокат строил, как мы все понимали, не для себя, поэтому лишний раз там он не хозяйничал. Старался для автора «маляв». Готовил подарочек к досрочному возвращению. В том, что возвращение будет досрочным, никто не сомневался.

          В пьяном состоянии я был очень напряжён. Боялся, что нечаянно развяжется язык. Поэтому к спорам и громким крикам старался не прислушиваться. Думал о своём.

          — Ты что, думаешь, что я бы не смог стать адвокатом в коляске? Думаешь, не смог бы? Смог! Да я даже на лекции по праву ни разу не ходил в университете, поскольку и так всё знал! Со мной профессора советовались! Веришь? Веришь, я тебя спрашиваю!

          — Верю. Но…

          — Веришь, или не веришь? Никаких «но»!

          — Верю. Пусть вам будет приятно.

          Сырая грязь проникала в дом, как колдун: на подошвах ботинок, на колёсах моей каталки, с рулонами мамашиного полиэтилена, на днище тазиков и вёдер. Высохшая соляная грязь, превратившаяся под лучами солнца на нашем дворе в летучую пыль, втягивалась внутрь дома через форточку и открытые двери. В комнате глаз всюду натыкался то на безобразные ошмётки, то на толстый слой серовато-чёрной пыли, которая покрывала собою здесь каждый предмет.

          Пили из железных кружек.

          — Ну, за успех предприятия! — размахивал своей кружкой коротышка.

          — Надеюсь, мы все останемся на свободе, — язвительно шутил библиотекарь.

          — М-ммм!!! — скромно поддерживал я честную компанию.

          Мамаша была «на сутках». Нам никто не мешал. Больше всего я беспокоился за сохранность своего костюма.

 

          Адвоката увезла машина. А библиотекарь остался у меня спать, свесивши на грудь волосатую очкастую копну. Я стряхнул с мамашиной кровати пыль и по-инвалидному, — хотя наблюдать за мной было совершенно некому, — перебрался на нормальный лежак. Устроился с удобствами. Надо добавить, что я вообще никогда не изменял заведённому правилу: вести себя по-инвалидному всегда и везде, в любой обстановке, в любом состоянии, даже когда находился в полнейшем одиночестве, наедине с самим собой.

          — Молодой человек! Наш мир очень грязен! Так скажите, как теперь прикажете к нему прикасаться? — очнувшегося ото сна библиотекаря мучило похмелье. — Руками прикасаться нельзя. Это раз. Делать с него свои убеждения — ха-ха, себе дороже! — нельзя совершенно, это два. И что остаётся? Молодой человек! Вы знаете, я прикасаюсь ко всему нечистому хуже некуда — сразу сердцем. Только сердцем! Чистое сердце не боится грязи! Уверяю вас, как родного. Она к нему не прилипает.

          А вот сердце матери — вещун. Чувствуя, что дома что-то творится, а в «офисе» нет ни того, ни другого, мамаша прискакала с проверкой.

          — Не смей сыночку моего спаивать! Я тебя самого с грязью смешаю, очкарик проклятый! — Ого! Порох в пороховницах ещё имелся. Мамаша, заметивши, что я пытаюсь защищать друга, выгнала из дома нас обоих. Буквально: только пыль стояла столбом!

          — М-ммм! М-ммм! — мы хохотали, как два спасшихся проказника. Работяги, бомжи и пацанва замерли: баре гуляют!

          — Всякая женщина, мой дорогой, — это прирождённый инквизитор. Если вы скажете женщине, что Вселенная вращается не вокруг неё, а как-то иначе, то вас, дорогой, немедленно предадут феодальному костру и анафеме.

          — М-ммм! М-ммм!

          — Действительно, смех!

          Мы не поехали сразу в свой санаторный комплекс. Похмелье зажало живое изнутри. Тянуло на простор, на море.

          — Смотрите! Смотрите! Атмосферная впадина! — волосатый замахал руками, указывая куда-то вверх. И впрямь, с края набережной над городом просматривалась странная туча. На городом небо искривилось.

          … Похмелье коварно ударило по мозгам. Я ненадолго «отрубился». Огромный младенец, «сделанный» из серо-чёрного вещества барахтался на морском берегу. Он был ещё совсем неразумен. Руки и ноги его произвольно метались, срезая с близлежащих гор леса и баламутя стоячие воды лимана. Младенец тянул к себе в рот собственные экскременты и не было рядом никого, кто бы ему запретил это делать. Потом он стал толкать себе в глаза видения ужасов и страха, а в уши пропихивать, как ржавые гвозди, грязные слова. В завершение всего младенец натолкал всякой дряни прямо к себе в душу. Ребёнок не был виноват в том, что его бросили, что дерьма и отходов вокруг него оказалось больше, чем красоты и пользы. Ни родителей, ни нянек, ни учителей поблизости не наблюдалось. Отовсюду отвратительно пахло. Желудок мой сдавливали спазмы.

          — Ах, молодой человек! Такой был хороший костюм!

          — М-ммм!!! — это был вопль отчаяния. Мой симпатичный, мой полосатый красавец, к которому я уже привык, весь был облит полупереваренными цветными извержениями. Я намертво вцепился в поручни коляски, чтобы не встать.

 

          Механистичность существования угнетала. Всё вроде бы работает, а не дышит. Словно мёртвая и живая вода никак не договорятся между собой. Плоть и дух спорят. Что-то всегда в этой жизни не срастается. Или не дышит. Отмотавши ленту памяти немного назад, я вспомнил, как хоронили размороженного, наконец, старика-обрубка. Торжественно и фальшиво. С карнавальным выносом из парадного вестибюля санатория. Там-то и произнёс кто-то из новых обрубков при медалях это страшное заклятие: «Вечная память инвалидам-героям!»

          Заклятие сбывалось, как приговор.

          — Как родилась эта замечательная идея? — юркий зверёк с микрофоном в руках пританцовывала перед наведённой на неё телекамерой. Оператор, как жвачное животное, месил во рту жвачку. Потом камера плавно сменила угол зрения, захвативши в кадр остальных.

          — Великолепная идея создать мемориальный комплекс, принадлежит нашему уважаемому, нашему неутомимому, нашему никогда и нигде не сдающемуся борцу, — адвокат стоял за моей спиной и, как громкоговоритель, вещал от моего имени. Ад выходил из него горячими струями. После каждой фразы я вздрагивал, точно ошпаренный. — Этот грандиозный подарок нашему городу является личной инициативой и личным вкладом юного бизнесмена в развитие культурной среды города. Мы гордимся такими людьми! И готовы ещё теснее быть рядом с ними во всех благородных делах.

          — Вы согласны с этими словами? — дурочка протянула микрофон ко мне.

          — М-ммм!!!

          — Дорогие телезрители! На ваших глазах нищий-калека преодолел в кратчайшие сроки все трудности и стал большим человеком. Это потрясающе! — напоследок дурочка вся аж засветилась от нахлынувшего на неё счастья и чудесного просветления.

          Оператор выключил камеру. Дурочка сразу же потускнела: «Не хер тут больше снимать. Поехали дальше».

          Это был лишь предварительный сюжет. Основной, куда более длинный и муторный, снимали в день открытия памятного мемориала. Я, идиот-идиотом, сидел под бетонным кителем-истуканом с человеческой головой. Округу устелили полированным мрамором. Собрались толпой, стянули с каменного чучела покрывало. Побросали цветы, похлопали. Грянул гимн страны, при котором все вытянулись и заткнулись, как дрессированные, а инвалиды продолжали сидеть. Символические медали и ордена, навеки впаянные в бетон, местные доброхоты заблаговременно надраили до блеска. Торжественный митинг открыл, как полагается, мэр, но говорил так долго и плохо, что ордена начали тускнеть. В ту же ночь в легковерных умах и сердцах санаторного общества родилась новая жуткая легенда. Ночные парочки визжали и клялись, что собственными глазами видели летучего обрубка — привидение, которое летало, высунувши из-под кителя нечто неприличное. Сморчок-фантом вполне отчётливо и внятно бомбил перепуганных любовников последней своей просьбой-мольбой: «Закопайте, суки!» На сей раз он говорил о своём погребении в умиротворяющей и вечной памяти мира — о забвении всего плохого и обидного.

 

          В честь открытия мемориала адвокат решил прикрыть хобби и забить своих поименованных курочек на заднем дворе. Мясо предназначалось для столовой санатория. В дар. «Цып-цып, мои девочки!» — он выкликивал их, как всегда, поимённо, а тупицы, сломя голову, неслись на зов и — отдавали эту самую голову топору и плахе. Имя! — бег, отрубленная голова… Ещё имя! — снова бег, снова отрубленная голова… Коротышка хохотал, умиляясь на куриную безмозглость. Оставшиеся в живых наблюдали за происходящим, глупо моргая. Подружки исчезали одна за другой. Имя и вера в руку дающую заставляли их не верить собственным глазам и толкали на зов. От такого зрелища у многих любопытных мурашки бежали по спине. А коротышка, интеллигент, в общем-то, образованный человек, всё хохотал и хохотал, всё поднималась и опускалась его рука с окровавленным топором. Обезглавленные тушки барахтались и трепыхались в большой железной бочке, куда весёлый палач их сбрасывал. Даже поварам, ждавшим своей трудовой очереди для ощипывания птиц, было не по себе. Куриная Эпоха Великих Закрытий была куда короче человечьей.

 

          Схем для отмывки денег и стройматериалов было несколько. Я знал об этом очень поверхностно. Знал также, что по морю к нам приходят наркотики, запакованные в двойные крышки-пробочки пузырьков — под видом благотворительной помощи инвалидам к натуральным витаминам и сокам добавляли замаскированный «полезный товар».

          А у нас на участке шла работа, видимая и понятная для всех — копали грязь, зато на библиотечной веранде появлялись очень неожиданные люди: предводители братков, материковые воротилы, лица которых мне до этого приходилось видеть лишь по телевизору, а также местный мэр, судья, директора ресторанов, владелец морской маломерной флотилии… Все они были немногословны и все они через библиотекаря передавали друг другу наличные деньги. Иногда, когда в сейфе ночевала слишком большая сумма, веранду библиотеки приходили дополнительно сторожить два человека — один из правоохранительных органов, другой от братков. Оба были в обязательном порядке вооружены и одеты в одинаковый камуфляж. Друг с другом никогда не разговаривали и с нами тоже. А когда мы с волосатым переползали на свои кушетки, охранники до утра садились в наши инвалидные кресла. Карусель вертелась, что надо! Мамаша стала уважительно сторониться «миленького сыночки», ежедневно созерцая около него деятельную возню, чудо чудное. Лишь однажды один из гостей прокололся, обронив странную фразу: «Грязь в грязи, мать её яти!» Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять: внутри натуральной грязи, отправляющейся на материк, прячут «дурь». Система, похоже, была очень разветвлённой и организованной, действующей не первый день и не первый год. Санитар и адвокат, а также все остальные, всего лишь присоединялись к князю мира сего.

 

          — Радуйтесь! Меня положили! Архиепископ положил меня в сан! — ликовал адвокат-перебежчик, сладкозвучный краснобай, ловкий и вездесущий проныра, слуга того, кто платит, он отныне становился и слугой более высокого обмана, который люди, живущие в аду иллюзий, называли словом «бог». Святоша, ни дать, ни взять! И ручки стал складывать вместе, и к груди их прижимать, и глаза очи горе возводить. И даже лексикон приобрёл соответствующий. — Слава Богу, ещё свершатся по попустительству Всевышнего деяния, для меня предначертанные. Если виноват, простите меня, грешного, люди добрые. Прозреваю с опозданием путь свой многотрудный я!

          Думали, придуривается адвокат. Но нет, вскоре увидели его в чёрных спецодеждах. Самозванец разгуливал в таком виде всюду, пугая разнаряженных отдыхающих. И первое подходящее дело для него нашлось быстро. Перед отправкой грязи на материк новоявленный святоша «освящал» ритуалами и пятилитровки, и «молоковозки». Мы животики надрывали, глядя на этот балаган. А черни нравилось.

 

Старую веранду и древнюю чугунную архитектуру на «кресте» снесли.  Состоялся ещё один митинг — закладывали первый камень в основание будущего городского храма. Пришли всё те же, что и в первый раз. Увы, шаблонная суета не давала новостей для ума и души. Но всё равно, настроение в народе держалось на праздничном градусе. Даже воровской экс-авторитет явился. В качестве «краеугольного камня» использовали случайный обломок скалы, который свалили из самосвала прямо на траву. Аккуратная многообещающая надпись на более или менее ровной каменной плоскости гласила: «Во славу Божию. Во спасение наше». Ну-ну. Видать место такое здесь, заколдованное, специально созданное милосердными демонами для сбора подаяний. Людям, собственно, было всё равно, чему поклоняться.  Была бы «яма», в которую их души могли бы скатываться, как в аттракцион. У меня опять спонтанно случилось «полупрозрачное» двойное зрение: внизу на траве лежал закладной камень с претенциозной надписью, а над ним, в небе зияла огромная, клубящаяся чем-то серо-чёрным, воронка. Раскоп в лимане небес, содержащий особую многовековую «соль слов». Из этого развороченного раскопа-невидимки наш святоша-самозванец собирался, небось, в ближайшем будущем тоже почерпнуть немало выгод для себя лично. Храма ещё и в помине не было, а в клубящуюся бого-адскую воронку уже автоматически скатывались души граждан, одинаково мемекающих о вере и поклонении.  Рядом с камнем водрузили временный деревянный крест, который не выдерживал никакой конкуренции со своим древним предшественником, в чугунно-завитушечном исполнении.  И уж полный улёт случился, когда адвокат в рясе произнёс перед народом, как на каком-нибудь суде, проникновенную проповедь «негосударственного защитника». Люди сдерживали ехидные улыбки. Не смеялся лишь мэр, поскольку постоянный серьёзный вид и общеизвестная чиновничья глупость находили в его лице свой счастливый союз.

— Тьфу! Мало того, что они отмывают деньги. Так они теперь хотят отмыть для себя и кое-что другое, — библиотекарь наклонился и прошептал возмущённую тираду мне прямо в ухо. — Уверяю вас, честный цинизм, намного лучше фальшивой праведности.

 

После «креста» мы опять сбежали к морю вдвоём.

          — Вот ведь какая история… — издалека, как бы говоря сам с собой, начал библиотекарь. — Мне, когда-то давно, рассказал эту историю наш санитар. Ещё во время второй своей отсидки он таки понял совершенно необычайную вещь. Я расскажу вам об этом открытии культурными словами. Знаете, через два года пребывания на нарах воля перестаёт сниться. Всего два года! И мы забываем себя даже во снах. Надо же: нары и всего два года! После чего в тюрьме начинает сниться тюрьма. Это всё. Это конец. После этого от тюрьмы уже не уйдёшь. Она будет сниться даже на воле. Вы меня понимаете, молодой человек? Клянусь, это хуже, чем плохо.

          — М-ммм?!

— Я скажу вам, как родному. Мне стал сниться наш санаторий!

 

 

 

03.     ПОДРУЖКА

 

          Она приехала неожиданно. Приехала не одна, с ребёнком. Подружка утверждала, что отец пацана — я. Успел, умудрился, так сказать, в последний миг. На материке она жила с белобрысым, а тот настаивал, чтобы сразу после периода грудного кормления мальца «сбросить» на меня. Мол, юг, море, родная кровь, мол, полно свободного времени у папаши и всё такое. Я ничего не знал. Новые переживания свалились на меня по прихоти каких-то скрытых пружинок и рычажков, спрятанных в недрах цеха моей судьбы, которая ковала и точила болвана, то с одной стороны, то с другой.

          — Сыночка! Дура я старая! Задушить их надо было обоих, тогда ещё! Я ведь вам, мой миленький, ничего не говорила, потому что расстраивать не хотела, — реакционером мамаша оставалась ещё тем! Я нисколько не сомневался: дай возможность — задушит. По моим представлениям, женщины вообще создания очень жестокие и странные. Они умнее мужского пола, но не умом… Я всегда их боялся. Чувствовал себя орлом в курятнике, которого клевачие куры постоянно учили жить. А теперь вот ещё и цыплёнка подкинули… Он мне был совершенно безразличен.

          Нежданные-негаданные «родственнички» успели познакомиться с любезным святошей-адвокатом и поселились у него. Где и как именно — я не знал. Бывать в его логове не доводилось. Наш двор, весь залитый грязью, и убогая комнатёшка сильно остудили первоначальный пыл подружки. Но адвокат своё дело делал. От его нашёптываний женские ушки распускались, как цветы, а глазки начинали источать лунное масло. Пацан был крикливый и от его крика в моём темечке начиналась нестерпимая ломота. Со мной же особо никто не разговаривал. Ни обычных ахов, ни пошлых охов, которыми фальшивые родственнички обычно награждают беспомощных. Буднично как-то всё произошло. Я словно являлся незначительно пешкой на поле большой чужой игры, уже далеко не карточной. Мгновенные страсти здесь были неуместны — требовался ум с характером гончего пса и холодный расчёт.

          На всякий случай, я, наивный, на некоторое время перестал появляться дома. Дневал и ночевал в библиотеке. Мысленно костерил женское племя. Жизнь представлялась мне этакой студенческой лабораторией, а мы, разнополые и разновозрастные участники, сдавали, поколение за поколением, свои «лабораторные работы»: аналитику, прогнозирование, моделирование, изучение, приобретали практические навыки… Многие, как это и бывало в действительности, просто сбегали с «лаб», так и не дойдя до «зачёта». Особое удовольствие технаря — наблюдать за поведением женской особи в техногенном и знаковом мире. Схватится какая-нибудь самовлюблённая дурочка за голый провод под напряжением, а потом и орёт на всех: «За что? За что меня так?!» Нормальные люди ржут. В лаборатории светло, хорошо, всё понятно и чётко. Я всегда любил не лекции, а именно практические занятия. А за окнами, снаружи, — чёрно-серый туман, клубы, уходящие в бездну…

          — Молодой человек! Не спите! У вас очень красивая жена и очаровательный мальчик. Заставляйте себя так думать. Это я вам, как друг, советую. В этом мире невозможно оттолкнуть от себя ближнего. Невозможно! Всегда получается одно и то же — отталкиваешься сам.

          — М-ммм…

          — Не жена? Все женщины на земле — это одна большая жена. А мы — её слуги. Ха-ха-ха! Клянусь вам! Приходилось ли вам встречать красивые картины, не имеющие смысла? Это — женщины! Ха-ха-ха!

          — М-ммм.

          — В том-то и дело, что настоящий смысл в картинках не выражается, — волосатый посерьёзнел, очки его сверкнули. — Знаете ли вы, молодой человек, что, так называемый, «третий глаз» нам не принадлежит. Два наших собственных глаза смотрят на мир изнутри и исправно поставляют электрические сигналы в мозг. Это просто инструмент для ориентации. А третий глаз — зрение коллективное. Око мира и общества. Внешний долгоживущий наблюдатель, с которым мы, живущие кратко, можем установить полезную связь. Третий глаз нужен, чтобы смотреть на самих себя сверху. Чтобы отчётливо видеть: в «картинке» нашей персональной жизни смысла нет… Жизнь — баба! Ха-ха-ха! — библиотекарь, совершив свой словесно-казуистический пируэт, опять развеселился.

          — М-ммм! — ещё бы я не понимал! С моими-то бредовыми «вылетами».

 

          Я больше не мог читать беллетристику, она вся казалась мне одинаковой, пресной и скучной. Философские книжки и эзотерические сочинения «отравили» желание блуждать по лабиринтам чужой мысли и фантазии. Лабиринты эти оказались бесконечными и тоже одинаковыми, потому что все лежали в плоскости одного-единственного какого-нибудь смысла — обычно двумерного, обычно чёрно-белого с бесконечным ковырянием в расплывчатых терминах и купанием в сравнениях и цитатах. Я не против того, чтобы ковыряться на словесных свалках, но там, скорее, отыщешь заразу, чем здоровье. Было понятно, что, в конце концов, книги скоро придут к своей окончательной «лабораторной» форме, к максимальной смысловой энергии внутри себя — к текстовой смеси философии, психологии и личного поступка. С выражением глубокого скепсиса и усталости на лице я стал читать древние религиозные книги. Которые оказывали на мой мозг и моё теперешнее состояние воздействие, подобное кайфу от пакетика «дури» в мире гадёнышей. Я не искал средств, чтобы опомниться, наоборот — ущемлённая душа сама стремилась к анастетику, нужна была хорошая «доза», чтобы забыться. Скорбен в разуме своём — это не про сумасшедших. Это про меня.

          — Молодой человек! Вы не сможете примкнуть к общинно-родовой вере, подобно остальным. Вы меня понимаете? Я вижу вас насквозь и вы мне глубоко симпатичны. Вы согласны, что собственность должна быть частной, как наше тело, или зубная щётка? Это правильно и удобно. И заметьте: мы все очень высоко ценим оригинальные мысли, а также частные в своей неповторимости убеждения и переживания больших художников. Молодой человек! Скажите, почему мы не ценим частную веру? Почему она обязательно должна быть общинно-родовой?

          Волосатый с удовольствием издевался, беря какой-нибудь очередной том с моей тумбочки и пролистывая вечно неизменные канонические тексты: «Ну-с, что у нас новенького сегодня появилось в ортодоксальных источниках?»

          Ортодоксы паразитировали на новом. Новое же никогда не опиралось на труху сгнивших идей. На этом библиотекарь поставил точку в чтении текстов, которые в неумеренных количествах содержали слово, смешившее меня: «Ибо!» Точно так же, насколько я успел понять из последнего опыта, любили восклицать и крючкотворы — адвокаты и судьи. Все судили! Все кричали своё: «Ибо!» — и поднимали указующий перст, направляя его в то место, откуда внятный ответ не пришёл ещё ни разу.

 

          Подружка за это, в общем-то, короткое время, что минуло, изменилась неузнаваемо. Знаете, на слуху у людей от частого повторения навязло уже слово «потребитель». Но как тут скажешь иначе? Подружка — потребляла. Рядом со мной оказался временно прибывший на южную землю инопланетянин, который катил моё кресло-коляску по набережной с важным видом, а на руках у меня сидел его детёныш и дул прямиком мимо собственного памперса — в мой.

          — М-ммм!!!

          — Самое сложное в этой ситуации — твоя мамаша! — подружка раскладывала судьбоносный пасьянс. Сложиться должно было так: детёныш остаётся здесь, а подружка уезжает на материк к белобрысому. — Твоя мамаша безумная идиотка! Я ей внука привезла! Нет бы обрадоваться такому везению. У вас же в семействе нет ни одного нормального! — Не повезло родившемуся пацану, как и мне. Ему здесь никто не был рад. Мамаша в глаза и за глаза поливала, что называется, грязью непрошеных гостей.

          — М-ммм… — встречные прохожие, завидев идиллическую троицу, просто-таки сочились сочувствием и благостью в наш адрес.

          — Мы удивлены, конечно, тем, что тебе удалось наладить производство в стране, где все живут лишь торговлей и воровством. Молодец! Тем лучше будет для ребёнка. Мы, на материке, тоже работаем. Но я решила окончательно: мальчик останется с отцом. Твой дружок-адвокат уже делает всё необходимое. Он, кстати, такой милашка!

          — М-ммм!

          Мне бы работать в какой-нибудь стратегической шпионской организации. Я знал, как можно навсегда уронить развитую нацию — просто склонить её к потреблению. С рекламной лёгкостью заставить потреблять больше, чем производить. Зачем, преодолевая тернии и преграды прогресса, подниматься вверх? Вверх — не выгодно. Выгодно только вниз! Только-то! Жизнь — колесо. Дракон-колечко, мудро держащий свой хвост во рту. Но когда «потребляющая» часть колеса пожирает «производящую» его часть, колёсико становится всё меньше и меньше, пока не исчезнет совсем. Дракон с нарушенным равновесием себя «проедает». Элементарная политэкономия. И что остаётся? Только реальный самообман — империя рекламы. Я беззвучно брюзжал внутри себя самого. Подружка вслух гнула своё. Пацан время от времени пронзительно орал и я боялся, что от этого сиреноподобного воя сознание покинет меня.

          — М-ммм!!!

          — Я всё понимаю. Вам здесь тоже нелегко. Но мальчику перспективнее остаться с тобой. Это не обсуждается.

          — М-ммм!!! — за время нашего блиц-общения подружка ни разу не вспомнила наших прежних отношений, наши провожанки. Она даже символически ни разу не прикоснулась ко мне губами. Как подменили! Вот ведь, интересно, «подменяют» человека со стороны, или он сам это делает?

          — М-ммм…

          — Хорошо. Договорим после. Такси! Такси! На алименты, в случае установления отцовства и прописки парня здесь, подавать не буду. Слово матери! Такси! Такси! — она схватила пацанёнка, прыгнула в машину и укатила. В паху у меня на светлых брюках красовалось огромное мокрое пятно. Я срочно покатил в сторону библиотечной веранды.

 

          — Мы не можем воспитывать вашего ребёнка на материке. Нет возможности. Таково условие моего… Мы вместе живём и строим большие планы на будущее. Я сама, разумеется, буду приезжать, навещать вас. Поймите, так сложилось. От этого зависит успешность моей будущей карьеры. Так надо, в конце концов!

          Мамаша молчала.

          — Деятельной молодой женщине уже не современно и не модно посвящать свою жизнь детям. У меня есть более высокая цель! Я выполнила долг перед природой — родила. Что ещё? На мне нет греха аборта, тьфу-тьфу-тьфу. А воспитанием может заниматься кто угодно. Воспитание — это всего лишь второе рождение. Пробуждение человека социального. Причём тут я?! Я — не будильник. Порассуждаем оптимально: главный наш родитель — общество. Тот, кто свободен, тот и занимается мелкими. Я даже готова вам платить. Это нормально.

          Мамаша молчала.

          — Вы меня слышите? В науке, в бизнесе, в возможностях нашего продвижения всё время появляется что-то новенькое и за этим надо успевать. Дети мешают! А вы никуда уже не спешите! Вы можете спокойно воспитывать. Понимаете? В воспитании «новенького» не бывает. Для этого и нужны бабушки. И… и свободные отцы. Меняются методы, но не принципы. Эй, оглохли вы, что ли?! Это — сделка. Вы воспитываете и «тянете» мальчишку лишь до школы, а его образованием я потом займусь сама. Есть специальные интернаты за рубежом. Были бы деньги! Ваш сын теперь, как я понимаю, не беден.

          Мамаша молчала.

          — Сложись всё иначе, я бы тоже могла ухаживать за вашим сыном и быть рядом. Но ведь вы меня и близко…

          — Ты, стерва, ухаживать за моим мальчиком?! Да кто лучше меня это сделает? Ты его по ночам, дурака, ворочала? Ты его скребла-чистила всё это время? Ты моего мальчика от суда спасла? Это ты, ты его погубила! А теперь ещё и короеда подсовываешь, неизвестно чьёго!

          В тактическом сражении мамаша победила. Подружка пустила слезу. Однако в решающем стратегическом сражении подружка прикатила к нашему дому с «тяжёлой артиллерией» — с бритоголовым адвокатом в рясе. Тот заперся с мамашей в комнате наедине и через десять минут сдавшаяся старушка преобразилась.

          — Сволочи все! Так и пользуются моей добротой! Так и пользуются!

 

          Послал Бог пташечку! Подружка охотно рассказывала о своей жизни с белобрысым. Они оба торговали. Стоило ради этого учиться на электронного инженера! Торговля на материке шла ни шатко, ни валко. Искали новые пути и новых партнёров. К здешней торговле грязью они угодили, как голодные козы на раздачу капусты. Адвокат им был теперь «ближайший родственник». А мы с мамашей, как были статистами в этом спектакле, так статистами и остались. Плюс теперь ещё и короед.

 

          Оформили в бумагах моё отцовство. Я поставил свою подпись… Подпись! О, это была великая сила: «Ибо!» В мире договоров, письменных обязательств и дьявольских контрактов именно подпись была высшей силой. Она являла собой вершину человеческого недоверия к себе и к другим людям. Подпись! Её ставили, как универсальный заменитель, всюду: и под смертным приговором, и в графе за получение зарплаты, и за новый ватник, и даже просто, из озорства, на стенах домов. Ей поклонялись: «Ибо!» Подпись вступала в нерушимый союз с теми, кому она служила: подпись и анкета, подпись и накладная, подпись и деньги — необъятен и непобедим был мир её «союзников»! Подпись! Личная подпись! После неё живому человеку можно было не ходить, не говорить и даже не жить — подпись заменяла собой всё и вся в этом мире! Она была всесильнее живых мозгляков, годных лишь для того, чтобы царапнуть пером по бумаге — отдать себя с потрохами бумажному чудищу, ненасытному и неостановимому, как бред шизофреника. Подпись! Вот она, главная сила этого мира! Я постепенно возвращался к «нормальным». Уже мог, мог подписываться.

          Я чувствовал себя вконец изнасилованным. Мамаша, судя по всему, тоже. Однако инициативная сторона пребывала в праздничном настроении. Святоша-адвокат всё решал за меня.

          — Наш радушный хозяин приглашает отметить это знаменательное и праздничное событие в ресторане!

          У мамаши не нашлось подходящей одежды. Вместо ресторана она демонстративно утянулась на внеочередное дежурство. Воздух вокруг «мечущей» искривлялся и рвался, когда она уходила.

          Не знаю, где остался пацан. Его не было.

          В ресторане я, сам не знаю почему, притворялся равным среди равных.

          — Не угодно ли вина?

          — М-ммм!

          — Взгляни на меню. Может, что-то из китайской кухни?

          — М-ммм!

          И так далее. За соседними столиками сидели люди. Они говорили похоже, так же вежливо и доброжелательно, отчего все они казались мне притворщиками. Инвалид в ресторане был только один.

 

          Водный человек вздыхал и воды над его грудью волновались. За горизонт садилось огненное существо — солнце. После выпивки и хорошего ужина настроение в компании держалось романтическое. Вся троица смотрела на чарующую картину морского заката. Адвокат обнимал мою подружку за плечи, а я находился рядом и держал на коленях «передачку» — то недоеденное и недопитое, что официант, по просьбе подружки, собрал со стола в пакет. Так здесь многие делали. Но… Я обнимал пакет с объедками, а святоша-адвокат мою бывшую подружку. Утешало лишь то, что перед сияющим шаром на горизонте и вздохами водного человека все мы были равны.

          Святоша-адвокат расплачивался в ресторане от моего имени. Подружка не знала всей правды. Поэтому «моя» щедрость настолько сильно её тронула, что она пожелала лично доставить «прекрасного отца для ребёнка» на веранду библиотеки. Адвокат повозражал было, но видя гуманную решительность молодой женщины, счёл за благо отступить. Солнце село. Подружка и святоша поцеловались на прощанье за моей спиной. Меня невольно передёрнуло от отвращения.

          В санаторный грязевой лягушатник можно было свободно залезать в любое время суток. Что и сделала поддатая подружка. А я дожидался на берегу, пока голая хохотунья наваляется в грязи досыта и не обмоется, включив на полный напор «сорокасантиметровые» вентили душевой кабинки. Только после этого мы ввалились на территорию библиотечной веранды.

          — Пардон! — вместо приветствия произнёс волосатый, нисколько не удивившись нашему визиту. — Пардон! — Это уже было вместо «до свиданья». Волосатый выключил аппаратуру, закрыл сейф и исчез, укатил ночевать на улицу, под деревья.

          — М-ммм!!! — я пытался его остановить. Тщетно. Он даже не оглянулся.

          — У меня после родов всё время болит позвоночник. Вот здесь. Разомни, а? — подружка скинула верх и улеглась на мою кушетку лицом вниз. Я замялся. Отвращение ещё не прошло. — Ну? Разомни! Я ведь больше ничего не порошу. Мамашу ведь свою правишь.

          Ага. Дошла, значит, весть. У мамаши спина заболела в результате надсады — она слишком усердно меня ворочала. Сначала санаторный костоправ мял мамашу за деньги. А потом великодушно научил меня простейшему массажу. Услуга стала бесплатной. И для мамаши, и для костоправа, который сам себе спину размять не мог при всём желании.

          Массажные умения, кстати, дали мне новые знания о природе человека. Я вдруг выяснил: люди «на ощупь» чрезвычайно отвратительны! Грязны. Стоило поднести руки к другому человеку поближе, настроиться на волну его живого тепла, как по образовавшемуся соединительному каналу в обе стороны начинало течь знакомое серо-чёрное нечто… Поэтому я старался делать массаж не вдумчиво, не чувствуя нутро и пульс того, к кому прикасался, а просто механически.

          — М-ммм…

          — Хорошо! Хорошо… Ещё сильнее, ещё!

          От копчика до шейных позвонков и обратно большим пальцем руки я разминал прилегающие мышцы по обеим сторонам от позвоночного столба. Процедура эта не быстрая и довольно-таки утомительная для рук. Минут за сорок подружка на кушетке «растеплилась», как от любовных ласк. Руки это почувствовали. Я прекратил массаж.

          — Глупенький! Ты ведь лишён теперь настоящей жизни. Иди ко мне, ложись рядом, иди сюда… Не держи в себе свою природу… Так хорошо…

          Ситуация идиотская. Я догадывался, что если женщине, решившей сказать «да», ответить отказом или равнодушием — быть ужасному взрыву. Но выбора не было. При всей своей вежливости я не смог бы телесно захотеть того, чего не хочет моя душа. А подружке, очевидно, для «включения» хватало и одной физики.

          Я взял её бельё и красноречиво протянул, предлагая одеться.

          — Что?! Что это значит? Да ты!.. Я перед тобой разделась, думала, что мы хорошие старые друзья, которым нечего стесняться, а ты… Что ты себе навоображал, идиот? Что я хотела с тобой переспать? Дурак!

          Она же меня ещё и обвинила. Конечно, дурак. Раньше надо было сообразить, что женщины в земных отношениях всегда начинают с «арифметики»: прибавить к себе, отнять от себя... Полный дурак! У древних патрициев об этом на каждом шагу твердилось: стремиться надо лишь туда, где дух возбуждается духом. Жизнь в коляске меня многому научила. Ну, как если бы я был гориллой в зоопарке, а мимо меня ежедневно проходили бы те, кого я изучал. Урок первый: к внутреннему миру человека нельзя прикасаться! Вакса чужих обид, желаний и страстей очень пачкает душу при неосторожном контакте.

          — Дурак! Идиот проклятый! — подружка умчалась, чертыхаясь и цокая копытцами. Я с высоты веранды видел и слышал, как она, проходя мимо бетонного обрубка-истукана, взвизгнула. То ли привидение встретила, то ли на парочку наткнулась.

 

          Мой «детектив наоборот» разворачивался, как адский цветок. Я возвращался и возвращался к этой мысли, как преступник возвращается на место своего деяния. Да, в нормальном мире хорошие люди ловили плохих и это было правильно. Почему же в инверсном, перевёрнутом нечто иллюзия получала власть над реальностью: плохие гонялись за хорошими? Почему? Хороший здесь мог победить погоню за ним только одним способом — исчезнуть, умереть, сдаться. В перевернутом мире это поощрялось. Одиночество, космическое одиночество овладело всем моим существом. Я больше не мог читать книги. Никакие. Смерть пришла ко мне задолго до земной кончины. Привезенного малолетнего пацана «на сыночку бедненького» оставляли в соответствии с мамашиными сменами. Ребёнок был ещё очень мал. Раз в трое суток я переезжал из библиотечного «офиса» в дом. В дом… Это слово теперь тоже можно было писать в кавычках: грязь повсюду. Хорошо, что с полубеспризорным пацанёнком подружились работнички, это сильно облегчало мою участь. Из родственников, получалось, пацана никто не любил; его на этом свете не ждали, не звали. Зато несмышлёныша обожали обкуренные девицы, проститутки-колясочницы и бомжи-побирушки. Поэтому он, свободный, болтался где придётся, как приблудный щенок, или как бездомная кошка: в санатории, у соседей, у грязевых раскопов, на улице.

          Вот под чем я, идиот, подписался! Нервы чесались. Чтобы не начать материться и не встать с коляски, я целыми днями остервенело качался на руках под турником. Мышцы набухли.

          Подружка целыми днями болталась с адвокатом на пляже, или ездила с ним в горы. У нас они пока даже не появлялись. Мамаша ощетинилась. Она стала мне мстить «за измену»: жёстко, до крови, например, тереть спину мочалкой.

          — Паразит вы эдакий! Паразит! Не могли утерпеть? Вот, теперь мучиться оба будем! Все хотят, чтобы их пожалели. А мамочку никто не жалеет…

 

          Святоша-адвокат мимоходом вселил в мамашу надежду на будущее.

          — Пусть подрастёт. Призрим мальца, — мамаша успокоилась. Даже ручку поцеловала новоявленному паразиту от религии. Слова управляли миром иллюзий, как хотели.

 

          Наконец, я сообразил, почему меня перестали интересовать бумажные страницы с текстом. Обыкновенная жизнь оказалась самой потрясающей книгой! И она… меня… читала. «Третий глаз» подсказывал: жизни я не настолько же интересен, как сам себе. Меня лично это не особенно огорчало, а вот каких-нибудь братков, или холуев из мэрии сей факт мог ужасно взбесить. Под тщедушненьким «Я» каждый из них подразумевал лишь то, что успел натащить внутрь своего серо-чёрного кокона, или внутрь такой же дымящейся непроницаемой ямы. Получалась как бы наглядная проповедь для «окуклившихся» в собственности. Что ж, поэтому каждый сам, всею своею жизнью отвечал на «прочтение» со стороны. Кто-то в ответ сопротивлялся, трубно «вырабатывал мнение», кто-то логично и доказательно «защищал свою позицию», а слабаки прятались за спасительное «не знаю, не знаю…». Жизнь без разбору и беспощадно читала каждого! И я, наконец-то, понял свой собственный ответ ей. Это было молчание! Очень разное, конечно, на разных страницах бытия: негодующее, согласное, недоумённое, возмущённое, восхищённое — любое! Любое, но не пустое. Моя тишина меня кормила.

          — Через год-полтора красавец уже будет готов! — святоша-адвокат внушал подружке насчёт будущего храма. «На кресте» уже появился забор, огораживающий площадку для строительства, первые бетонные блоки и сварные конструкции. — И нашего мальчика здесь причастим! — сладкозвучный тягуче заглянул подружке в глаза так, что прошил её насквозь и достал блудливым взглядом до мест весьма потаённых. Подружка сомлела.

          Храм строили. Что было само по себе забавно и удивительно. На плакате просматривалось в нарисованном виде будущее сооружение. Подпись внизу гласила, что «уникальное строительство» осуществляется за счёт личных средств шараги имени меня при содействии городской казны, а также добровольных пожертвований. Для большей убедительности сбоку была прилеплена увеличенная печать шараги — крест с костылями.

          — Извини за недавнее. Я ведь не знала, что ты такой… — подружка улучила момент и прошептала мне на ухо вечное перемирие.

          Скоро, скоро сказка сказывается… Сошёл однажды хороший человек с ума, да и потерялся. Пошли его искать — не нашли…

          — М-ммм!!!

          — Я знала, что ты меня поймёшь!

          Возможно, подружка напоминала мне собой красивую куклу: кто её возьмёт, тот ею и играет. А кукла и говорит голосом своего хозяина, и живёт его желаниями. Вот я и подумал: по нормальному, куклы не должны рожать. А ежели в перевёрнутом мире? Того гляди, понарошку, как по настоящему, получится!

          Эх, два глаза хорошо всегда смотрят, а третий — подслеповат… А, может, я художник?! Все ведь художники ходят в ад за своими сюжетами. Именно в ад! Потому что в раю сюжетов нет. Там полная энтропия. Конец художеству. «На кресте» почему-то думалось тематически. И я ещё вот о чём подумал: нет никакого рая в помине, хотя мы, несомненно, прогрессируем, развиваемся и поднимаемся. Возможно, что и вечно: из старого ада в новый ад. Ну да, из одной иллюзии в другую. Голову закружило.

          — В санаторий! Скорее в санаторий! Ему плохо!

          — Успокойся, малышка. С инвалидами это бывает. Главное, чтобы нам было хорошо.

          — М-ммм…

 

          Бумажные кипы росли. Библиотекарь много корпел над приходом, расходом и учётом. Деньги стекались на якобы мой счёт со всех сторон. За грязь материк расплачивался безналичным банковским перечислением, а за «дурь» тащили наличку. Интенсивно и ежедневно покупались материалы, которые отправлялись, судя по телефонному сопровождению, на коттеджи: мэру, адвокату, браткам… Остатки и не первый сорт «сбрасывали» на храм. Бог, как приличная война, мог оправдать и списать всё, и в любых количествах.

          — Ей-ей, мы пока держимся неплохо! Молодой человек! Я, конечно, всего лишь вахтёр при казне. Ну, да, я — театр одного вахтёра! Моя школа вахтёрского мастерства уникальна. Ха-ха. Мне платят и я доволен. Казна движется, а моё занятие — её пропускать правильно: не выпускать ничего, что уже вошло. К сожалению, вы знаете: в нашем «общежитии» суровые нравы.  Скажу вам, как человеку ближе некуда: никто ни за что не отвечает. Кроме вас, мой дорогой. Но я стараюсь и вы это видите каждый день сколько хотите.

          Библиотекарь воротил бумагами и потоками средств, поскольку умел это делать. Он, глядя в монитор, или в кипы распечаток, иногда только языком цокал, не то от восхищения, не то от чего-то ещё. Я отчётливо понимал, что головой отвечаю за то, под чем ставится моя электронная «подпись». В мире-привидений подпись-привидение действовала наравне с реальной. Зеркала пожирали тех, кто в них заглядывал.

          — Я честный человек. Я вам скажу прямо: рано или поздно вас «сдадут» как вора «в особо крупных размерах». И я, как честный человек, буду давать показания против вас в качестве свидетеля. Не обижайтесь и не бойтесь. Вы хорошо умеете это делать. Вас, отца своего ребёнка, опять помилуют, потому что государственная тюрьма не приспособлена для таких, как мы. Более того, зеки по своему социальному статусу значительно выше инвалидов. К себе жить они просто не пустят! Вы же не будете с этим спорить? — я кивал, мне было глубоко плевать на всю эту возню.

 

          Дни проходили за днями. Подружка уехала. Вскоре от белобрысого пришёл факс. Он требовал грязь в больших количествах. Условия были очень выгодными. Святоша-распорядитель аж приплясывал.

 

 

 

04.     ПРОИЗВОДСТВО

 

 

          Фантазия — самое скучное, что только может быть. Природа породила её от скуки. Это — бред. В Эпохе Великих Закрытий природа закроет всё, что успели наоткупоривать люди. В конце концов, она закроет и их самих. Потому что бред — это скучно. А буйный бред — ещё и опасно. И «театром одного вахтёра» был не библиотекарь в фантазийном бурлении дней и ночей, а я, потому что передо мной разворачивалось то, в чём я никогда не участвовал и участвовать не мог. Спектакль, сотканный из серо-чёрного тумана, хоровод участников, смеющийся и плачущий на сцене бытия по прихоти случайностей. Истинно так! Вахтёры всё знают! Они не появляются перед публикой «в образе».

          Стараниями мамаши и адвоката мальца сдали в элитный интернат, где малолетние мешающие отпрыски месяцами жили среди высокооплачиваемых нянек-гувернёров, вдали от богатых мамаш-папаш, круглосуточно занятых в своём бизнесе. Будущие преемники выращивались в «инкубаторе». Так его и называли вполне официально. Интернат-инкубатор, не особо афишируя его существование, содержали в складчину несколько богатых семейств. Остальные — доплачивали, беря на себя лишь текущие расходы. Подружкин пацан нежданно-негаданно угадал под покровительство городского экс-авторитета: «Надо помочь сыну нашего уважаемого инвалида!» Адвокат-святоша, казалось, обзавидовался:

          — Ты не представляешь, как парню повезло!

 

          — Сила есть, ума бы надо… — задумчиво произнёс волосатый мой друг, глядя на удивительно быстро растущую производственную суету вокруг лимана. — Как будто дрожжи в грязь бросили. Сколько бетона «напекли», черти! Ах, молодой человек, молодой человек. Из-за этого странного приключения с вами и с санитаром я совсем перестал читать… Знаете, есть люди, которые специально предназначены для того, чтобы другие о них спотыкались. Вы — поперечный. И санитар тоже. Поэтому вас и свело вместе. А я — ваша общая жертва. Ха-ха-ха!

          Мне его шутки не понравились. В них клокотала желчь. Конечно, у каждого из нас где-то внутри «сотворённого» персонального мира есть своё собственное Древо Познания и Древо Жизни. С плодами, которые рвать нельзя. Библиотекарь только что нарушил этот завет. Душа словно лишилась девственности. Именно так я воспринимал в людях склонность к чёрному юмору и самоуничижению. Чувство было весьма неприятным.

          — М-ммм…

          — Молодой человек! Мне всегда есть что сказать вам. Понимаете? Моим женщинам, например, сказать всегда было нечего… Душа инвалида — бритва! Её очень легко испортить чем-либо тупым и твёрдым. А кому нужна тупая душа? Вам нужна? И мне не нужна! Я вам, как колясочник колясочнику, скажу откровенно: внутри себя мы стоим в полный рост и говорим в полный голос. Внутри самих себя мы полноценны. В то время, как большинство нормальных людей в мыслях и в душе своей — пресмыкаются…

          — М-ммм!

          — Понимаю. Вам тоже всегда есть, что сказать мне. Почту за комплимент. Только знания приводят нас к самостоятельности!

 

          Лиман фотографировали, писали о нём газетные и журнальные тексты, выпустили вполне приличные рекламные плакаты и буклеты. О том, что производство было «моим», нигде даже не упоминалось. Только сверхмелким шрифтом в конце «Свидетельство №…» Я забавлялся: городские слухи превратили меня в магната-теневика. Граждане не без основания связывали вспышку подростковой наркомании в регионе с общей активизацией грязевой бизнес-деятельности. Одно к другому. Лиман был уже практически весь обтянут забором из профильного листового железа, кое-где имелась колючая проволока. Даже со стороны моря были укреплены таблички с надписью «Частная собственность».

          В коттедже, по соседству с нашей однокомнатной развалюшкой, полным ходом шли отделочные работы. Облагороженный воздух внутрь помещения нагнетался блоком кондиционеров — все-таки запах от потревоженного лимана был не слабый. По-прежнему строительство велось, как секретное. Соседи недоумевали и дивились упрямой скромности инвалида: мол, надо же, при таких-то доходах и продолжает жить, как нищий, в хибаре. Но чем меньше я старался обращать внимания на общественное мнение, тем больше оно обращало внимание на меня.

          Откуда-то издалека приезжала бригада особых специалистов, которая оценила запасы грязи и дала разрешение практически на карьерную добычу. Грязи было очень много. Лиман отсыпали от моря дамбой. Появились было конкуренты, которые начали копать такой же лиман по соседству, «ничейный», но там всё очень быстро и само собой закончилось. Конкуренты неожиданно пришли к внутренней ссоре и друг друга постреляли. Обычное дело. Перестрелки в городе случались, но так, чтобы начисто убрать друг друга…

          — На всё воля Твоя! — сказал адвокат-святоша, наблюдая коллективные похороны соперников по бизнесу. Иногда он ещё участвовал в судебных процессах, но гораздо чаще адвоката видели в рясе священнослужителя. А уж когда в лимане смонтировали землеройный плавучий снаряд, то новоявленный жрец не преминул и его торжественно освятить. Бомжи и попрошайки стали не нужны. Они с ненавистью смотрели на плавучую железную гадину, которая испортила им весь распивочно-курительный «клуб», который они устраивали в нашем дворе. Бродяжек попросту прогнали. И они, огрызаясь, ушли. Центром их злобы оказался я.

          — М-ммм!!! М-ммм!!! — турник приводил меня в чувство, когда я бывал дома.

          После нескольких сильных дождей грязь со двора почти сошла. Наросла новая трава. Я с удивлением думал о том, что море, собравшее соль суши, способно стареть и порождать грязь. А с закрытыми глазами я видел реки людских судеб, которые тоже впадали, преодолев серо-чёрную завесу, в какие-то свои моря и океаны, над которыми во все стороны разливался свет и струилось благодатное тепло. Эти океаны и моря тоже старели. И в их грязи с наслаждением грешников купались ангелы, черти и голуби…

          Мамаша в мою сторону устойчиво «выкала».

 

          Однажды я нечаянно подслушал разговор адвоката и мэра о том, чтобы в лимане сделать частные грязевые купальни, но этот разговор не имел практических всходов; комплексное строительство было слишком уж хлопотным делом.

          — Зачем?! Тебе место «на кресте» дали? Вот и строй там своё гнёздышко. Будем людьми сообща управлять, — мэр не умел лукавить. Он был даже не прост, а простоват и кичился не своим умом, коего от природы было в голове не густо, а лишь внешним своим видом и занимаемым постом. Очевидно, тех, кто его на посту «держал», именно такие качества и устраивали больше всего.

          — Умащивая плоть, мы умащиваем и душу, сын мой!

          — Ступай себе с миром, внучек божий! — в тон собеседнику пошутил мэр и оба, довольные, затряслись от смеха.

          Лиман — разбуженная мёртвая вода — сращивал воедино всех, кто к нему, так или иначе, прикасался. Все части работали, «заводились» и шевелились друг от друга. Частью «финансовых механизмов», «схем доставки», «схем отмывания денег» и «действующих систем» становились сами люди. Бывшие живые, добровольно отдавшие себя бесконечной суете, омертвелому действию, за которое бурлящий и помигивающий светодиодами мёртвый мир, расплачивался такими же мёртвыми бумажками — деньгами. На этот «эквивалент жизни», в вывернутом наизнанку мире, действительно «живая жизнь» покупала для себя всё необходимое: и живые продукты, и живые впечатления, и даже «живую смерть», если вспомнить про экстремалов… Кстати о них! Обкуренные пацаны, и местные, и приезжие, повадились пересекать раскуроченный и полу-осушенный лиман вплавь. Точнее, ползком, на брюхе, особыми движениями подгребая под себя засасывающую жижу. К счастью, никто не утонул, потому что «экстрим» закончился так же внезапно, как и начался, — одного из смельчаков на середине лимана кто-то «схватил снизу и жалился, как крапива». Парень выполз на берег, весь вспузырившийся. Бравада вмиг поостыла и у всех остальных.

 

          Я всё чаще скрывался на морской набережной от трудового прилива, которым были захвачены все бизнес-помешанные. С инвалидами из санатория видеться тоже не хотелось, да и они меня чурались, как нечистого. Только перед морем, оставшись в полном покое, без воспоминаний и надежд, удобно опершись на подлокотники инвалидного кресла, расслабившись, как в зале для медитаций, я мог закрыть глаза и распахнуть настежь душу.

          … «Пирамида реальности» заканчивалась высшей реальностью — точкой, абсолютной вершиной пирамиды. Из этого абсолюта во все концы мира текли иллюзии. Чтобы вновь, в каком-нибудь ином, неведомом мире «соблазнить местную плоть» и стать подошвой ещё одной, будущей пирамиды… Вновь, вновь, вновь… Настоящая новизна — повторяется! Но не там же, где она уже взросла однажды, а в ином пространстве и в иной форме. Одна и та же новизна купалась, как богиня, в бесконечно изменяющемся мире. Это было восхитительно видеть! А проклятого серо-чёрного тумана здесь вообще нигде не наблюдалось, ни единого клочка! От новой примитивной и широченной подошвы пирамида плоти росла и росла вверх — иллюзии вели плоть всё выше и выше, к дому, к той самой, единой и вечной точке… Все пирамиды Вселенной встречались здесь! Только здесь Бог говорил своё Слово: «Я есмь!» Чудная, величественная картина! «А я-то кто?» — ошеломлённо спрашивала моя собственная душа. И не находила ответа. Она была нищей, безработной, бездомной, «обкуренной» книгами и горестными мыслями о собственной участи…

          Иногда снились превосходные сны. Небольшой шторм, к примеру, однажды убаюкал меня своим шумом. Во сне мы с библиотекарем чинно прогуливались по какому-то крупному материковому городу. Была сильная облачность. Толстенный слой облаков держался над нашими головами уже много месяцев. Глаза скучали по яркому свету. Вдруг в одном месте вверху прояснилось, совсем с нами рядом. Потом облака в этой «дыре» пошли по кругу и вниз пролилось долгожданное солнце. Библиотекарь ликовал, а я оторопело изучал открывшийся «срез» облаков — толщина серо-чёрного покрова обнажилась и была просто неописуемой. Быстрое вращение «столба ветра» образовало не менее чудовищный колодец, через который и струилась на землю долгожданная световая радость. Но в том-то и дело, что ветра вообще не было. Ни малейшего дуновения, полный штиль. Мы взобрались на какой-то холм и увидели картину горизонта… По гигантскому кольцу вокруг нас бушевал тайфун, который крушил и перемалывал всё на своём пути: дома, деревья, реки, саму землю. Только в самом центре этого ада безмятежно светило солнце и было тихо. Но вот «глаз тайфуна» в небе, словно прочитав мои мысли, поплыл в сторону. Мы с библиотекарем бросились его догонять. Мы бежали и бежали за этой тишиной и светом, перескакивая через обломки чьей-то жизни, через перекорёженные металлические конструкции, через пепел пожарищ и трупы людей и животных. В голове толчками пульсировал страх: «Бежать! Бежать!» Нестись за «глазом тайфуна», сколько есть сил, — это единственное, что мы могли сделать для своего спасения. За пределами «глаза» коса урагана резала всякого без пощады и надежд на случайность. Пока был ураган, был и «глаз». Пока был «глаз», могли быть и мы. Следовало только бежать за ним. Бежать! Бежать! Бежать!

          Когда я очнулся, ноги мои были скрючены от судорог и подёргивались каждой своей перепуганной жилочкой.

 

          Торговля и реклама были в сегодняшней стране главным производством — они «производили» необходимое: шум и деньги. Иногда, правда, поштучно собиралось на полуразрушенных военных заводах кое-что из сложной техники. Экземпляр-два. Действующие макеты «военного могущества» нужны были для того же — для «производства» политического шума и денег.

          Сам по себе грязевой бизнес был неплох, по крайней мере, не хуже лотерейных лохотронов, а если учесть нелегальный поток «грязи в грязи», то он получался сверхприбыльным. В стране, обедневшей на нравственность, вору можно было не бояться вора. Партитура воровской «симфонии» была расписана до последней «нотки». Играли все! От самого большого куска больше других перепадало «большому папе», от среднего — среднему, а уж как дрались за объедки и крошки с барского стола малые — смотреть стыдно, не то, что рассказывать. Бедный просил у бедного. Богатый давал богатому. В этой житейской «симфонии» звучали вместе скорбь и торжество: тут вам и гром литаврой, и плач флейты, и вымогательство скрипок, и гром тишины… Каждый в этом оркестре заказывал свою собственную музыку. Кто-то веселый танец, а кто-то похоронный марш. Всё со всем уживалось в стране иллюзий! Большая реклама покрывала сердца и разум живущих, как саван. О конституции и законе писаном вспоминали лишь тогда, когда требовалось скормить плотоядной народной молве второсортную политическую жертву, или «наказать» богача — вор расправлялся с вором при помощи государства. Невинные люди знали об этом и старались даже не дышать, когда правовая коса косила. В «детективе наоборот» участвовал не я один.

 

          Библиотекарь лупил по клавишам, занимаясь делом, требующим большого внимания, и одновременно мог связно говорить на посторонние темы. Он в который уже раз изумлял меня этой своей способностью «раздваиваться», или даже «расчетверяться».

          — Слушайте меня, молодой человек, и вам не о чем будет слушать остальных! Вы знаете, что наш городок раньше назывался иначе? Вы, конечно, знаете, что у всех школьников и даже у студентов есть запасные имена — клички. А у зеков в тюрьме «погоняло» — обязательный атрибут их потустороннего быта. А святоши?! Они, как писатели, берут себе для дальнейшей жизни и работы псевдоним, который вообще превосходит по силе имя, данное им при рождении. Откуда такая страсть ко «второй наречённости»? Может, и нам с вами «переименоваться»? А что? Вы посмотрите на меня сегодня! Думаете, я счастлив посреди этого балагана? Я занимаюсь не по своей воле не своим собственным делом? Это как бы и не я, получается… Поэтому я и прошу для не своей жизни не своё имя. Чтобы всё опять стало правильным. Пусть моё собственное имя после смерти беспрепятственно уйдёт туда, куда ему положено уйти. А псевдоним пусть остаётся балагану. Мне не жалко.

          — М-ммм!

          — Ах, молодой человек, вы располагаете других людей к исповеди. Вы никогда не замечали этого за собой? Так я вам замечу! Только учтите, настоящая исповедь — это когда о своих грехах ты рассказываешь не кому-то другому, а себе самому…

          — М-ммм…

          — Только святым нечего было рассказывать себе. В принципе! Поэтому они слушали других, как себя самого. Вынуждены были это делать. Сенсорный голод.

          — М-м-м-м.

          — Оглянитесь вокруг, молодой человек, оглянитесь. У кого-то ещё сохранилось своё собственное имя? Вы их видите? Я — нет.

          Жизнь «проедалась» и теми, кто вором по сути не был, но перенял от их общества манеру искать дармовой успех, достаток и удовольствие. Сказочное бытие. Бред, умеющий брать. Лиман был ярким тому подтверждением.

          Мне никто не поверит, но закрывши глаза, я научился видеть… время! Выгребая грязь и запуская её потоки на материк, демон шараги, что организовал весь этот процесс, действовал, как «проявитель» скрытых в согражданах экспозиций. Солевая грязь и запасы её, словно солевое прошлое страны, внимательно и всесторонне исследовалось на глубину залежей и полезность. Как всегда, начиналась суета и истеричная давка около полезного источника. Все хотели «намазаться» земляным прошлым, чтобы исцелиться в настоящем. А прошлое, как грязь, послушно сращивало в человеческой памяти и в человеческом сердце разорванные части, но не могло заставить их дышать. Живая вода — свет, свет и ничего, кроме света! — могла появиться только из «соли небес», из памяти о настоящем. После такой «санобработки» даже в будущем было «твёрдо» от света. Всюду имелся только свет, который мог, к примеру, спокойно лечь на любые отходы прошлого и превратить их в новую жизнь: в чибисов, в букашек, в траву и пузыри метана. А люди, копошась где-то внизу, копировали манеру Бога, они строили свои собственные пирамиды: каменные, финансовые, военные, религиозные, дилерские… И каждый одержимо стремился, наступая на спины и трупы ближних, подняться на самый верх. Чтобы в безвыходном своём одиночестве взвыть: «А дальше-то куда?!» Трагедия тщеславных усилий становилась посмешищем для ангелов. Я это видел.

 

          В лексиконе жителей городка и в журналистских материалах появился даже новый термин — «грязевики». Начала ощутимо развиваться торговая пирамида. Дилерская сеть грязевиков охватывала практически всю страну. В основном, «домами здоровья» заправляли братки, или их, никогда  не сидевшие, родственники: дети, тёщи, свёкры, любовники и любовницы. В отличие от государственной манеры вести дела шаляй-валяй, этой сети были присущи чёткая организация и мгновенная исполнительность. Как-то у меня неожиданно закончились бесплатные санаторные памперсы. Я промычал об этом, тыча, куда надо пальцем. Через двенадцать минут ближайший браток доставил мне всё необходимое. Через двенадцать минут!

          Кто-то из «грязевиков» уже успел написать идеологию развернувшейся кампании. По радио в рекламе сказали: охотно и повсеместно людьми создаются кружки здоровья, основанные на купании в грязи. Были даже попытки создать гимн грязевой пирамиды. Фанаты спели его специально для меня, выстроившись на мраморном «плацу» перед бетонным обрубком с начищенными наградами. После такого гимна мёртвые должны были подняться из своих могил, возмущённые прогрессирующей бездарностью оставшихся. Этот свет позорил тот. Некоторые фанаты грязь даже ели и восторженно писали об этом в жёлтой медицинской прессе. Дальше — больше. Вдруг, неизвестно откуда, наползли, как клопы, гуру-грязевики, знатоки по «энерго-солевым процедурам». Эти дипломированные и самозваные ловкачи, гастролируя по охваченным дилерской сетью городам на материке, проводили платную «учёбу» — недостатка в прихожанах, желающих исцеляться до самого своего последнего выдоха, не было. Я даже краем уха слышал: в городке готовится расширенная конференция, для лучших распространителей-передовиков; «грязевикам» на три дня откупят санаторный этаж, их бесплатно привезут, накормят и искупают в грязи альма-матер. Меня рекламщики не трогали и «не светили» по чьей-то могущественной указке. Но слухи, слухи! Я всюду слышал за собой шёпоток, всюду ощущал на своей спине ножи чужих взглядов. Так, наверное, чувствует себя рождественский жареный поросёнок на столе: гости ещё только-только в прихожую вошли, а у него уж спина к «разделыванию» готовится... В нелепых и преувеличенных слухах моя персона фантазийно вырастала до невероятного могущества и силы. Санаторные новички запросто позволяли бестактность: «Вы дайте мне хотя бы за руку с вами поздороваться! Я на материке расскажу — не поверят!» Только нимба мне не хватало. Фанату-грязевику, или фанатичке-грязевичке, за трёх привлечённых новых членов-распространителей давался стимул — дополнительная бесплатная грязь. Маховик набирал обороты. Под флагом борьбы за здоровье народа, грязевой поток покрыл страну, как сель, как прорвавшиеся сточные массы, сошедшие вдруг с искусственного «олимпа».

 

          — Я не могу! Молодой человек, вокруг нас одни сумасшедшие! Вы знаете, тараканы вползают в мозг через уши! Скажите, что заставляет людей идти на молитву за деньги, а не делать это дома и бесплатно? Я вам скажу, как умею: тараканы! Они живут у свихнувшихся прямо внутри черепа и тоже хотят кушать. Эти маленькие неприхотливые животные питаются пылью, плесенью и сыростью. Таки этого добра у нас хоть завались! Крайняя плоть — это уши. Вот что следует отрезать в первую очередь!

          — М-ммм!

          — Да! Это — грязная правда! Вы согласны, что правда никогда не бывает чистой? По крайней мере, в здешних местах. Поэтому, лишь всякий молчащий чист.

          — М-ммм?!

          — Да, вас-то я и имел в виду.

 

          Складывалось ощущение, что люди рождаются на материке лишь затем, чтобы исцелиться. От всего сразу. Поскольку панацея имелась — щедроты лимана, данные людям стараниями загадочного инвалида-монополиста. Поставки стабильно росли, материк был ненасытен. В крупных городах-мегаполисах высокопоставленные бонзы и воровские авторитеты требовали «свежую грязь» — этим шишкарям чёрную соляную слякоть доставляли в тёпленьком виде, самолётами.

 

          — При слове «Я» в зеркале нашего внутреннего мира не должно возникать знакомого отражения… Я — это пустота, в которую легко помещается весь мир!

          — М-ммм…

          — Что вы читаете теперь? Сказки?! Ба! После всего того, что вы уже прочитали? Дивная метаморфоза, молодой человек…

          — М-ммм.

          — Ну, хорошо, хорошо. Книги — это своеобразная «оправа» для того, кто хотел бы стать мыслящим «бриллиантом». Однако, оправа и бриллиант должны соответствовать друг другу.

          — М-ммм!

          — Вы сегодня хотите соответствовать сказке? Хм. Забавно, забавно. А знаете, за что мы все тут, грешные, боремся? За длительность своего мига! За длительность мига, молодой человек! А не за длительность существования. Вот они, перед вами, знакомые полки с сочинениями тех, кого время не выбросило на помойку. Их миг длится и длится. А наш миг не годится даже для среднепродолжительного существования… Миг порождает существование, а не наоборот. Вот что особенно угнетает мою тонкую натуру.

          Вечером библиотекарь достал из сейфа свежий виноградный самогон. И мы «врезали» по мировым проблемам от всей души. Волосатый зачем-то вызвал в наши «номера» — на библиотечную веранду-офис с двумя топчанами — молоденькую проститутку-колясочницу. Из свеженького пополнения. Возились они на полу, подстелив под себя одеяло. Я, чтобы не скучать, читал сказки.

          От высшей философии библиотекарь легко перешёл к низшей.

          — Останься со мной сегодня на ночь, девочка.

          — Ого! И я должна на это согласиться бесплатно?

          — Я больше не буду тобой интересоваться, как женщиной. Обещаю.

          — Ну, ты мерзавец, очкарик!

          Возмущённая проститутка укатила, едва не сбив с ног мою мамашу, которая как раз неожиданно возникла в дверях. Она дежурила и принесла нам «второй ужин» — хлеб и остатки котлет из столовой.

          Мы выпили ещё. Засыпая, книгочей бормотал о том, что знакомясь друг с другом, даже беспорядочным образом, мы стремимся к одному и тому же — пытаемся преодолеть свой смертный рубеж. Так сказать, количеством посеянных здешних воспоминаний перевалить через качественный переход в нездешнее забвение. Или что-то в этом роде.

 

          «Грязевики» старались вовсю. На предварительный свой шабаш перед проведением большой конференции в южный городок слетелись члены оргкомитета, братки-партнёры и их родственнички-представители. Меня им показывали, как гориллу при галстуке. Наслушался комплиментов. Я видел со своего сидячего «вахтёрского» места многое: морочить людям головы можно было при помощи любой легенды. Именно любой. Совсем не обязательно, чтобы она была «подходящей». Иллюзией, разрекламированным бредом можно было заставить людей есть, к примеру, сырых ежей в нечищеном виде, или передвигаться по улицам вприсядку. Идиоты размахивали какими-то математическими выкладками, динамическими графиками, говорили много непонятных иностранных слов и призывали, наподобие святош, любить друг друга. Для этой любви имелось, разумеется, и незаменимое средство — погружение в грязь. В которой все становились равными: и друг перед другом, и перед гипотетическими высшими силами, дававшими им это великое чудо — в пластиковых бутылях, в стальных перевозимых танках, или списанных автоцистернах. Так и хотелось воскликнуть: «О, люди!» Любой бред принимался ими, как норма, если в конце этого абсурда маячил великий обман — исцеление! От чего? Да не важно! Главное — это внушить людям твёрдое убеждение, что они неполноценны: и на земле, и на небе. После чего можно смело втирать им в мозги и в уши любую мифическую туфту — в обмен на их реальные дензнаки.

 

          Мысль о собственной неполноценности очень заразна. Даже дети с малых лет осваивают гримасы боли — значительно-страдальческое выражение на лице, позволяющее прямо «получить» желаемое, а не «сделать» его самому в последовательном труде. Считается, что болью легче всего в «перевернутом мире» выманить из ближнего дополнительное внимание к себе, вызвать донора на сострадание. При успешном результате горюющий какой-нибудь алкаш, сосед-актёришко, «уважает себя» за произведённую значительность наоборот — за глубину показанного, и совсем даже не показного, ничтожества своего. Сумел показать — сумею и получить! Расхожую фразу: «Просить надо уметь» — я слышал многократно: и дома, и в институте, и среди инвалидов, и среди работников мэрии, и уж конечно — среди профессиональных попрошаек. Просительность возводилась в высшую науку жизни не за решёткой. И только закоренелые зеки реально дистанцировались от этого на свой лад: не проси! не надейся! не бойся! — этим, кстати, они мне почти нравились. В их бескомпромиссной позиции бреда было меньше всего.

 

          — Молодой человек! Я скажу вам, как знаю: полноценная жизнь — это просто хороший тонус. Полнота тонуса теоретически мало зависит от полноты наших членов. Однако на всех знаменитых полотнах гении маниакально рисуют высокохудожественное горе — так сказать, уродов тонуса. Обратите внимание, веселье и здоровье — большая редкость для творческих зеркал, отражающих то, что отразить труднее всего: счастье. Счастье! Оно таки не нуждается в отражении. А почему? А потому, что оно само — источник. И что остаётся? Изображать счастье! Изображающие счастье, горестны вдвойне, молодой человек…

          — М-ммм…

          — Именно так: «М-ммм!»

 

          Иногда я «читал» землю. Она представлялась мне этаким матёрым классиком жанра. Я «читал» её горы и степи, моря и ледовые просторы, реки и языки лиманов. Я «читал» её не только с поверхности, но и вглубь: угольные пласты, нефтяные и водные линзы, осадочные породы, базальты, руды, пустоты и огненная магма — всё было написано неведомым «классиком» окончательно. Ни прибавить, ни убавить. Классики на то и существуют, чтобы закрывать собой тему. И повсюду на этом объёмном полотне копошились и шевелились неугомонные «клещи», какие обязательно заводятся во всякой старинной книге, — люди. Конечно, они воображали себя не клещами-паразитами, а важными такими «знаками препинания», которые всюду, и в недрах, и на поверхности, и даже в околоземном космосе «препинались» с первоначальным классическим замыслом. Они проедали вещество страниц книги жизни вдоль и поперёк. Чихали и кашляли от этого сами. Чихали и кашляли крысы в государственных крысятниках. Чихали и кашляли привидения, ангелы и божьи голубки, научившиеся питаться человеческой кровью. Классик только хмурился. Засолённая земля лимана, например, тоже была как бы «классикой жанра» — одной из страниц многотомника со скромным названием: «Жизнь». Действительно, лиман-классик подытоживал всё, что было до него. Он был всем в себе: и солью слов, и солью тем, и солью вопросов, и солью ответов. Несметное богатство выглядело, как грязь. Ни в ком не нуждалось и ни к кому уже не стремилось. На заснувшей почве, пресыщенной «солью смыслов», не росло уже ничего. Она не была плодородной. Я мог сравнивать и делать странные выводы, глядя на слегка лишь потрёпанное собрание сочинений какого-либо не в меру писучего мэтра, закрывшего собой целую эпоху. Вывод гласил: классик — не плодороден! Но им полезно «натираться».

 

          Весной и осенью мои «улёты» слегка обострялись. Я как бы витал над мистикой и мистификаторами, соблазнившими траву жизни нарастать на их мистические опоры и предложения. Впрочем, и сами мистификаторы «нарастали» туда же. Я наблюдал их «грязевую» возню как бы свысока, из своей, никем и ничем не ангажированной персональной реальности. Темечко иногда пробуждалось и шептало оптимистичный юмор: «Хорошо быть уродом в стране уродов». Наружу у притворщика такой смех выходил в виде кислой улыбки.

 

          Грязь пошла в очень больших объёмах! Материк потреблял её, как моду. Подружка часто звонила святоше-адвокату. Поэтому я поверхностно знал о том, что они с белобрысым широко развернулись на материке. Торгуют грязью и пропагандируют здоровье.

          Я видел роскошную рекламу по центральному каналу телевидения. Технически десятисекундные запоминающиеся «киношки» делать научились, жуть-красота получалась безупречная, даже лучше, чем в цветном бреду.

          — Вкус у рекламы есть, но сраму она не имет, — мимоходом прокомментировал, мелькнувший на экране клип, библиотекарь.

          Народ тотально склоняли «исцеляться» чудом. Мания величия «грязевиков» росла с каждой неделей. Моя давешняя реакция на рекламу грязи оказалась пророческой. Перескажу один сюжет. На рекламном телеэкране семейство оплакивало усопшего, горячо любимого своего дедушку, которого уже опустили на дно могилы. Полетели, застучали по крышке гроба прощальные комья земли. Но тут хитроглазая внучка-малышка тоже подошла к краю могилы и вывалила вниз из пол-литровой баночки грязь. Шлёп! Крышка гроба открылась! Дедушка, весёлый, живой и здоровый вылез из небытия и бросился обниматься к внучке и родне. Громовой финальный слоган гласил: «Уникальная грязь поднимает мёртвых!»

          — М-ммм!!!

          — Что, и вас эта несусветная глупость пробирает? А вы знаете, молодой человек, сколько стоит одна секунда вот такого нарисованного вранья высшего качества? Много. Причём, замечу, стоит именно «секунда», а не качество. Нынче творческим исполнителям платят, как наёмным рабам: «за знак», «за лист», «за квадратный дециметр», «за объём», «за время в эфире», «за количество выпусков» и так далее. Никто почему-то не платит за талант! Он что, уже исчез и больше никому не нужен? Похоже, что так. Неповторимое содержание вообще никого не интересует. Его заменяет стандарт. И, заметьте, стандарт высокий. На чём и обманываются таланты, стремящиеся подняться. Сделать свою работу ниже стандарта — не заплатят. Выше — не заплатят тоже. Вы что-нибудь понимаете? Оригиналы пытаются втиснуться в стандартные формы. Моё лысое сердце сочувственно бьётся в их сторону. А в это время стандарты оригинальничают друг перед другом. И что, нашу душу теперь будут кормить только так? Душа похудеет и умрёт. Это я вам говорю!

 

          Отмывание казённых денег называлось «сопутствующим бизнесом». На шарагу по липовым договорам «сбрасывали» умопомрачительные суммы, которые следовало отмыть. Обналичить, то есть. В банк по доверенности ездил библиотекарь. Когда его не было — статистом при «Чековой книжке» возили меня. По-прежнему охрану крупных сумм осуществляли двояко: братки плюс стражи в погонах. После чего чиновники везли наличные деньги в столицу чемоданами — на подаяние вверх. Стоило закрыть глаза, как становилось в очередной раз совершенно ясно: и в этой своей форме иллюзия жизни не имела своей собственной жизни. Поэтому жизнь — изображалась. «Мёртвая вода» суеты сует сращивала суетящихся до стальной крепости, но не могла утешить голода их невостребованных душ. Даже личная жизнь богатеев, чаще всего, тоже «изображалась».

          В «детективе наоборот» люди друг друга не покупали, а — откупались друг от друга. Отталкивались, как одноимённо заряженные частицы.

 

          Работа, что называется, кипела. Лиман убили и вскрыли его внутренности. Мы по-прежнему жили с мамашей в халупе, а дальше, на соседнем дворе продолжали отделывать дворец для неизвестного хозяина. Об этом можно было догадываться лишь по строительному стуку, да по визгу электроинструмента. Между нашим крылечком и территорией нового феодала поднялся неизменный атрибут земного благополучия — феодальный забор. О строительном размахе денежных мешков обыватели судили, прежде всего, именно по забору. Капитальный, многометровый страж кирпичной кладки явно свидетельствовал о такой же несокрушимой мощи своего хозяина. Поэтому в городе случались и имитации. Какой-нибудь торговый шустрячок-мужичок выкупал участок и, надрываясь из последних сил, возводил первым делом вокруг него забор-крепость. На этом «пар» надолго иссякал и мало кто знал, что внутри угрюмой крепости ютится обычная халупа, подобная нашей, а хозяин после трудов праведных въезжает внутрь и поскорее стремится закрыть ворота, чтобы не увидел никто и не понял: нет больше пара! Заборы о многом могли рассказать!

          В «мой» коттедж ход мне был заказан строго настрого. Ради этого санитар изобразил специальную «маляву», в которой я был повешен на дереве перед красавцем-коттеджем. Куда уж красноречивее! Адвокат-святоша лишь молча показал мне рисунок; даже переводить информацию с изобразительной «фени» не потребовалось.

          Слухи «вбивали» в новоявленного коммерсанта-инвалида одну нелепицу за другой, а бухающие копры вбивали в лиман новые бетонные сваи — привезли ещё одну стационарную землечерпалку. Слухи… Однажды я в сухую погоду из любопытства выехал на небольшую бетонную площадку, приподнятую над лиманом. Хотелось посмотреть на рабочих, которых теперь двухнедельными вахтами привозили с материка. Жили они в палатках на берегу и пищу готовили сами. Рабочие, как холопы перед господином, снимали передо мной свои кепки. Сердце фальшивого «барина» кусали змеи: несправедливое обвинение в богатстве действовало очень неприятно.

          … Куда это я опять полетел? Ой! Ой… Я превратился в воздушный шарик. Меня со всех сторон забавным образом надували. Эксперимент был чисто психологический. Без победителей. Я надувался один, а через многочисленные «пимпочки» в меня закачивались все, кому не лень: библиотекарь, мэр, обкуренная пацанва, водители цистерн, рабочие-вахтовики, соседи, святоша-адвокат, директор ресторана, санитар с братками, даже привидение ветерана-обрубка дуло изо-всех сил… Участники «надувательства» вкладывали в общее дело кто сколько мог. Старались без дураков. Я даже рассмотрел вздувшиеся жилы на лбу мэра. А потом я, разрисованный разноцветный пузырь, лопнул! Всех разметало. Ну, до чего же это было смешно!

          — Эй! Эй.. Держи, это наш друг тебе лично прислал! — Меня растормошил адвокат-святоша. На очередной «маляве» обнаружилась лишь дыра в середине листочка, прожжённая горящей сигаретой. Расшифровать послание толком никто не смог.

          Расстроился. Загоревал даже. Библиотекарь, рассмотрев дырку в бумаге, тоже не сказал ничего утешительного.

          — Интересный почерк. Знаете, молодой человек, если текст писать не словами, а непосредственно идеями, то можно «увидеть» то, из чего состоят наши человеческие отношения. Так сказать, состояние и закономерность мотива…

          — М-ммм?

          — Ну, мотива преступления, например. Мотива веры. Мотива терпения. Мотива добра или зла. Мотивов очень много! К сожалению, мы все с возрастом и опытом становимся глуховаты, поэтому слышим только какой-нибудь один…

          Яснее не стало. И легче тоже.

 

          Веранда в библиотеке была, как известно, арендована под «офис» и волосатый вечно сидел за клавишами. В иные дни адвокат-святоша топтался здесь сутками. В боевой оперативной обстановке он не отходил ни на шаг от «командного пункта». Он, собственно, всем руководил. Добывал, так сказать, заказы. Жонглировал деньгами и материалами. Будоражил дилеров. Исполнял «малявы». С тех пор, как я уверенно стал ставить на бумагах свою подпись, жизнь моя осложнилась. Электронной подписи крысам было мало. Меня всё чаще возили в банк «живьём», я расписывался в чековой книжке, счетах-фактурах, доверенностях. Особую прелесть составляли кипы бумажных отчетов для крыс. В налоговых крысятниках требовали, чтобы к электронной версии отчётности бизнес-клиент прикладывал гору макулатуры.

          Я попросту привык к тому, что весьма часто в библиотеку приходили смутные люди и здесь им выдавали пачки обналиченных левых денег. Это были привидения. И деньги они получали тоже привиденческие. Ещё будучи нищим «на кресте», я приучил себя смотреть «сквозь» важничающую раззолоченную материальность земных фантомов.

 

          Малые дети учатся надевать на вертикальную ось «блинчики» — развивают координацию движений. Людей какой-то небесный младенчик тоже послойно нанизывал на вертикаль божьего ока, постигая координацию бессловесной игры: внизу — люди-пчёлки, над ними — люди, обманывающие людей, после них — люди, обманывающие себя… И все вместе — обманывающие серо-чёрный туман, в котором в несметном количестве шныряли саблезубые государевы крысы.

          — Молодой человек, разочарование в человечестве происходит исключительно от частных примеров. Не печальтесь за себя так же, как вы печалитесь за других! Берегите себя и общество вас поблагодарит. Жизнь очень подлая штука. Её закон — закон подлости. Разве вы не знаете? Торговать и воровать всегда было очень выгодно. Особенно воровать, прикрываясь торговлей.

          Я постепенно постигал азы. Повседневные уроки ада были понятными и наглядными. А вот Учитель же добра и терпения перед своей земной аудиторией появлялся крайне редко…

 

          Коттедж рос, как красивая поганка, — единственный великан среди убогих одноэтажных карликов, стыдливо прикрытых от высшего ока замшелой черепицей, да потрескавшимся шифером.

 

          Продолжали исправно приходить из зоны однотипные «малявы».

          — М-ммм?

          — Прожженная бумага? Не знаешь, как истолковать? Когда санитар вернётся, он, как основной партнёр-вкладчик, выкупит производство и коттедж целиком. Понимаешь? Готовься послушно «прогореть». Сделаем бумаги, что в одни руки продаётся вся собственность. За символическую, как ты сам понимаешь, плату. Да ты не волнуйся! С тебя потребуется лишь подпись!

          Чёрт! Опять это колдовское действие — подпись! Она, она, проклятая, ведёт дурачков на виселицу. Подпись! Не иначе, инструмент самого дьявола.

 

 

 

 

05.     ДЕПУТАТ

 

          Было жарко, влажно и невыносимо душно. Я, как и многие инвалиды, предпочитал коротать ночь на улице. Духота туманила голову, спалось муторно.

          — Сыграем разок? — порхающий, полупрозрачный ветеран-обрубок приглашал меня за карточный стол. Я кивнул в знак согласия. Вокруг нас клубилась обычная для моих снов непроницаемая серо-чёрная завеса. Летучий сморчок то нырял в эту завесу, то возвращался обратно. Я сидел, как приклеенный. — На «дурака» играем! — Я опять кивнул.

          И мы стали играть.

          Карты на руках я держал, мягко говоря, странноватые. Картинки-комиксы изображали различные эпизоды из моей собственной жизни, а на обороте карт имелось текстовое «крапление» с заголовками — «Про то, как я притворялся маленьким», «Про то, как я притворялся одиноким», «Про то, как я притворялся студентом», «Про то, как я притворялся умным», «Про то, как я притворялся влюблённым», «Про то, как я притворялся живым»… Целый веер этих «комиксов» уже топорщился из моих рук, а в прикупе лежала ещё целая куча. По краплению и заголовкам легко читалось: все эти карты — мои. Дед-сморчок кидал и кидал, а я не мог отбиться. В конце концов, ветеран скинул на меня и всё своё: «Про то, как я притворялся героем», «Про то, как я притворялся мёртвым»… Эх! Интуиция подсказывала: чтобы отыграться одним махом мне не хватает одной-единственной карты — «Про то, как я притворялся инвалидом». Но такой карты не было. Её не было вообще.

          — Дурак! — удовлетворённо сказал дед. Потом он превратился в бабочку-махаона и улетел.

          Я тоже попытался подняться, но не смог. Колода моих собственных и чужих «комиксов» приросла к рукам «дурака», и каждая краплёная карта была тяжела, как железобетонное перекрытие.

          …Просыпаясь, я слышал свой собственный стон. Ночь, как чёрная простыня, покрывала городок и под этим колдовским затемнением по воле неведомого иллюзиониста происходили превращения. Неподвижный бетонный болван по-прежнему целеустремлённо и героически смотрел вдаль, награды его поблескивали в свете ночных фонарей. Даже парочки в эту душную ночь лежали под кустами, не шевелясь.

          Чтобы уснуть вновь, я стал вспоминать свои первые впечатления, те первые часы и дни, что я появился здесь. Первые впечатления, как первая любовь. Не сотрёшь. Актриса, очкастый волосатик, костоправ, море…

          — Молодой человек! Просыпайтесь! За вами приехали. — Из чёрно-серого тумана на меня уставилось нечто: волосатое и в очках.

 

         В нижнем большом вестибюле санатория толпились инвалиды и персонал. Меня выволокли на импровизированное возвышение. Туда же взобрался адвокат-святоша.

         Братья и сестры! Нет слов, чтобы выразить нашу благодарность Богу, дающему нам возможность собраться вместе. Наши чаяния, наши мысли и наши поступки — это всё Его Слово. О чём оно? О доме, друзья! О том высочайшем доме, из которого мы ненадолго вышли и в который все возвратимся. И Отец спросит: «Где вы были? Что видели? Что успели? Научились ли любить и доверять?» Большинство из нас ответят: «Да!» Потому что чисты души тех, кто работает, и особенно тех, кому выпали особые испытания. Инвалиды — самые любимые дети Бога! В их непорочных душах Бог отдыхает. Раненые судьбою в тело, но непоколебимые в душе — именно эти люди помогают укрепиться в вере всем остальным. И добрые дела тому свидетельством. Испытание Божие всегда на благо тому, кто хотел бы стать ещё сильнее. Только такой человек непрерывно помышляет о добром. Только такой человек хранит в себе интересы других. И каждый его личный поступок становится новым достоянием всего общества. Да учредится на земле царство небесное! Благодаря лучшим духовным борцам, безвременье, ложь, лицемерие, страх и жадность отступят навсегда и наступит, наконец, полнота времени. Лучшие из лучших дают нам, блуждающим, духовную ориентацию. О, как мы благодарны Господу за эту милость! За то, что оставляет Он нетленными  души человеческие для того, чтобы сделать их своей собственностью. Встретить в своей жизни честного, непорочного человека — это всё равно что встретиться со святым Словом. Честность, друзья мои, неподдельна. Честный человек встречается только «в оригинале». И другого нам не дано. И другого мы не хотим. Угождая всем людям, мы сможем угодить и собственной душе. А угождая лишь себе, мы теряем высшую перспективу. Братья и сестры мои! Определённый склад жизни имеется всюду. Нас, таких разных, живущих на разных землях, быстрых и тихих, живых и мёртвых объединяет великая сила именуемая Светом. Свет ложится на всё без разбору: и на грязь, и на облака. Такова воля Отца нашего! И всё, на что упал хотя бы единый лучик, тянется к нему и поднимается по нему к небесному дому своему. Непостижимо разумением то, что встречаются земные люди, у которых этот свет живёт внутри. В них — наше счастье! Слово их, как семя свыше. А семя Бога — молчание. Библия говорит: «Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом, и свет тьмою!» Сегодня я, святой отец ваш, призываю собравшихся здесь…

         От слащаво-вкрадчивой речи адвоката у меня сложилось дурное предчувствие. Казалось, он всегда был рядом, даже в бреду, когда я в течение многих лет «улетал», путешествуя по серо-чёрным мирам, блуждая по ним в поисках выхода — хотя бы в словах или в образах… Дурное предчувствие крепло: земные правда и ложь играли за одним столом, говорили на одном языке и стремились к одному и тому же — к выигрышу.

          Предстояли очередные демократические, с позволения сказать, выборы. Санаторий вдруг выдвинул меня кандидатом в депутаты городского самоуправления. Пока краснобай в сутане комедиантствовал, я сидел спокойно. Но после того, как толпа единогласно проголосовала «за», со мной случилась нервная истерика. Я несколько раз описался от смеху.

 

          — М-ммм!!!

          — Надо же! Благодаря господину оратору, вы, молодой человек, получили от аудитории отличную оценку. Но я вам скажу: оценка — это ещё не результат. Только в нашем «шиворот на выворот» можно получить оценку, не имея вообше никакого результата! Я с них смеюсь, как маленький!

          — М-ммм!!! М-ммм!!!

          — Так и я о том же! Чем больше у нас становится пророков, тем меньше у нас остаётся отечества!

 

          Мне всегда было интересно знать: откуда берутся начальники? Почему люди делятся на подчиняемых и подчиняющих? Из какого такого «семечка» вырастают общества и где заложена их «генная» память, наперёд знающая: вот, с этой стороны общества, вырастут кулаки, с этой ноги, а с этой — его голова. Общество — многоклеточный организм — живущий, по идее, дольше любой своей отдельной клетки, но ведущий себя примерно так же. Я вообще начал подозревать, что пресловутый спор насчёт роли личности в истории, — тоже беспочвенный перекос. Действие должно быть равно противодействию. Почему бы не поговорить о роли общества в истории личности?! А если и та, и другая «истории» не велики и не высоки, то откуда взяться великому? В таком случае, и общество становится «одноклеточным»… Две малосильных истории, два коротких времени тянутся друг к другу, сливаются, в конце концов, становятся одним и тем же, равными в своей исторической «роли» и «длине» — вот тут вам и кончилась личность в обществе, тут вам и кончилось общество в личности. Эпохи становятся короче жизни одного правителя. Хороший культ в такое время — на день, или на ночь. Одноразовый. Как надуманный праздник, как бумажное платье для детского карнавала. А, бывает, затянется ночь на сто лет — так и сто лет пролетят, как один миг!

          Жизнь — самка. И странно само по себе, что борьбу за прямое обладание и власть над ней подменили какими-то «выборами». Ха-ха! Выборы — это фальсификация силы. Одно дело, когда неизбежный, парящий над всем и над всеми, Рок диктует свои условия. И другое дело — выдуманное искусственное превосходство, мираж, добровольно поднятый людьми над собой. Игра в демократию всегда казалась мне апофеозом беспомощности. Человек в поисках богатства смотрит в землю. Глупец! Оттого ещё безумнее и безогляднее ведёт себя всё то, что он приподнял над собой: идеи, демиургов, начальников, божков и богов… Он их не видит. Потому что он  в них отныне — верит! Он думает, что они тоже смотрят только вниз, что именно они и подскажут, где зарыто человеческое счастье… Духовное зрение легко могло бы присоединиться  к универсальному всемирному «третьему глазу» и видеть мир целиком, но и оно, увы, пытается втиснуть себя в ограниченный односторонний пример телесного взгляда. Людям выбора нравится «смотреть на что-то одно». Этим широко пользуются спекулянты. Буквально приковывая «взгляд мысли» и «взгляд души» к удобной земной «привязи» — ко всему тому, что поднимает руку голосующего, или выманивает у него деньги. Любая предвыборная кампания напоминает эротический сеанс. Гораздо хуже того, когда я в бреду видел , как голая мысль вилась около неоднократно излюбленной темы… Хуже! И есть — куда. Здесь, среди болтунов, обнажались до неприличия другие распутники — голые обещания. Чья бессовестность была смазливее, на того и «клевал» электорат. От моего имени краснобай обещал людям горы золотые: «Перед вами полный инвалид, знающий не понаслышке о тяготах и нуждах простого народа. Он будет защищать в парламенте ваши интересы, как свои собственные…» Ну-ну. Разве можно «защитить интересы» того, кто никогда не умел этого делать сам? Не имел власти даже над самим собой. Нация специализировалась на «просительстве». Поэтому кнут вручался всякому, кто готов был им щёлкать. Овцам всегда казалось, что только благородный богатырь может «где-то там наверху» замолвить за них словцо. Увы. То «богатырь» оказывался дутым, а то дутым оказывалось его «благородство». Все понимали обман. Но конвейер по выталкиванию обманщиков «наверх» продолжал действовать. За-молвить, за-ступиться, за-верить… Ох уж мне это «за»! Конечно! Богатырь и «замолвит» и «заступится»… Только не за других, а — за себя. Общинное сознание давно подменили стадным инстинктом. Низкое научились выдавать за высокое. При скоростном входе в «плотные слои» прогресса и перекрёстного блата нравственные заповеди общества сгорали, как обшивка космического корабля, встретившего сопротивление среды. Идеальный прогресс «схем», «программ», «систем» и «процессов» мог существовать и развиваться только в безнравственном обществе. Идея «выбора» среди искусственной «схемы жизни» не была изобретением природы — это было детище самой схемы. Выборы — без кавычек! — называли механизмом. Поэтому всякое упоминание «человечности» в этой связи было не более, чем глянцевой вывеской. На которую меня, кстати, и засняли жуковатые расторопные фотографы. Улыбающийся, я красовался на переднем плане в инвалидном кресле в окружении улыбающихся инвалидов, врачей и пожилых людей. Позади лучезарной группы дизайнеры приделали панораму города, снятую с высокой горной точки. Плакат получился. Враньё значительно опережало по красоте существующую действительность. Я ещё не был победителем, но ко мне уже относились с пиететом. И ещё неизвестно, кто пьянел от всего этого в большей степени: толпа, или её «выдвиженец». Победителей в толпе подбрасывали на руках, возносили их земные похождения до бесплотного мифа, или, наоборот, опускали до земли мифических богов и приравнивали к ним победителя-бога. Чтобы было удобно поклоняться, чтобы чаемое «богатство» лежало, угодное для взгляда и для рук, — под ногами. А спина чтобы была открыта для порки, для суда и кнута тому, кто возвышенным стал. Само по себе, «купание» в «избранной» среде, прикосновение к ней означало — испачкаться перед народом. Зачем же сородич, сам толкнувший другого своего сородича на такое, инстинктивно отворачивается от него в брезгливости? Падшие во власть, никогда не были привлекательны для своего народа. Тогда я этого ещё не знал и относился к случившемуся легкомысленно, как к забавному анекдоту. Радовалась только моя мамаша: «Знаете, сыночка, какие у депутатов оклады? На них, собак, ни один закон не действует! Это ведь, наверное, сам Бог наградил моего мальчика за муки его». Святоша-адвокат в другое ухо произносил отрезвляющее: «Не зазнавайся, дурак. Нужны свои люди, чтобы лоббировать конкретные интересы. Постепенно выкупим всю набережную. Будешь себя хорошо вести, получишь кусок, сын мой».

          Эх!.. Избранник! Слово-то какое! Обычно во всяком фальшивом обществе «избранники себя самих» обращались за поддержкой к людям, расплачиваясь с ними за «выборную услугу» страхом, деньгами и ложью. Общество, не умеющее быть собой и не знающее, что это такое, всякий раз послушно избирало над собой очередного «иллюзиониста». Вообще, вся чехарда с голыми обещаниями была смешна и бесплодна. Краснобаи с каждым новым разом приобретали новые изощрённые умения обманывать. Они уже не стремились на случайные стихийные митинги, нет, они теперь действовали тоньше и умнее — искали «свой контингент». Обман специализировался. Современные «племена» людей объединялись сердцами и душами уже не так, как в древности. Иначе: по профессиональному признаку, территориальному, национальному, партийному, вероисповедальному… Всем теперь правил «признак» — почти призрак! Инвалиды и старики тоже были важной «играющей картой» — контингентом. Конечно, здесь все наперёд знали, кто останется «дураком». И всё равно играли. Всякое солидарное племя нуждалось в том, чтобы эту солидарность кто-то о-ли-це-тво-рял. И опять появлялась масса удобных карьерных и финансовых лазеек для самозванцев. «Племена» могли, как встарь, объединяться около провозглашённого общего избранника, или враждовать из-за него. Меня «поднимали» совместными услилиями «племя врачей», «племя стариков» и «племя инвалидов», имеющих постоянную местную прописку. И — «племя братков», которым городской пахан приказал голосовать «конкретно». Воровской экс-авторитет, как я понял из слухов, тоже баллотировался — его избирательной «епархией» был местный бомонд, живущий в закрытой для туристов прибрежной зоне. Я только молчаливо чесал затылок, потому что языки вокруг меня чесали все, даже уборщицы. Всегда легко было критиковать и общество, имеющее лидера, и лидера, «имеющего» общество. Иллюзии завоевали весь мир! Иллюзии были разумны. Ну, как если бы разумом обладал мыльный пузырь… Он бы разумно объединялся с другими пузырями, он бы разумно руководил надуванием и лопанием пузырей. Чтобы долго жить самому, главный пузырь приказал бы мелочи «долго жить» — в той же формулировке, да с иным внутренним смыслом. Ах! Ах!!! Разумность иллюзий заставляла их торопиться жить и быть из-за этой спешки исключительно бессовестными. Доходя в этой гонке до «двойной выворотки» — до иллюзорности самого разума! В имеющейся жизни, как в «детективе наоборот», перевёрнутость играла решающую роль: не умеющий переворачиваться, погибал. Эволюция и природная селекция нормального мира выводила в победители действительно сильнейших. А в перевёрнутом — победителем оказывался «сильнейший» враль. Иллюзия-разум, иллюзия-чувства, иллюзия-планы, иллюзия-память — всё оказалось совместимым в перевёрнутом мире! Именно высшие «иллюзионисты» срамились в почестях охотнее всего, принимая их за реальные достижения своего земного пути. А зрители, употребляющие фокусы сии, восторгались задним умом от самих себя: «Эх! И дурак же я был, когда поверил…» Пузыри выступали с трибун, произносили приветственные речи перед детьми и работягами, пузыри сидели в ресторанах, выглядели респектабельными мужчинами или женщинами, писали доклады, отчёты, сверочные акты, кадастровые таблицы и инструкции. Некоторые были не до конца умершими талантами и умели кое-что изображать, «как настоящее», могли ронять «почти настоящие» слёзы или «почти по-настоящему» радоваться. Но каждый пузырь знал свой конец и боялся последнего: «Пук!..» Лопнувший пузырь больше ни на что не годился. Его нельзя было надуть вторично. Пук-к! Пук-к! И — пустота. Но, тем не менее, пузыри при жизни своей радужной и краткой, неостановимо надувались. Маленькие, рядовые пузырики жили значительно дольше гигантов. Гиганты им вслух завидовали. А маленькие, в свою очередь, молча завидовали величине больших.

          Кто мне ответит: почему люди верят словам?! Почему воображаемая картинка становится сильнее прямой очевидности? Нет в мире ничего, что было бы сильнее иллюзий! Человеческое слово — это, как мы все давно знаем, не истина. Но это — обещание истины!!! Слово — не поступок. Но —обещание поступка! Слово людское и есть самый главный лжец! Именно такое слово сделало «революцию», отдав власть над реальностью иллюзиям. Словом, как мечом, разили врагов. Теперь пришла пора делать «харакири» — самим зарезаться инструментом ужасным, тупым и зазубренным. Я вспомнил предвыборную «проповедь» адвоката-святоши: действительно, звучат только человеческие слова, а  Слово Бога — иллюзия высшая. Молчание, из которого вышли все остальные звуки. Всякий говорящий должен бы настораживать всякого слушающего. Но этого не происходит. Потому что всякий слушающий — непрерывно говорит внутри себя сам. Все говорят! Никто не слушает и никто не слышит! Поэтому побеждает, «переговоривший» других. Я выгодно отличался в шумном предвыборном «базаре» своим молчанием. Люди подразумевали в замкнутом горле мою близость к чему-то нездешнему…

          Обо всём этом я размышлял, лёжа в грязевом бассейне санатория. Меня сторонились. Даже в грязи я оказался один. Не было слышно привычного визга, хрюканья, кряхтения, не ползали на четвереньках, как свиньи, голые инвалидки. Сорокасантиметровый предел был на месте. Но изменился статус. Я, оставаясь сидящим и молчащим притворщиком, всё-таки «поднялся» в глазах любого постороннего наблюдателя: преодолел судебную тяжбу, вошёл в бизнес, полез во власть… Поднялся! Используя своё положение. «Молодец! Вы теперь — наша надежда. Вырвались из болота!» — дружелюбно и заискивающе сказал мне слова ободрения один из городских колясочников. Его душа, как душа раздавленной на дороге кошки, потянулась к моему солнечному сплетению, чтобы досрочно стартовать в заветное «куда-то»… Я только мычал. Каждый истолковывал моё мычание так, как ему было удобно в данный момент.

          Обман — повторяется. И слова можно повторить сколько угодно раз, подобно обману. И обман можно повторить, как слова… Воистину, иллюзии повторимы, вот в чём дело! Всё, что существует «во времени», — обман несомненный! Темечко навевало старый, знакомый ответ: «Только правда одна!» Правда, живущая лишь в мгновении. Ну, да... Карикатура «без слов» выразительнее и многоразовее той, что со словами. Только к бессловесной картинке можно приделать какую угодно подпись и смеяться в различных временах и местах над этим по-разному. Ангелы, между прочим, так и поступают с нами. Потому что карикатурная «картинка» человеческой сущности неизменна. Не математическая константа. Без слов.

          Своих родственников по крови мы узнаём и называем их поэтому «близкими». В иллюзорном мире «близким» может стать человек, умело применивший для этого «родство слов». Родственником в иллюзиях. Родственником в самообмане. Родственником в надежде и ожиданиях. Так посчитать, весь мир — сплошные родственнички! В «детективе наоборот» человечество вело свою родословную не от первородного греха — от самого чёрта! Бедные, бедные люди! Бедные, потому что привыкли жить, обездушенные хитроумным обманом, и заполнившие пустоту суетой да трухой пересуд — душезаменителем. Мир иллюзии — плоский! Плоский, как зеркало, умеющее, умеющее отражать и перспективу, и глубину. Да только с той стороны зеркала нет ничего. В том-то и сила ловушки! Мы ныряем, как глупые дети, в нарисованную глубину! Что кому суждено? Реалисты разбиваются в лепёшку. А иллюзионисты, нырнув, живут в отражении припеваючи. За зеркало то простым смертным заглядывать запрещено. Опасен рубеж! Все зеркала бдительно охраняют свой тыл. А того, кто всё-таки смог заглянуть за… — ждёт смерть. В перевёрнутом мире смерть в иллюзиях означает и смерть во плоти.

 

          Адвокат-святоша «возился» со мной — возил «инвалида» на «моей» машине по всевозможным людным местам: агитировали, собирали подписи будущих избирателей. Было странновато ощущать себя перед аудиторией — брошенным. Но инвалида любое собрание тут же безоговорочно «усыновляло». Не существовало даже начального скепсиса, обычной настороженности незнакомой публики при первой встрече; город колясочников был, как вспаханное и засеянное поле, а моя собственная коляска — комбайном, пожинающим ростки человеческих надежд. Этот «силос» и кормил любого, кто расставался с людьми ради одинокого своего существования перед ними. С непривычки людоедом быть трудно. Я старался не смотреть на тех, кому меня сватали. Смотрел лишь в блокнотик, лежащий на моих коленях. Велено было записывать на бумагу отражение краснобайских обещаний — наказы и пожелания избирателей. Я, как невидимая помойная яма, вмещал в себя и в свою память нижайшие человеческие требования: закопать разрытую канализацию, найти дотацию для детсадовской столовой, отремонтировать сырую стену и протекающую крышу в коммунальном доме, помочь в приобретении автомобиля, приспособленного для управления инвалидом… Люди слушали, а внутри у них — говорило, говорило и вновь говорило «накипевшее». И вырывалось наружу. Собрание было удобным для этого поводом. Специально предназначенным не только для «выпускания пара», но и для совершения полезной «паровой» работы. Словно со скороварки неожиданно сняли крышку, а от изменившегося перепада давлений «накипевшее» пускало пузыри в несколько раз интенсивнее, чем в повседневном своём кипении.

          — Видишь, как на тебя «клюют»? Пользуйся положением, парень! — святоша-адвокат постоянно пребывал в благодушном настроении. В результатах задуманного он не сомневался. Не сомневались в этом и его «овцы», знающие, что серо-чёрная ложь всё равно всё сделает так, как ей надо. Во мне же, бессловесном и неподвижном, они видели призрачный шанс хоть чуть-чуть, хоть ненадолго отодвинуть проклятую обрыдлость — серо-чёрного пастуха своего: бедность и беспросветность. Чтобы канаву закопали, чтобы крыша не текла, чтобы сырой грибок перестал разъедать стену…

          Кто-то из участников предвыборной гонки подбрасывал в почтовые ящики жителей талоны на приобретение продуктов со скидкой. Кто-то раздавал спиртное и вещи. Мой краснобай додумался было раздавать людям бесплатную «освящённую» грязь в бутылках, но потом сообразил, что нет пророка в своём отечестве, что не стоит перегибать. «Освящённая» шла нарасхват и втридорога только на материке. Что ж, всякий приличный детектив, даже «детектив наоборот», должен был включать в себя погоню. Моя «гонка» отличалась большим своеобразием. Особенно впечатлял один, постоянно повторяющийся участок предвыборной деятельности — повторное сидение «на кресте». Только теперь я уже собирал не деньги — «подаяние» тоже поднялось. Я собирал подписи в свою поддержку. Люди подходили, говорили мне приятные слова, заполняли графы в бумажном листочке, желали удачи «всем нам». Невольно они косили глаза, осматривая строительство «моего» храма и прислушиваясь к командному голосу новоявленного бритоголового святоши — адвоката. В перерывах между нашими совместными поездками по собраниям, он руководил стройкой: то чехвостил рабочих, то восхищался результатами их труда. Наблюдая суету вокруг и слушая её голос, я сделал открытие: физическое действие в иллюзорном мире и впрямь не имеет никакого значения, поэтому правильнее всего, плюнуть на него, перестать мучиться совестливостью, и перестать обращать внимание на окаменевшую ерунду. Зато смыслы бытия продолжали оставаться смыслами даже в иллюзорном мире! Я сидел в коляске «костюмированный» — в костюме и при галстуке. Пот стекал по спине струйками. Я предполагал, что настоящий свой сюжет жизнь раскручивает на «поле смыслов», а не на поле действий. Действия лишь символизириуют великую невидимую игру. Так токарь точит чугун, а крошка сыплется вниз… Отвердевшие земные иллюзии людского мира как раз и казались мне такой «крошкой», отлетевшей при обработке от главной болванки. Отходы тоже побывали в деле, поэтому и воображали себя «изделием»… Вот почему меня заинтересовал эксперимент: «увидеть суть» в гуляющей публике, в грузовиках и их матерящихся водилах, что паслись подле строящегося храма, в дурацких бумажках, заполненных колдовскими подписями в мою поддержку… Сути не было видно нигде и ни в чём. Или я, слепой, ослеп в своём воображении?! Даже серо-чёрный туман стал прозрачнее, а ласковые слова горожан в мой адрес стали казаться приятной правдой…

          В мире смыслов бушевал кризис. Один и тот же смысл могли сегодня брать для вожделенного с ним соития самые разные люди и организации. Как невесту… напрокат.

 

          — Ну-ка, подними руку… Так, хорошо. И лицо делаешь вполне аристократичное. Молодец. Запомни: руку поднимать будешь только по моей команде. Запомнил?

          — М-ммм?

          — Сам понимаешь. Мною тоже командуют. И командуют тем, кто командует мной. Это — жизнь!

          Невольно я стал искать в пирамиде самого главного «командира». Странно. Среди тех, кто подчинялся друг другу, его не было. Люди командовали себе подобными, совершенно не ведая, для чего они это делают?

          — М-ммм!

          — Подчиняйся! И станешь человеком.

          Физиономия инвалида-бизнесмена, радетеля общества, смотрела на меня с большого плаката, укреплённого перед въездом на строительную площадку. Плакат призывал жертвовать «на благое».

 

          По городу также расклеили плакаты с моей физиономией. С поднятой вверх рукой, я сиял из коляски: «Он вас не предаст никогда!» Я стал популярен. Как же! Поднялся от простого нищего до бизнесмена-политика! И до чего же быстро!

          — Молодой человек! Что вы теряете, развлекаясь таким образом? Ничего. А что приобретаете? Тоже ничего. Так почему бы не сыграть? Людям нравятся сказки и на этом легковерии дурачков играют все, кому не лень. Можно даже выиграть! Если не в развлечениях, то хотя бы в приобретениях. Вещи и власть — это тоже, в конце концов, развлечение! — библиотекарь, похоже, немного завидовал мне. Желчь в его интонациях сквозила всё чаще.

          — М-ммм!

          — Из вас сделали живое обещание. Чучело надежд. За это можно потребовать неплохую компенсацию. Таки пусть ваши хозяева полюбят вас за деньги. Вы же, в свою очередь, полюбите деньги. Клянусь! И все вокруг тогда будут любимые и любящие. К сожалению, люди не понимают, что вы «подсадная утка». Они, наверное, не понимают, что «подсадные» — вообще все! Почему никто не крякает до голосования? Почему все крякают только после него?

          — М-ммм…

          — Официально я работаю на вас, молодой человек. Наш краснобай официально вас продвигает. О вашей положительности по городу ходят нелепые слухи. Вы набрали при голосовании шестьдесят семь процентов голосов. Больше всех остальных! Вы теперь — официальное лицо. Дайте мне на вас посмотреть.

          — М-ммм…

          — И что вы страдаете? Вас теперь ждёт гарантированное будущее.

          — М-ммм…

          Меня поздравляли. Лично приезжал, переизбранный в четвёртый раз, мэр. Мамаша держала фарс за чистую монету: «Обо мне не думайте, сыночка! Зарплату дадут — не отказывайтесь. И пенсию свою сохраняйте! Мало ли что! Скоро нам опять на комиссию…»

          Вся империя инвалидов держалась на этих основах — на «мало ли что» и «опять на комиссию». У меня было чувство, что я… эмигрирую. Что сейчас я поднимусь на палубу отплывающего корабля и в последний раз помашу рукой оставшимся. На прощание.

 

          Дали приличную зарплату, которую адвокат-святоша у меня не отбирал, на заседания гордумы стали возить на служебном транспорте. Сверчок-статист, конечно, знал свой шесток. Я получил незначительную должность зам-зам-зама, якобы ответственного за контроль по каким-то ревизионным проверкам. Это было легко, я просто подписывал, не читая, всё, что мне подсовывали. На заседаниях депутат-колясочник, в основном, спал. Для меня специально соорудили персональное рабочее место, крайнее в ряду. Постоянный мой судья-сосед чуть-что толкал меня в бок, когда нужно было проснуться, чтобы нажать одну из кнопок — «за», или «против». Всего-то. Нажимал, как велели. Смотрел на соседа-судью и делал так же. Спалось на заседаниях очень хорошо. И сны были очень приятные. Во снах я старался найти бесстыжую актрису, чтобы поскорее предаться с ней делу куда более естественному и приятному, чем то, в котором я участвовал. С привидениями же во плоти надо было играть по законам привидений. Законы здравого смысла, естества и реальности привидения-иллюзионисты не любили и злобно атаковали любое их проявление. Через месяц-другой большинство депутатов просто перестали ездить на заседания, отказавшись от бесплодного времяпрепровождения. Я был исключением, поскольку не принадлежал себе, меня — возили.

 

          Я возненавидел так называемую «власть»! Вот уж где было полное «собрание сочинений» уродливой человеческой природы. Похоже, что этот «многотомник» сочинила сама перевёрнутая жизнь, а уж до-сочиняли себя перевёртыши сами, — украшаясь абсурдными деталями бытия, которые были одна невероятнее другой. Все, кто когда-либо являлся мне в серо-чёрных видениях, были здесь. Ангелы с ядовитым взглядом и ящеры с глазами ангелов. Осьминоги, притворяющиеся птицами и птицы, притворяющиеся осьминогами... Сам себе я казался беспомощной жертвой землетрясения или цунами. Здесь не было случайных людей, всех приводила на депутатскую скамью корысть неминучая. Я неожиданно оказался внутри закрытого клуба, члены которого радостно приветствовали друг друга и были хорошо и давно знакомы. Ад — вышел! А по дороге в мэрию он зашёл в магазин, купил для себя красивую одежду, попутно получил высшее образование и научился говорить красно. Ад изрыгал деньги и поглощал деньги. Он был великолепен в этой своей ненасытности!

          У каждого здешнего красавца или монстра имелся свой коронный способ угодить аду, а, значит, и угодить себе. Если верить легенде, то из рая можно было уйти почти добровольно. Из ада — никогда! Даже после изгнания из ада его ослушники просто перемещались по иерархической лестнице в другое место. Ад был непобедим в своей абсолютной приспособляемости к чему угодно. Возможно, он сам и выдумал идею светлого бога и рая, чтобы ещё больше оттенить своё вечное и неувядаемое могущество — техническую грамотность, инициативность и боевой задор, который даже в седовласых депутатах обнаруживался с той же избыточностью, что и в более юных хищниках. Осенённые народным доверием, друг друга осеняли лицемерием. Поначалу, сразу же после выборов, эти люди, как уцелевшая после артобстрела «живая сила», повыползали из своих офисов-блиндажей, щелей-кабинетов и коттеджей-укрытий. Со всех сторон были слышны восхищённые восклицания: «Ба! Ты опять здесь? И как тебя, паразита, опять избрали? Ты же ничего не делаешь! Не умеешь, наверное? Ха-ха-ха!» — «Научусь! Вот у тебя, обманщика, и научусь! Ха-ха-ха!» Люди с удовольствием пожимали друг другу руки, вполне довольные тем, что «костяк» клуба практически неизменен. Количество «билетов» в руководящую верхушку было ограничено, но и количество тех, кто мог себе позволить купить их, было ограниченным тоже. Предложение и спрос в политических высях вступали в разногласие только в период предвыборного обострения. А так — одна семья! В которую братки и иже с ними втиснули голосующую рекламную куклу — меня. Братки тоже хотели дёргать кораблик жизни за штурвал, лучшие из них тоже хотели считаться порядочными, влиятельными и уважаемыми людьми города. В этом политическом клубе я сразу и автоматически занял место, отведённое для безобидной экзотической зверушки. Бывалые зубры и боровы, подходя к коляске, трепали меня снисходительно по холке и многозначительно наставляли: «Ничего! Ничего, парень… Ничего!» Произносимый текст полностью отображал их внутреннюю суть: «Ничего! Ничего, пообвыкнешь потихоньку. Ничего!» Моё молчание и физическая неподвижность заставляли, так или иначе, проявляться в трепании по холке почти каждого. К этому я никак не мог привыкнуть. Стоило сравнивать! На социальном дне моя беспомощность и неподвижность приводили к тому, что я был бит и унижен. Здесь, в зале для заседаний и в кулуарах меня не били, но каждый считал своим долгом «отметиться» у коляски и заверить её водителя: «Ничего, парень, ничего! Бог тебя не забудет. Я лично прослежу за твоей опекой».

          В зале для заседаний городские законодатели откровенно скучали. Они «отбывали» здесь «непреодолимые обстоятельства» своего хлебного места. Чтобы не скучать, многие из них переговаривались между собой, шуршали бумагами договоров, в полголоса могли обсуждать какие-нибудь совместные частные планы. Докладчики, попеременно работающие с трибуны, не обращали на гул в зале никакого внимания. Потому что, сойдя с трибуны, докладчик сам занимался тем же. Жизнь, изображающая жизнь, была очень изобретательна. В перерывах состоятельные господа заметно оживлялись и те частные интересы, что на заседаниях обсуждались в полнакала, под сигареты и кофе звучали, наконец, в полную свою громкость. Бас, бас, ещё бас, два дисканта, чей-то фальцет, снова бас… Ансамбль дельцов в основном старался басить. Басовитая нота свидетельствовала о твёрдых решениях и уверенном характере говорящего. Внешне, правда, это так не выглядело: какая-нибудь крупнейшая сделка венчалась школьной лексикой: «Ну, забеги завтра ко мне с договорчиком. Обкашляем за чайком. Как сам-то? А семья? Всё нормально? Отлично! Ну, забегай, забегай…» Слово «забегай» употреблялось часто, за уменьшительностью и незначительностью фраз маскируя крупные махинации. Я же видел и слышал, что творилось в этой «забегаловке». Как говорится, на депутатском столе решались одни дела, а под столом — другие. Подстольная жизнь была основной. Депутатский антураж представлял из себя лишь «ложную позицию», какие армия делает, чтобы сбить с толку потенциального врага. Наивные людишки шли к «товарищу депутату», а он, разумеется, кивал, но в это же самое время невидимые присоски и щупальца оплетали беднягу и изучали заблудшего: нельзя ли чем поживиться? Глубоководные хищные рыбы, там, где царствует вечная темнота, ловят так своих доверчивых жертв «на фонарик». В депутатском исполнении — на «фонарик» телерекламы, показного сочувствия и незначительных подачек. Депутатам досаждали сверхупрямые ходоки, маньяки правды и справедливости, какие есть в любом городе. Эти — записывались на приём, они способны были по многу раз выслушивать «обесцвеченный» ответ секретаря-крысы: «Зайдите на следующей неделе», они способны были высиживать в многочасовых очередях, добиваясь, согласно табличке на дверях начальства,  «приёма по личным вопросам». Таких настырных своих избирателей депутаты не без оснований побаивались. Они доставляли им в жизни мелкие, но очень неприятные неудобства. Как вши, или гниды. Поэтому депутат, избравшись, поскорее старался «очиститься» от связи с негигиеничным и бесцеремонным народом. Башни из слоновой кости, милиционеры на вахте, секретари в приёмных помогали неплохо, но не избавляли от визитов полностью. Отменить бы «по личным вопросам», да нельзя: игра в политику требовала соблюдения определённых правил.

          Как многослойная печатная плата, это клубное общество таило в себе неразрешимую загадку для непосвящённого. «Навесные элементы» тузов-баронов и братков-смотрящих при определённом политическом навыке ещё можно было успешно поменять, выбросив отслужившую «деталь» — человека — и заменив её новой. А сама многослойная «материнская плата» существующей системы была неремонтопригодна и окончательна в принципе. Её внутренние ниточки-проводнички, похожие на паутинку, состояли из телефонных звонков, подмигиваний, подаренных безделушек и сувенирчиков, красиво оформленных взяток и «откатов», празднований юбилейных дат, рассказанных вовремя анекдотов, полезной дружбы и обязательных взаимных домашних визитов, совместных пикников и мероприятий, из принадлежности к определённой профессиональной или идеологической коалиции. Связи эти были устойчивы, как орбиты планет и созвездий. И некий задающий единый «синхроимпульс» ежемгновенно опрашивал систему и каждого её участника: «Ты готов?» — «Да, я готов!» — «Ты на месте?» — «Да, я на месте!» Роль экзотической зверушки при чрезвычайно занятых господах давала мне неплохое преимущество — я был свободен от всеобщего и обязательного «включения» в схему.

          Здесь, под крышей власти, были равными среди равных, как в бане, или в морге: и судья, и толстый портовый гомосексуалист, и сам мэр, и хищники от бизнеса, и главный ревизор, и главный налоговый инспектор, и главный врач, и начальник милиции. Все, голубчики, в полном сборе. Они вдыхали серо-чёрный туман и выдыхали серо-чёрный туман. Без преобразований. Косноязычные, всего боящиеся. Они пришли на землю единственно лишь затем, чтобы побольше вдохнуть и выдохнуть серо-чёрного воздуха… Равные среди равных, и они послушно выбирали над собой того, кто провозглашался головой. Во время своих засыпаний я видел, как клубящиеся пузыри наслаждались собой, сквозь полусон до меня доносились их голоса. Многие пузыри вовсю старались: их глубокие, хоть и фальшивые, переживания бывали столь искренними, что могли довести человека до инфаркта. Некоторые пузыри, проворовавшись, загнанные братками или судьбой-злодейкой в угол, вешались или стрелялись. Некоторые загадочным образом «лопались» в автомобильных катастрофах, оставляя деткам своим состояние и «вечную» память по себе в гранитном исполнении. В такие дни через весь город торжественным, плавным строем текла похоронная процессия, а избиратели, стоящие за периметром оцепления на обочинах, имели возможность плотоядно интересоваться: «Кого опять понесли?»

          На казённом автомобиле меня подвозили к нашей халупе, где я ночевал довольно часто. На лимане теперь работали и ночью. Пространство освещали мощные прожекторы, скрежетали железными челюстями земснаряды. Соседи, когда-то ломавшие шапки перед неожиданно начавшим богатеть инвалидом, перестали меня замечать. Как государственную черепаху, покрытую бронированным автомобильным панцирем.

          Власть опьяняла всякого, кто её, хоть однажды, попробовал. Попробовал бы и я, да мне не давали. Немой колясочник, я чувствовал себя среди басовитых боровов и зубров маленьким мальчиком, которого пьяные взрослые притащили в распивочную, да, увлекшись своим напитком, так и забыли, почти бросили мальца… Власть, как «дурь», заставляла попробовавших её, стремиться к этому «наркотику» вновь и вновь. Требовались деньги, чтобы добывать новые «дозы». Тем, кто избирался впервые, всё было интересно и в диковинку. Им для полного кайфа хватало и самой лёгонькой «дозы», государственного банкета, например. А искушённым старожилам для счастья требовалось куда больше. Ну, приобретение морской набережной, допустим. Я только никак не мог понять: для чего весь этот спектакль существует? Когда и так всё наперёд предрешено. Однако спектакль выборов не отменяли. Очевидно, иллюзия «законности» требовалась для кормления пошлой и порочной, но всё таки — души. Присной памяти санитар мог бы просто отобрать деньги у ветерана-сморчка. Но нет! Он их — «выиграл». Чувство собственной правоты достаётся каждому: и тому, кто погиб, и тому, кто выжил, и тому, кто проиграл, и тому, кто загрёб себе всё. Чувство собственной правоты! Какая разница: с плюсом, или с минусом, на свету, или во тьме? В колесе жизни это чувство и есть само колесо — его замкнутый обод. Ну, а  как же быть с несобственной правотой, которая навязывает себя другим? О! Нет ничего проще! Нужно лишь собрать депутатский корпус в зале, пошуметь для порядка, и — законодательно «протолкнуть» какие-нибудь специальные акцизы на торговлю автомобилями. Потому что зять председателя правительства как раз этой торговлей и занимается… А народу остаётся лишь объявить: «На ваше благо, ребятушки! На ваше же благо!» Бессовестность начальников всегда сочетается с умопомрачительной глупостью общества. Чем глупее общество, тем развращённее и бессовестнее его начальник. Причём, я видел, как деформируется характер даже у по-настоящему совестливых, хороших людей, попавших во власть случайно, по милости своего неукротимого и несгибаемого идеализма. Обычно их, случайных, тем или иным способом «убирали», но до этой крайности доходило редко. Чаще всего, идеалисты сами, незаметно для себя мутировали, приспосабливая и ловко оправдывая свой чахнущий идеализм в мире растущих компромиссов. Личная выгода легко побеждала «чаяния общества». Хотя знамёна в этой битве выгод с обеих сторон поднимались самые что ни на есть «всенародные». Идеалистов просто покупали. Почему? Потому что они — покупались. А неподкупные лежали, как и положено, в гробах, или ещё не родились. Восторженные истеричные активисты, которые впадали в транс, выступая перед народом, — эти верили сами себе до первого окрика или до первой подачки. Они довольно быстро сворачивали свой энтузиазм и затыкали источник вдохновенных речей печатью скорбной улыбки. Потому что быстро убеждались в мудрой справедливости всё того же народа: «Язык мой — враг мой». Особенно, после выборов. Они, так же, как и я, угрюмо сидели на своих «инвалидных» депутатских местах — молчаливые и окаменевшие. «Чего изволите?» — издевательски спрашивал «смотрящий» по законам у законодательного собрания. Все, разумеется, хорошо знали что и как именно нужно «хотеть». И — хотели. Нажимая нужные кнопки и произнося нужные слова перед микрофонами. Я, в отличие от остальной депутатской общины, был инвалидом «в законе» — табуированным и привилегированным существом, священным тотемным животным в людоедском племени «избранников». Я мог себе позволить любую роскошь поведенческой безучастности. А они — нет.

          Своеобразным оказалось и другое наблюдение: депутаты-мужчины по психотипу своему напоминали плаксивых девочек или истеричных базарных торговок. Чего только стоил один предводитель партии национал-молодчиков, распространявших «дурь», а теперь ещё и группирующихся в самостийную боевую организацию, поднимающую над собой знамёна религиозного маразма! Этот предводитель плакал, стоило ему завидеть какой-либо храм или знаменитую могилу. А бизнес-леди, попавшие в депутатский корпус и пахнущие дорогими духами, напротив, напоминали бойцовских собак. И если такая «собака» вцеплялась в кого-либо, пиши пропало: перекусит пополам! А потом ещё и проглотит, не поперхнувшись.

          На дурацкую свою «работу» я ездил, как в театр, не осмеливаясь послать куда подальше всех тех, кто дарил «нашему инвалиду» всевозможные сувениры: безделушки, авторучки, блокноты-калькуляторы, зажигалки, наборы оригинальных цветных презервативов и чёртиков, выпрыгивающих из табакерок… Тем же самым по отношению ко мне занимались иностранные делегации, которые бывали в городе. Зверушку — меня — бесплатно кормили в одних и тех же ресторанах, возили по одним и тем же экскурсиям, сочувственно похлопывали по холке и на разных языках произносили: «Ничего-ничего, парень. Ничего! Всё образуется». Люди во всех странах пользовались одним и тем же секретом — умением обманывать себя. Чем лучше удавался самообман, тем охотнее в него верили другие. Достоверность в мире наоборот достигалась не молчаливым поступком а крикливостью рекламы. Мучительность подобного существования для меня состояла в том, что суть спектакля я понял и за один день. Смотреть же и слушать его приходилось бессчётное количество раз. Я знал наизусть роль, речи и реплики каждого. Я знал, как фигуры передвигаются по сцене. Время появления участников диалога и тембр произносимого текста. На место исчезнувшего «актёра» немедленно приходил дублёр, который выучивал освободившуюся роль в рекордно короткий срок и играл её с превосходным усердием. Я бы мог один сыграть весь этот спектакль от начала и до конца! И за главу, и за его «статистов», и даже за народ. Никто не делал и не говорил ничего нового. Творческих трудностей не было. Такой спектакль могли бы сыграть даже мартышки.

          Выставляя своё лицо на плакат, люди расставались со своим собственным. Отныне их лицо навсегда становилось — плакатным. Редко кто мог позволить себе в этих казённых стенах прежнюю свою естественность. В движениях тела, в речи, в выражении глаз и губ. А если и позволялось «что-то личное» в лице — то только печаль и скорбь. Весёлые дела в казённых домах не творились. Хотя плакатных весельчаков было, хоть отбавляй!

          Свои «депутатские» деньги я получил в конверте всего дважды. После чего, нехилая по моим понятиям сумма загадочным образом стала переводиться на материк, в пользу подружки в качестве «поддержки на воспитание малолетнего ребёнка». Хотя все знали, что ребёнок — на мне. Ну, почти на мне… Видимо, тесное «сотрудничество» адвоката и подружки не прошло даром. Их общение стоило мне зарплаты. Плевать! Спорить с абсурдом — самому сойти с ума. Я знал, что инвалидов, особенно недееспособных, обирают. Это была широко распространённая практика. Ложка дёгтя в моём царстве притворщика. Просто поразительно, насколько людям низким нравится унижать всех остальных! Возможно, для них — это единственный способ почувствовать себя в «полный рост» среди подкошенных сотоварищей. Впрочем, по особому распоряжению мэра кормили, возили и одевали меня бесплатно.

          В большом ходу у начальства был крик, мат и оскорбления. Иной раз, не стеснялись даже телекамер. Яростный крик выдавал с головой самых ограниченных участников этого балагана. Избранник, отведавший «дурь» власти,  ставил навсегда на себя клеймо народного врага. Это условие тоже входило в правила безумной зазеркальной игры. В дальнейшем депутату приходилось принимать специальные меры личной самозащиты, чтобы уберечься от «убийственных» взглядов и вопросов своих избирателей. Тонированные стёкла в автомобиле, высокие заборы, двойные тамбуры приёмных, охранники на входе в заведение, турникеты и спецпропуска — всё это, несомненно служило личному спокойствию. Избранники, как коты, сожравшие хозяйскую сметану, не без оснований боялись своих избирателей. На встречи с ними они ходили с тем же чувством, с каким входит дрессировщик, украшенный шрамами, в клетку к незнакомым тиграм. Главным на таких встречах было — не дразнить зверей. То есть, народ. Не стоило заставлять людей делать мысленные упражнения. Лучше всего было просто раздать незатейливое депутатское «лакомство» — школе подарить мячи, инвалидам дать новые карты и шахматы, а морякам подкинуть гравированные портсигары с порнографической гравировкой. Этого достаточно. И пока избирающая публика разглядывает и ощупывает данное «лакомство» — уходить подобру-поздорову, пока ещё жива невысокая волна позитивных народных эмоций… Ну, можно произнести на прощание обязательную в таких случая фальшь: «Мы — вместе!» Привычное враньё не наказуемо.

          А что?! У каждого своя «спецодежда». У кого-то смокинг и дорогой автомобиль. А у кого-то телогреечка, да старый велосипед, доставшийся по наследству от дедушки-почтальона. Главное же не в этом. Главное — в той надписи, что красуется над вратами ада: «Мы!»

          Нормальный человек испытывает тягу к обобщениям. Ну, вот его и «обобщают».

          Спасали видения. Сердобольная повариха из буфета частенько наливала мне перед заседаниями стаканчик-полтора «креплёного», после чего я засыпал и «улетал», как из пушки. Буфетчица, единственный человек в этом казённом логове, кто до конца понимал мою маету. Потому что она маялась так же. В буфете у депутатов развязывались языки и галстуки. В расторможенном состоянии их плакатное благочиние исчезало за ненадобностью. Труднее всего было, будучи в «этом», наблюдать «это». В буфетчице я угадывал коллегу-притворщика. Думаю, так утопленник боится воды до тех пор, пока не утонет. Ха-ха! А уж на дне — все свои! Ждут не дождутся! «С прибытием, дорогой! Ничего, ничего… Всё образуется!» Утопленники не дышат. Им на дне — хорошо. В перевёрнутом мире дно и есть самый «верх»! Всё самое тяжкое, самое бездыханное само в эти впадины валится. Ведь в аду они выглядят, как вершины.

          В общем, везде и всюду жизнью правил «детектив наоборот». Однажды на улице я встретил своего следака, он был уже на пенсии: «Так-так, сынок, так-так. Ты теперь, сынок, не их, ты теперь самого себя бойся… Так-так». Следователь опасался, что и я «одепутачусь» в душе, поглощённый силой казённого дома. И согласился бы, может, да не дают. Кроме инвалида-экзотики, статичных «голосователей» насчитывалось ещё человек пятнадцать. Среди них были молоденький милиционер, рабочие порта, охранница из психоневрологического интерната и им подобные. Группа братков-дельцов, которая пыталась у города «оттяпать» в частное владение морскую набережную, при голосовании «по важным пунктам» всякий раз доплачивала статистам наличными. Перепадало и мне. Обиды и следы несправедливости годовыми кольцами нарастали на моём Древе Познания. Они, обиды и несправедливости, заставляли запретное древо расти быстро и давать горькие плоды. А годовые кольца на соседнем Древе Жизни должны были прибывать в результате радости и счастья. Увы. Редко эти два древа бывают одного роста и одной силы. Да и плодоносят-то далеко не во всякий сезон. К чему это я? Ах, да! Моё Древо Жизни поливала только буфетчица.

          Хотелось, чтобы бредовые видения посещали меня почаще. Но, как назло, их становилось всё меньше и меньше. Может, и впрямь на здоровье благотворно влияли и грязи, и здешний климат. Даже мамаша перестала жаловаться на змею в голове.

          Стая лжецов и трусов обладают поразительной убедительностью и бесстрашием, когда они вместе. Я видел их мир изнутри. Вот где был бред наяву! Они жили по законам бреда и думали так же. Ад в их лице любовался собою. Я, поскольку было велено, тоже многократно голосовал за выкуп городской набережной в частные руки. И совсем не думал, что это может как-то отразиться на моей скромной жизни. Однако отразилось. Не понятно как и где, за какую взятку и у кого газетчики откопали мамашину медкарту с упоминанием наследственной склонности к шизофрении. Ничтоже сумняшеся, найденное было перенесено и на меня. Оппозиционной прессой уже был отпечатан тираж со статьёй в защиту красавицы-набережной. Шельмующий заголовок гласил: «Депутат-шизофреник, или Общество согласных». Только не вышло пошуметь. Тираж уничтожили. Успел вмешаться экс-авторитет, милейший вор-пахан, депутат, руководящий службой помощи обездоленным детям. К тому же, по чистой случайности, помещение редакции в ту же ночь сгорело. Покровитель-авторитет подошёл перед заседанием ко мне лично и привычно похлопал по холке: «Ничего! Ничего! Мы своих в обиду не даём». После этих слов внутри у меня по всему телу разлилось благодатное и благодарное холопское тепло: обогрели! С барского стола крошки от основной «дозы» перепали и мне. Употребление их внутрь, действительно, необычайно пьянило разум и сердце. Дно притягивало. Могло наступить необратимое «глубинное опьянение», после которого всплытие уже не интересовало. Мысли мои и нервы затрепыхались. Лишь в последний момент темечко успело шепнуть: «Гусь свинье не товарищ, а господин!» И — я выплыл на свет, в свою одинокую бедность.

 

          ...Пацан в инкубаторе в какой-то мере повторял мою судьбу. Так мне иногда казалось. От нечего делать, я стал потихоньку привыкать к мысли, что у меня есть ребёнок. Это, конечно, не устраняло одиночества, но хотя бы разнообразило его. Многие депутаты посдавали своих отпрысков «на воспитание за деньги». Справедливо, впрочем, полагая, что для юного поколения так будет лучше. Многие депутатские семьи состояли из стандартного сочетания: старый муж и молодая жена — обоим было некогда заниматься кем-либо, кроме себя самих. Муж по обыкновению «ковал деньги» и заседал, а жена — гуляла в соответствии с запросами своей фантазии. Элитный инкубатор и был создан специально для того, чтобы заседающие могли беспрепятственно заседать, а гуляющие гулять. В инкубаторе деток воспитывали и учили по самым передовым методикам. А во взрослом домашнем мире они, скорее всего, получили бы уроки равнодушия и нелюбви. Так что в перевёрнутом мире плохое от плохого — снова хорошее получается. Многие депутаты избавлялись от своих «грызунов» таким образом. Благодаря чему у мелкоты был шанс вырасти людьми. Сына депутата-инвалида в инкубаторе содержали и учили бесплатно.

 

 

 

06.     ЧУДЕСНЫЕ ГРАНИ

 

          В один из сезонов в санатории вновь появился силовик-гиревик. На сей раз он не кидался на женский пол по поводу и без повода, а демонстрировал степенность, соответствующую диплому экстрасенса высшей категории. Что это такое — никто толком не знал. Но слово «высшей» накладывало на поведение здоровяка-колясочника печать особой значительности. Он отпустил бородку клинышком, приобрёл манеру дырявить собеседника, как электробур, немигающим взглядом и постоянно собирал вокруг себя публику, диагностируя желающих, а также пророчествуя и показывая фокусы. Гиревик приехал не для того, чтобы поправлять своё здоровье, а натурально работать — пиариться и выжимать деньгу из легковерных. К тому же, в городе шла подготовка к межрегиональному фестивалю среди юных инвалидов, одарённых талантами. Начальство суетилось, обыватели ходили в приподнятом настроении: «Скоро наш город вся страна увидит!» На лужайке перед бетонным болваном-ветераном колотили скамейки, внизу ставили свет, инженеры центрального телевидения заранее монтировали гигантские краны-кронштейны и натягивали стальные тросики для «летающих» камер. Из повседневной жизнь превращалась в срежиссированное цирковое представление. Скептически на всё смотрели видавшие виды старожилы: всякое сегодняшнее действие в городе не приводило к новому качеству завтрашнего дня — оно лишь взбаламучивало жизнь. Но людям и «взбаламучивание» было в радость. Многое в этой мутной радости было неожиданным. Например, о том, что «грязевой король» и «наш уважаемый депутат-инвалид» объявлен главным меценатом проводимого праздника, сам я узнал далеко не первым. Если без подробностей и мата — от попрошайки на улице.

          Гиревик-экстрасенс привез с собой девочку-колясочницу, которая писала стихи и необыкновенно красивым голосом их пела. Вечером в санатории они вдвоём развлекали колясочников, городских зевак и свободный медперсонал.

          — Как вам это нравится, молодой человек? Хорошо, правда? Все поэты умирают не так, как остальные. Они умирают в будущем. А потом лишь постепенно подтягиваются сами к своим небесным могильникам… Они хоронят себя в небе. Вы этого не знали? Ах, как поёт, как поёт! Серебряное горлышко! Нас, к сожалению, только закопают или сожгут. Ах, какой голосок! — библиотекарь наслаждался.

          — М-ммм!

          — Да, дорогой мой, настоящий поэт, как евнух. Или… инвалид. Ха-ха-ха! Песней он с лихвой компенсирует недостающее. Я всегда говорил своей жене, когда отправлялся в очередную экспедицию: «Ты же знала, на что шла, когда согласилась иметь от меня детей: поэтам преступно жениться!» Ах, молодой человек, когда-то и я писал неплохие стихи…

          — М-ммм?!

          — Да, было дело… А потом, ставши учёным сухарём, я решил воздерживаться от чувственных словесных глупостей. А ведь зря, как оказалось! Зря! Воздержание — кратчайший путь к развращённости. Вы же сами всё видите. Во мне больше нет вдохновения. Осталось лишь — вы-дохновение. Ха-ха-ха!

          Девочка пела. Я, счастливый от двух стаканов «креплёного», час назад поданных буфетчицей, «летал» в своём воображаемом царстве чувств. Стихи были какие-то не детские, да и сама талантливая девочка плюс её божественный голосок производили впечатление, что она вообще не человек — миссионер из соседнего мира. Под эту трель, свитую из музыки и слов, не один я блаженствовал и блаженствовал… До тех пор, пока не обнаружил у себя на голове ненавистную царскую корону. Она была по-прежнему очень тяжела и мешала летать, блаженствуя. В придачу ко всему, сегодняшний я-царь, оказалось, был слеп, глух и нем. «Как же я теперь царством-то своим управлять буду?» — где-то внутри заметался, как муха, испуганный вопрос. Темечко, как мудрый визирь, утешило: «Царь! У каждого из твоих подданных есть собственный царь в голове! Верь в это и ничего не бойся!» Ответ меня вполне устроил. Я открыл глаза и снова «прилетел» в центральный вестибюль. Пианино откатили в сторонку. На месте серебряного горлышка колдовал и показывал фокусы экстрасенс-гиревик. Ба! Я даже глаза протёр… Ба!!! Прямо над инвалидом-гиревиком витал ветеран-обрубок, лицо его выражало крайнюю степень ехидства.

          — Молодой человек! Вас приглашает маэстро. Идите, идите, хватит сидеть с закрытыми глазами. Нам предлагают…

          — М-ммм… — меня буквально вытолкнули в центр. Я был сердит. Начиналась изжога и небольшое похмелье.

          — Внимание! Внимание! Любому из вас я временно, при близком контакте могу передать свои способности. Судьбу любого из вас я могу рассказать наперёд с высокой вероятностью…

          Полупрозрачный ветеран-сморчок болтался над нами, как поплавок в ожидании поклёвки. Экстрасенс демонстрировал свою «высшую категорию». В большое плоское блюдо он налил чистой воды, подождал, когда вода полностью успокоится и после этого виртуозно положил на поверхность воды в самый центр стальную швейную иглу. Поверхностное натяжение жидкости удержало лёгкий предмет, игла не утонула. Потом он попросил меня сконцентрироваться на солнечном сплетении так, чтобы к игле из него протянулась «дорожка энергии». В руки при этом следовало нагнетать тепло и помогать руками сдвинуть иглу с места, не прикасаясь к ней. Минут через пять-шесть руки начали зудеть, в ладонях образовались два горяченных «пятака», а с кончиков пальцев начал стекать «холодок». Солнечное сплетение вело себя так, как если бы меня в сто первый раз тошнило, — дышалось с трудом. Я понимал, что человек — игрушка внушаемая. Но не сопротивлялся. Было интересно. После того, как все кошачьи души неожиданно «стошнились» через моё солнечное сплетение в «дорожку» — игла завертелась! Публика ахнула и зааплодировала. Жестом гиревик остановил шквал восторга.

          — Статическое электричество! — крикнул кто-то из знающих.

          Гиревик-экстрасенс ухмыльнулся. Меня привязали за голую ногу голым медным проводом, а второй его конец заземлили через контакт с водяной трубой. Дурак-дураком, я повторил сеанс «игловерчения».

          — Вы очень способны! — похвалил меня экстрасенс.

          — Случайные токи воздуха! Конвекция, руки поднесены слишком близко! — не унимался скептик.

          — Держитесь! Соберите всю силу! — настраивал меня медиум.

          — М-ммм…

          — Сейчас мы их сделаем!

          Блюдо закрыли стеклом. Меня откатили метра на четыре в сторону. И я начал кожилиться. Невероятно, но получилось! Игла совершила несколько стремительных оборотов вокруг своей оси, а потом быстро поехала к краю блюда. Где и затонула, ударившись о стенку. Вся масса воды пришла во вращение по часовой стрелке. Люди аплодировали. Я потерял сознание.

 

          … Я обнаружил себя сидящим в несушечном гнезде и орущим что есть мочи: «Куд-кудах-тах-тах!!!» Гнёзд вокруг было много. В каждом сидела несушка и тоже орала благим матом. Орали все. Но я точно знал, что большинство — пустышки. Яиц не будет. Только крик. Хотелось заглянуть под себя, чтобы узнать: а сам-то каков? Но только я собирался узнать правду, как помимо моей воли рот открывался и я тут же обо всём забывал: «Куд-кудах-тах-тах!!!»

          — Подразни меня! — попросил летучий сморчок.

          Я показал обрубленному деду язык. Тот немедленно пришёл в неадекватную ярость, разогнался и врезался в демонстрационное блюдо с водой. Блюдо разлетелось на куски. Вокруг начали хаотично двигаться клочья серо-чёрного марева. Я захохотал, довольный представлением. Потому что только что обнаружил полезный способ дразнить мёртвых — их следовало дразнить до злого оживления. Буквально: даже очень небольшое зло предметно оживляло тех, кто болтался где-то рядом. Ха-ха! Доброе оживление обиженным и не до конца упокоенным не ведомо. Дед бушевал. Я кричал: «Куд-кудах-тах-тах!!!» Кто-то поднёс к моему носу ватку смоченную нашатырём. Я замычал и открыл глаза.

          Вокруг творилось кое-что интересное. Блюдо лежало на полу, разбитое вдребезги, а его мелкие осколки сами по себе медленно расползались в разные стороны по мокрому полу. Среди суеверных инвалидов воцарилась паника. Самодеятельный вечер скомкался и завершился второпях. Только библиотекарь внимательно и задумчиво изучал то, что представилось его глазам.

          — Молодой человек, вы тоже это видели? Знаете, однажды в антарктическом безмолвии я уже наблюдал нечто подобное… Пришлось, в числе прочих, признаться перед сумасшедшей комиссией на материке, что я тоже сумасшедший. После чего мы все вернулись к нормальной жизни на законных основаниях. А что делать? Наша старая правота слепа перед любым новым опытом. Это как никем и ничем не подтверждённая инвалидность… Я смеюсь с того раза! Наша страсть к доказательствам — это уникальный вид восторженности. Восторженность — вот самый главный стрелочник жизни. Кто чем очарован, тот туда и идёт. Причём, я вам, как родному скажу: даже после смерти! Восторженные вечностью, идут в вечность. Восторженные вещами, останутся в веществе…

          — М-ммм!

          — Точно! Восторженные грязью, идут…

          — М-ммм!!! М-ммм!!!

          — Врача! Эй, позовите скорее врача! Молодой человек, успокойтесь! Что, уже не звать врача? Хорошо. Вы же знаете: все врачи только помогают человеку умирать. Единственные, кто ему мешает это делать — реаниматор и патологоанатом. Не верьте никому и вы умрёте правильно — здоровым нравственно и духовно.

          Меня отвезли на дежурной машине домой. Лёжа на кровати, я видел в окно огни рабочей площадки над лиманом, слышал скрежет металла и крики людей. Идиотский опыт с гиревиком-экстрасенсом закончился для меня плачевно. Сил не было. Я то и дело «улетал». Ночные огни производственной площадки «запустили» моё некрепкое сознание к знакомым огненным людям. Которые, как студенту-двоечнику, разжёвывали базовую элементарщину в устройстве земного общества. Главная мысль была крамольной: общество не живое. Это — «прибор». Крупный и сложный физико-химический и электро-механический «блок», который состыкован с таким же «блоком» в ином языке, или в иной материковой культуре. Блоки соединены в общую «сборку» всей планеты, которая, в свою очередь тоже включена… «куда-то туда». Как это всё работает?  О, в том-то вся штука! Успешное функционирование «заведённой жизни» зависит од двух принципиально важных вещей: от правильности всей сборки и от правильной её настройки. Я как бы насквозь стал видеть «схему жизни»: в ней сопрягались настроенные в резонанс колебательные контуры-люди и контуры-страны, в нестыкуемых жизненных местах дипломаты устраивали «гальваническую развязку», всюду подавались «токи смещения» или «управляющие импульсы», действовали люди-резисторы и люди-усилители, однако все опирались в разности потенциалов на «земляную шину»… Это было чертовски интересно разглядывать! Унифицированными и легко заменяемыми в сборке были не только отдельные люди-специалисты и люди-функционеры, но и целые «блоки» — заводы, промыслы, действующие образовательные и религиозные приоритеты, даже эпохи. Потрясающе! Схема не могла себе позволить, чтобы какие-нибудь отдельные двуногие «детали» или «блоки» начали самостоятельно думать, или действовать. Упрямцы выпадали из схемы буквально. Впрочем, известная банальность в новейшем своём исполнении имела особое развитие. Ещё вчера, как говорится, схема жизни носила, так сказать, аналоговый характер. Ещё вчера в ходу были формулировки типа «возможно, если, то, наверное…» Приблизительность схемы позволяла существовать и «приблизительной», не до конца регламентированной, человеческой жизни. Но грянул гром! Тотальная оцифровка мира изменила психологию «сборки» фатально. Неопределённости стали вообще невозможны. Только два устойчивых состояния: да, или нет. Новая схема требовала того же до последней «детали». Так я увидел финальный апокалипсис. Оцифрованный человек и его мир единодушно, как строй солдат, произносил бескомпромиссное: «Да!» — исключительно в свою пользу. Терпеливая природа, тяжко вздохнув, отвечала своё: «Нет!» После чего серый туман разошёлся, а голуби, питающиеся кровью, вновь перешли на зерновой рацион. Что ж, победителей не судят. Просто не стало тех, кто умел бы судить… У природы не было «подробностей». В каждом своём проявлении она была одинаково тотальна: и в красном гиганте, и в галактической спирали, и в атоме.

          Огненные люди беззлобно смеялись, глядя на мои мокрые глаза. В ушах шумело, словно весь мир штормило.

          Слухи о «чертовщине» во время проведения «художественной самодеятельности» в санаторном вестибюле мгновенно распространились по городу. Дети на улице стали на меня показывать пальцем.

 

          Накануне фестиваля юных талантов-ивалидов здоровье моё резко ухудшилось. Мучили бред и рвота. Мамаша повалилась в истерике в ноги главному врачу санатория: «Спасите сыночку! Ему нужна отдельная палата и специальный уход!» Из мэрии тоже похлопотали. Отдельной палаты не получилось, так что, я лежал на своём привычном месте, на веранде, или в «офисе», если иронизировать. В качестве сиделки ко мне приставили мамашу, а библиотекарь ставил капельницы. Кроме того, случилась бессонница. По ночам я флегматично смотрел на бетонного болвана внизу, около которого часами кружил призрак-ветеран. Он то разгонялся и с размаху врезался в бетонное своё чучело, то мочился на свои начищенные награды. К утру они тускнели и покрывались окислами. Днём их торопливо чистили, не понимая причин порчи, а в следующую ночь опять всё повторялось. Бутафорные блестяшки бетонного сморчка-обрубка тускнели очень некстати — фестиваль предполагался патриотический. Я читал его Положение: «Номера на конкурс предоставлять исключительно положительной направленности». Ну-ну. Тот, кто так думает, наверное, и на качелях готов раскачиваться только в одну сторону…

          Кто-то из местных посоветовал «освятить» памятник ветерану ещё раз. Главврач и экс-авторитет приволокли для этой цели к памятнику адвоката-святошу. Было заметно, что нахальный приспособленец неуверен в успехе и боится начинать. Мне уже становилось лучше. Я выкатился поглазеть на дармовое представление.

          Вор-авторитет подбадривал тушующегося:

          — Все мы грешны. Начинай. Всё у тебя, браток, получится. И по ржавой проволоке идёт ток… — это расхожее утешительное заявление я многократно слышал от не совсем честных и не совсем порядочных служителей культа.

          Адвокат-святоша зажёг свечку и стал читать молитву. Потом он, как зверь, стал ходить вокруг памятника. Даже спел, как мне показалось. Потом… Потом средь беля дня сморчок-ветеран возник передо мной. Он плакал: «Закопайте, суки! Закопайте!» Он опять говорил не про землю.

          — М-ммм…

          — Сегодня в мэрии окончательно утверждается регламент фестиваля. Приехала центральная пресса. Твоё присутствие обязательно, — вор-авторитет был сама любезность. Путь до мэрии я проделал, не вылезая из коляски, в багажном отделении его огромного джипа.

          Тускнеть награды перестали. Ночью, коротая бессонницу, я выехал на прогулку вниз. На дне фонтана с открытыми глазами лежал сморчок. Земные «фантомы» дёргали его и он, похоже не знал, как с ними расправиться и куда от них деться. Я искренне пожалел старика. Даже предоставил бы ему свою «кошачью дорогу», чтобы старик сбежал от этого ужаса в заветное «куда-то», но человек слишком уж велик и кошачья тропка для него мала.

 

          На лимане работал копровый молот, забивающий в болото новые сваи. В такт его ударам я подтягивался на турнике. Во мне накапливалась запредельная остервенелость. Я опять не хотел жить. И опять — не хотел иначе, чем раньше. На сей раз: решительно, зряче, от нежелания находиться среди всего «этого». Гиревик нечаянно что-то «повернул» внутри моего существа. Я стал без помощи бреда беспрепятственно «читать» мир на всех его явных и неявных полках и стеллажах. И вскоре обнаружил: читать нечего. Мир многократно перепевал и переписывал и перерисовывал сам себя. Мир вокруг скучал, но боялся себе в этом признаться. Он был одной огромной и бесконечной Скукой. Мир внутри меня пришёл к тому же. Два мира скорбно смотрелись друг в друга. А руки всё дёргали и дёргали сидящее тело вверх, а тело — вбивало и вбивало своим задом в сиденье кресла-коляски чёрную вселенскую скуку, как последнюю сваю: «Бух! Бух! Бух!» Я сопротивлялся и заставлял себя думать о том, что мир вещей прекрасен. Что вселенной снится вещий сон — сон о веществе: о звездах, о туманностях, планетах и овеществленных идеях… Дух Вселенной мечтает стать одним сплошным веществом! Как точка. А потом — бухнуть очередным первовзрывом. Вечный дух… Вещий сон… «Бух! Бух! Бух!»

          — М-ммм!!!

          — Сыночка мой! Наджабитесь! Не надо бы так.

          — М-ммм!!!

 

          Ну, кто бы мне поверил несколько лет назад, скажи я о таком! Что я буду трусливо сидеть в инвалидном кресле не по своей воле — симулянт-богач, симулянт-патриот и симулянт-гражданин. Знаменитый, как нарисованный талисман на рекламируемом товаре. Несомненно, я был самый «плоский» изо всех плоских господ, что когда-либо красовались на буклетах и плакатах. Моя реальная «глубина» была не толще бумажного листа. Но кто об этом знал? Студенческие мечты дальше «хорошенького» не заходили: хорошенькие девочки, хорошенькая карьера, хорошенькая зарплата… Что ж, у судьбы патологический слух: услышала. Хорошенькое подменило просто хорошее, а уж дальше, видать, покатилось само.

 

          Прикатили деятели с центрального телевидения. Они всем здесь начали распоряжаться с уверенностью инквизиторов. Непокорных сжигали на кострах.

          Попробую объяснить. Луну без Солнца не увидишь. То, что не имеет собственной светимости, волей-неволей, приходится освещать дополнительно. А это — уже искусство! Отражённый свет должен быть обязательно «ослепительно красив» — в этом, насколько я понимаю, суть постановочных телевизионных шоу. А то! Коррекция одноразового изображения производится значительно быстрее, чем коррекция живого оригинала. В телевидении всё подчинено именно изображению! А мир подчинён — телевидению. И инквизиторы этим безнаказанно пользовались. На их кострах жарились чьи-то репутации, пылали горы рекламных денег, а в колдовстве их софитов начинали сиять даже бездарности. Но фестиваль детей-инвалидов смутил даже самоуверенных профессионалов из центра. Дети были талантливы, просты в общении и не понимали заказного поведения ни на сцене, ни перед камерами. Изобразительная «коса» нашла на «камень» природной человеческой естественности. Многие девочки отказывались от макияжа, а мальчики наотрез не хотели переодеваться из парадного домашнего в чужое парадное. Главный распорядитель шоу орал на них. Некоторые участники, пожав плечами, вместе с родителями разворачивались и уезжали. «Вы — преступники! Вы срываете праздник, который увидит сам президент!» Талантливым деткам на «самого президента» было глубоко наплевать. А вот от бесцеремонной грубости шоуменов и фальшивых аплодисментов было стыдно. Действие напоминало пытку. Многие творческие выступления записывались заранее, с дублями и противоречивыми советами режиссёров. Чтобы потом, в чистовую, за монтажным столом свести якобы «прямой эфир» без единой технической и идеологической помарки. Чтобы «самому» понравилось… Получается, все работали только на него одного, а не на самих себя. Даже в «картинке». Это отточенное до блеска показушничество было противно не только детям.

          На сам фестиваль «сам» прислал телеграмму, в которой содержались слова, написанные роботом. Эти слова со сцены прочитал робот-мэр. Роботы, сидящие в рядах почётных гостей, показательно аплодировали телеграмме робота громче остальных. Дети тоже растерянно хлопали в ладоши, нехотя примеряя на себя власяницу взрослых: а каково это, быть роботом?! Похлопал и я. Меня выкатили на видное место, чтобы каждому инвалиду-участнику инвалид-меценат лично вручал цветы и сувенирные значки. Въезд на импровизированную сцену был специальный, пологий. Мне было грустно. Девчушку с серебряным голоском и экстрасенса-гиревика не допустили. Они хотели выступать только вместе — в этом состоял «сеанс одновременного исцеления», ради которого они и приехали на фестиваль. «Шарлатанов убрать!» — гаркнул главный распорядитель и тему закрыли.

          Наконец, началось. Гимн страны воткнулся ходячим в одно место, как горячее шило. Все они вскочили и вытянулись в струнку. Инвалиды сидели. Им никто не «отдавал честь» и они её никому не отдавали. Каждое слово в государственном гимне было враньём. Каждое!

          — Мы клянёмся перед памятью великих героев… — отряд местной молодёжи умыли и причесали, а также заставили их выучить слова, которыми они звонко сыпали перед объективами и микрофонами. Кое-кто из этих юных «звонарей» был мне знаком — например, подросший гадёныш на роликовых коньках, торговавший «дурью».

          Нет смысла рассказывать о торжественном открытии, речах, музыкальных и иных конкурсах, о патриотическом вранье и возложении цветов к бетонному обрубку — всё это напоминало радужную игру щедрого южного солнца на поверхности летящего мыльного пузыря. Пузырь взлетел и лопнул за один вечер. Большего от него и не требовалось. Детки получили грамоты и призы, а взрослым раздали от моего имени «специальный бонус» — освящённую грязь. Все были счастливы.

          На заключительной ноте фестиваля адвокат-настоятель будущего храма произнёс пламенную речь: о нравах, о подонка, о памяти и прошлом, о великих муках и мучениках, о том, что только духовным трудом даётся жизнь… Обрубок — воздушная торпеда — врезался и в него. Как слону дробина! Будущий настоятель только высморкался.

          Декорации разобрали. Бессонница продолжалась. Ночью из фонтана вылез сморчок и опять стал поливать виртуальной мочой свой земной «якорь» — монстроподобное изваяние того, кем он был раньше. Дед уже не ругался, он, скорее, скулил: «Закопайте, суки! Закопайте…» На фестиваль приезжали его родственники — «наследники славы героя». О своём шумном «наследии» они узнали неожиданно, от телевизионщиков. Вообще, в эти дни перед микрофонами было сказано столько слов о доброте, сочувствии и единстве жизни, что их с лихвой бы хватило всему человечеству на несколько тысяч лет для автономного существования в бесчувственном космическом пространстве. На кладбище психоневрологического комбината, где действительно было закопано тело обрубка, никто из родственников так и не ходил. Там не было телекамер. Родственнички роняли натуральные слёзы в более удобном месте и публично.

          «Закопайте…» — скулящий сморчок поливал на себя самого всю ночь. Под утро я кое-как уснул на улице. Но блаженство сна длилось, к сожалению, очень недолго. Меня разбудил человеческий вопль: «Чудо! Чудо! Смотрите, чудо!!!» Из глаз бетонного болвана что-то текло, награды сияли в лучах утреннего солнца, как новенькие. «Миро! Это миро!» — люди фанатично кинулись собирать то, что выделилось из «плачущего солдата». Такой полтергейст я видел впервые. За деда было обидно, а от людей — противно.

          Библиотекарь тоже присоединился к любопытствующим: «Люди поклоняются следствиям, потому что не видят причин» — он не собирал «каменные слёзы», как остальные. Похоже, от людей ему стало противно намного раньше, чем мне.

          Сморчок вертелся тут же, почти невидимый из-за солнца. «Закопайте!» — умолял ветеран. «Каменные слёзы» проступили ещё в нескольких местах болвана. Инвалиды кинулись «прикасаться» к чудодейственному явлению. Через пару часов всё прекратилось.

          Оставшиеся на месте увядшего праздника технари, были заняты демонтажом оборудования. Они тоже подходили поглазеть. Но «чудо» не произвело на них ровным счётом никакого впечатления. Не та яркость.

          Какие-то вандалы успели отломить от стелющихся по земле пустых бетонных рукавов-символов куски — умыкнули под шумок на «мощи». Всё это напоминало продолжение бреда внутри меня — выход ада на поверхность земли. Кто сказал, что ад некрасив и непривлекателен? Это не так. Ад, в первую очередь, сам распространяет слухи о своей хрестоматийной мрачности. Для чего ему это надо? Для контраста. Потому что он на самом деле чертовски красив! Он блещет всем: и умом, и техникой, и фейерверками. Ад карнавален по сути своей!

          Ветеран разогнался от ближайшей кипарисовой макушки и после короткого стремительного пике с криком врезался в «кошачью дорогу» — протаранил моё солнечное сплетение и застрял в нём... Я забился в конвульсиях. Змеи, вставшие дыбом на моём сердце, жалили друг друга. Меня отвезли в сторонку, на то самое место, откуда я когда-то видел убийство старика. Прибежали врачи, стали совещаться. Один настаивал на эпилепсии, другой на симптомах шизофрении. Потом они пришли к мирному, удобному для всех, соглашению: «Понаблюдаем». Так и обошлось.

 

Серебряное горлышко накрепко «привязалась» к моей душе. Мы с библиотекарем пригласили творческую пару к себе в «офис». После заключительного концерта девочка, так и не допущенная к участию, конечно, расстроилась. Но наше приглашение оказалось для неё неожиданным суперпризом. Ещё бы! Она единственная пела «для самого важного человека». Я растрогался. У «грязевика» были с собой деньги, которые я давно уже копил на приобретение инвалидной коляски с электродвигателем и сенсорным управлением. Подчиняясь какому-то внутреннему порыву, я уверенно протянул эти деньги певунье. Она не отказалась. Просто посмотрела на меня и сказала: «Спасибо!» И петь больше не стала. А подвыпивший гиревик, обрадованный особым вниманием, знай диагностировал всех подряд: «Ты — царь! Но ты будешь бит». Это я и без него знал. «А ты… Тебе не скажу ничего!» — библиотекарю вместо пророческого ответа досталась загадка. В конце концов, все разъехались. И только темечко ещё долго без слов пело, как желанное эхо, серебряным голоском: «А-а-а-а-а! А-а-а! А-а-а…» Звук чистил душу и просветлял скорбь. Было бы значительно хуже, если б внутричерепной певец выбрал какой-нибудь другой звук, например: «Ы-ы-ы-ы…»

 

 

 

07.     ГУЛЯНКА

 

 

          Все были чем-то заняты. При делах. При плохих, или при хороших. Не важно. Главное — не оставалось свободного времени, чтобы обдумывать коллизии своего существования. Дела позволяли людям успешно притворяться перед самими собой: мол, всё отлично, мол, некогда даже детей воспитывать. Дела «занимали» людей, как оккупанты. И платили им за верную службу — возможностью работать до самозабвения. Думаю, безработицы люди боятся совсем не по причине безденежья, а иначе — они боятся своей пустоты. Не занятости. Холоп без хозяина, что машина без водителя. Моя же постоянная пытка состояла в том, что я-то не был занят никем и ничем, у меня было полным-полно свободного времени. Даже на депутатских заседаниях я фактически отсутствовал: спал, или мечтал. Инвалидом пользовались, но не «занимали» его. Наблюдение показалось мне любопытным: одни притворялись деловыми, чтобы уклониться от пустоты, а другие, получается, притворялись «пустыми», чтобы уклониться от дел… Всё переворачивалось! И все переворачивались! Единственное, что меня не уставало радовать, так это разговоры людей-перевёртышей. Случайные, подслушанные.

          Например, представьте: по набережной мимо бродячих собак, разомлевших на солнцепёке, импозантный дедушка, экс-авторитет воров ведёт за руку ясноокого внука из школы и говорит вдруг ни с того, ни с сего самое своё сокровенное, что хранил на дне души всю жизнь: «Собачкам хорошо, им не надо учиться, и работать не надо». Внучок запоминает. Завтра он, возможно, с отвращением пойдёт на урок. Потом на работу. Потом… Авось, так и проживёт его душа «дворняжкой» при небесных переворотах... Он, конечно, будет слушать разные слова, сотрясающие воздух, а если успеет поумнеть, то слова, сотрясающие даже мозг и душу. Всё трясётся. И все трясутся.

          Крысятник при мэрии просто-таки штормило от приближающегося важного события: старого портового руководителя с помпезным почётом провожали на пенсию, а на освободившееся место начальника морских ворот города садился сынок импозантного воровского экс-авторитета. Перекупленные бразды и акции предприятия вручались своему человеку. Вроде бы ничего особенного. Ан, нет! Драгоценный повод выслужиться, заявить о своей преданности и лояльности, произнести в закрытой компании посвящённых удачно заготовленный спич, убедительно показать себя «своим» — этого нельзя было упустить: шумных юбилеев, дат, назначений и поводов в мире иллюзионистов ждали так же, как охотник ждёт в засаде свою дичь. А если официальных и самодеятельных поводов не хватало — за «вкусной» саморекламой охотились с «подсадной уткой»: повод попросту придумывался.

          — М-ммм!

          — Так было и так будет. Я вам клянусь, молодой человек, что жажда самолюбия утоляется просто — жаждой гуляний.

          — М-ммм…

          — Точно так! Зверь таки уже пришёл и он поедает своих детей. Вы же видите, как они «гасят» другого, высвечивая себя. Я намекаю на явные и скрытые способы ударять себя самого в грудь. Они любят гулять, потому что им больше не к чему приложить свою любовь! Скажите им, что я их жалею. Жаль, что вы не умеете ничего сказать… И я не скажу.

          — М-ммм!!!

          — Скорее всего вас, молодой человек, эта, дурно пахнущая пасть когда-нибудь выплюнет, как использованную освежительную жвачку. Вас они не проглотят «в себя», как обещают. И на второй круг тоже не рассчитывайте. Вы ведь знаете, что в нормальном обществе воры и прочие тёмные личности — это наибольшая его «тяжесть». Поэтому они живут на социально-статусном дне общества. На дне его уважения и на задворках духовного умения. А в перевёрнутом обществе?  Ха-ха! В перевёрнутом они автоматически становятся его высшей настоящей реальностью. Первыми! Потому что теперь — все под ними! Ах, нужно бы поскорее перевернуть общественные ценности правильно! А не менять одного властвующего вора на другого и не ждать, что «всё наладится» само. Скажите, вы знаете, как это изменить? И я не знаю… Вот почему мы все изменяем себе. Чтобы выжить.

          — М-ммм! — волосатый почти слово в слово читал мои собственные мысли. Я пожал ему руку.

          — Молодой человек! Я даже не представляю, что они с нами сделают… — библиотекарь откинул со лба копну и сквозь очки печально и прямо смотрел мне в лицо. Его честность мне не понравилась.

 

          Банкеты бывают двух типов: открытые и закрытые. Последний отличается от остальных тем же, чем отличается «чёрная дыра» от своих космических соседей — свет из неё не выходит. Точно так же никакая информация не могла выйти за пределы корпоративной гулянки. В этой «чёрной дыре» все были равны: она втягивала внутрь и уже никогда не выпускала всякого, кто имел хоть какой-то «вес» и кто приблизился к её хватающей силе достаточно близко. Туда сваливались: владельцы денег, владельцы политической власти, владельцы тюрем и владельцы иллюзий. Все до единого владельцы были «двойными» по своей сути — в зависимости от обстоятельств, роль бытия исполнялась или «для показа», или «для себя». Внутри «чёрной дыры» корпоративного банкета, при закрытом занавесе, заправилы общественной «сцены» перемешивались до однородной плотности. Для не-владельцев-зрителей «дыра» не представляла никакой опасности. До тех пор, правда, пока не взрывалась изнутри, как перегревшийся котёл. При очередном кризисном дележе собственности и власти «погорельцами» оказывались почти все.

          — Тебе, сын мой, повезло в жизни так, что другие только завидуют. Их зависть — это не твой грех. Лови момент и наслаждайся! — адвокат-святоша сидел за рулём. Мы поднимались по серпантину к высокогорному озеру. Раньше к этой «жемчужине» возили туристов, чтобы те могли гарантированно ахать и восхищаться, глядя на изумрудное сокровище, упавшее с неба в ладошки гор. Туристов кормили хвостами форели и волновали их воображение мегафонным голосом утомлённого экскурсовода. Те времена прошли. Поднимаясь наверх, мы миновали четыре шлагбаума с вооружённой охраной.

          — М-ммм?..

          — База принадлежит не городу. Перекупили из центра. Так что в своём собственном доме и мы теперь гуляем на птичьих правах! — адвокат-святоша пришёл в весёлое расположение духа. — Но я верю, что всё идёт к лучшему. Разве нет? По себе суди, сын мой.

          — М-ммм…

          — В результате веры должен получиться человек. Человек! А не толпа дураков. Правильно? — от таких речей «рулевого» у меня даже глаза округлились. Он говорил вполне точно, словно тоже мог иногда «улетать» и видеть отвердевшую суету жизненных следствий правильно, издалека. Нет, не верилось… Неужели, слепо притворяясь праведником, актер-человек становится предметом своего притворства? Машину раскачивало на поворотах. То справа, то слева под нами зияли пропасти. Ехали мы достаточно быстро. Сердечко иногда невольно сжималось от страха. — А ты сам-то верующий? Давай, я проведу обряд. По блату, если что. Ха-ха-ха! Смотри, как интересно получается: перед инициацией человека сначала опускают в ад, где он не может дышать, а потом сразу же прикрепляют его душу к тверди мифа. И с этого момента человек начинает дышать не воздухом, а мифом! Каково?! За это тебе что хочешь люди выложат: и деньги, и…

          — М-ммм!

          — Да, придумано чертовски ловко! Одного боюсь: придёт однажды тот, кто освободит людей от религии. Его, конечно, прикончат, как положено. Но и нашему брату придёт конец. А потом начнётся новый календарь. Эй, ты опять спишь?

          Я успел посмотреть короткометражный сон. Огненные люди окунали своих новорождённых младенцев в купель к водным, а водные в купель к огненным. Смерть в смерть. Чтобы посерёдке получились мы — ко всякой смерти слепые.

 

          Озеро в горах! Оно напоминало небоземный портал для перехода из мира в мир. В изумрудной воде отражались облака, молчаливые, что мой следователь на пенсии. Ветерок морщил отражение неба в воде. И трудно было определить, что чарует больше: то, что плывёт над вершинами гор, или то, что «морщится» внизу? Или и то, и другое вместе взятое? По крайней мере, вниз смотреть было сподручнее. Здесь размашистой дугой вдоль берега расположились люкс-коттеджи с прислугой. Под открытым небом стояли бронзовые скульптуры и чучела рыси и медведя. Ветреное искусство художников и таксидермистов тоже «морщило» гладь времени. На свой, конечно, лад. У каждого люкса имелся собственный бассейн, а в самом дальнем, на верхней площадке, для любителей ночного звёздного неба был установлен зеркальный телескоп. Заезд произошёл в середине дня. Гулянка предполагалась ночная. Без жён, кстати. Все поселились клановыми группами, а меня и стайку первоклассных материковых шлюх, специально доставленных самолётом на ночь, затолкали в тот самый, дальний угол — в дом с телескопом.

 

          Я никак не мог понять, зачем меня, нищету, вообще притащили в этот высокогорный рай для избранных? Кое-какое богатство чувств и образов внутри себя, как мне казалось, я тщательно скрывал. А единственное моё внешнее «состояние» — неподвижность и молчание — были притворными. Математически я был нищим во второй, или даже в третьей «производной» от основной жизни. Я ничего не добивался, как остальные. Просто был подхвачен, как случайная щепка, морской пеной — водоворотом людских случайностей. М-да… Щепка, пожалуй, могла понять, что такое океан. А океан её — никогда.

          Господа расположились на главной открытой площадке, ненавязчиво едва возвышающейся над зелёным ландшафтом. Еда, вина, стюарты, беседы, смех, вежливые разговоры, речи, тосты, анекдоты, случайно разбитый бокал, толстые животы, фейерверк и голые девочки в бассейне, плавающие, как живая магазинная рыба перед покупателем — перечисления в одном предложении, думаю, будет более, чем достаточно, чтобы обозначить стандарт вкусов съехавшейся публики. Среди этой «повязанной» вдоль и поперёк городской «семьи» я был кем-то вроде подобранной уличной кошки.

 

          Начальство начальству подносили подарки. Врали о верности. В городской и депутатской жизни крысы притворялись людьми друг перед другом! Я видел: им чрезвычайно тяжело было это делать. Ну, как если бы кирпичи стали притворяться птицами. Но они всё равно притворялись. Сценарий того требовал. Ах, бедные крысы! Почти люди, почти… Только сами себя убедят в этом, только другие согласятся этому верить, как опять незадача случится: то хвост вылезет, то крысиный нос сам собою начнет обнюхивать собеседника, то ещё что-нибудь. А на гулянке можно было чуть-чуть расслабиться. Лишних зрителей нет. Все вместе: и братки, и начальники, и дельцы наслаждались здесь охраняемой свободой — трудолюбивые дети ада имели возможность хоть ненадолго снять свои тяжкие маски добропорядочных граждан.

          Когда господа через час-полтора опьянели, их потянуло ко мне изливать свои чувства.

          — Что не весел? — мэр потрепал меня по волосам и мы выпили за дружбу.

          — Я знал, что ты поднимешься! — судья напугал меня своим восклицанием, хотя он имел в виду грязевой бизнес. Мы выпили за процветание родины.

          — Ты лучше нас всех вместе взятых! Дай я тебя поцелую! — холеричный сынок-браток полез целоваться. И мы выпили за то, что все ходим под Богом.

          — Отличного пацана родил! Хвалят. Видишься с ним? Поднимем, не переживай! — экс-предводитель воров пожелал выпить со мной за счастье детей. Вообще, слово «поднимем» было в большом ходу, словно и не я сидел в коляске, а те, кто размахивал этим глаголом, как саблей, или святым заклинанием.

          — Девочку тебе заказать? Смотри, какие русалочки! А? Прелесть! Ладно, я свою, как отпущу, к тебе направлю… — адвокат-святоша выпил со мной за «грехи наши тяжкие».

          Я плоховато помню, как и кто меня перетаскивал на палубу катера, чтобы съездить на противоположный берег озера к «лешему» в баню. Это была хорошо и удачно организованная импровизация, когда высокопоставленный какой-нибудь гость из безукоризненного люксового обслуживания вдруг перемещался в пещерные условия. Театральный шок и натуральный контраст. На другой стороне озера, действительно, жил леший — маленький лысый мужичонка, густо покрытый волосами по всей остальной поверхности тела. Лицом он был сер. Отчего голова напоминала картошку, поставленную сверху на растрёпанный комок шерсти. Говорил леший с сильным акцентом. Его все знали и он всех, как оказалось, знал тоже. Только я его видел впервые.

          Баня помещалась в настоящей горной пещере, куда наполовину заходили воды озера. Остальная половина пещеры имела предбанник с грубоватыми лавками и столом посередине; а ещё дальше, в самой глубине располагалась дверь в сауну. Неподалёку от сауны располагался домик самого лешего, напоминающий старую замшелую бородавку, когда-то давным-давно выскочившую из-под земли. Откуда-то с гор спускалась вниз линия электропередач, питающая тэны барской экзотической жарильни.

          Пьяные начальники в баню не пошли. Многие, заглянув в адский жар, тут же театрально хватались за сердце, или за голову: «О! Не для меня! Давление, сердчишко пошаливает…» Надо же! Они берегли себя даже в раздухарённом состоянии. Инвалида раздели и затолкали в стодвадцатиградусный ад. Господа остались беседовать и пить на палубе катера. Оказывается, они специально привезли «нашего инвалида попариться на здоровье». Леший считался колдуном и чародеем, умеющим восстанавливать падших духом и телом земных полубогов. Я, наверное, должен был проникнуться особой благодарностью: со стороны господ решение привезти меня сюда было высшим актом милосердия и справедливости.

          — Лежи смирно! — скомандовал леший. — Я лечу не тело, а дух! — после чего он плеснул на камни настоем из трав. Сухой перегретый воздух превратился в непереносимую сырую жару. Дух из меня вылетел, неслышно матерясь.

          … При взгляде на землю с «того света», как всегда, невозможно было различить ничего привычного, застывшего: ни вещей, ни имён, ни званий-регалий. Видны были только вечно меняющиеся картины смыслов: кляксы и пятна чувств, ощущений, состояний, мысленных устремлений и образных мечтаний — картина живой жизни, написанная в стиле импрессионистов. Вблизи она казалась хаосом. Издалека она давала простор и перспективу любому нечеловеческому воображению. Люди научились играть образами. Потому что образы первыми начали играть в людей. Картины играющих смыслов были куда ближе к тому, что можно было бы назвать причиной разумного бытия. На земле властвовало их передовое следствие — схема разума, отражённая от чего-то действительно разумного… Выставку вселенского «импрессионизма» покрывала вечная симфоническая музыка, в которой не было клавишных…

          — Смирно лежи! Смирно! И не спи. В бане спать нельзя.

          — М-ммм!!!

          — Будешь, как новенький! Девочки спасибо скажут.

          — М-ммм!!!

          — Ты по блату сюда попал? По блату. Терпи и привыкай. Блат — это религия для посвящённых. Он лишь один переживёт все остальные… Блат — вот настоящая вера для настоящего человека! Блат, как миротворец, блат объединяет наши племена и он же их ссорит. Всё в этом мире делается по блату. Даже к Богу люди ходят не просто так — через проводника и за деньги… Это правильно! Того, кто разрушит блат, люди назовут Дьяволом.

          — М-ммм…

          — Ну-ка! Руками, руками помогай! — леший перетащил меня с первого яруса деревянного полка на пол, вскочил поверх тела и стал топтать-молотить пятками. Я чуть было в голос не заорал. — Мас-с-саж-ж-ж!!!

          — М-ммм!!! М-ммм!!!

          — То-то! Ещё ни один от меня с кривым духом не вышел!

 

          Произошла очередная «смена игрушек». По прибытию, инициативная группа с катера присоединилась к основной гулянке, которая уже вовсю плавала вместе с «русалками». А меня стюарт отвёз в дальний люкс. Я, протрезвевший после парилки и массажа, жестами попросил о своей прихоти — подняться к телескопу. Любые желания внутренних клиентов здесь исполнялись незамедлительно и без обсуждения. Слова типа «нет», «нельзя», «не положено» у местных стюартов были вырезаны из мозга, словно ятра при кастрации.

          Ночь была звёздной. Я быстро настроил окуляр и прилип к необычному зрелищу. Небо было неподвижным и молчаливым. В нем миллионами лет плавал застывший свет.

          — Я пришла… — русалка, ниспосланная щедротами адвоката-святоши была прекрасна. Такую красоту хотелось просто беречь. Ею нельзя было пользоваться в личных целях. В тёмных глазах красоты отражалась прекрасная ночь. Красавица была хороша не только внешне, но и, чувствовалось, обладала недюжинной внутренней силой, которая даётся только благородной наследственностью и могучим воспитанием. Девушка напоминала зажжённую свечу, от которой серо-чёрный мрак отступал в стороны. Да, тело её работало шлюхой. Однако природная душа распутницы показалась мне недосягаемо прекрасной и неугасимой. После бани и массажа я был необычайно добр.

          — М-ммм! — я предложил ей взглянуть в окуляр.

          — Бедняжка! Да ты немой! — она готовилась приступить к своим профессиональным обязанностям. Но в этот высокий миг думать о «работе» было бы кощунством.

          — М-ммм! — я настойчиво подталкивал её к окуляру.

          — Ой! Как здорово! Я ведь физико-математический недавно окончила…

          Сам виноват! До утра я слушал историю жизни. В картине смыслов одним пятнышком стало больше. А рано утром пришёл уборщик и его внук, которые, очевидно, жили здесь, как трудолюбивые гномы, невидимые невооружённым глазом. Уборщик включил пылесос, а внук побежал вручную собирать листья деревьев, занесённые сюда ветром. Образованная и воспитанная русалка уже ушла. Звёзды на небе исчезли. Вновь в бирюзе озера отражалась бирюза неба.

          Мальчишка ещё не знал всех строгостей местного этикета. Он безбоязненно подошёл ко мне и обратился как живой к живому:

          — Смотри, что у меня есть. Это — медаль! Моему дедушке на войне дали медаль. За первое место!

          Я вдруг почувствовал, что продрог. Что не хотелось бы простывать.

 

          Весь обратный путь вниз по автомобильному серпантину я на каждом крутом повороте злорадно представлял: наша машина летит в пропасть.

          — М-ммм!

          — Отлично погуляли! Просто отлично! — адвокат-святоша был доволен. Голова его опустошилась, как после исповеди, а сытое тело жило приятными воспоминаниями.

 

 

 

08.     КОНВЕЙЕР

 

          — Чума в разгаре. Пиры в большой цене. Все хотят что-то сделать и ничуть не хотят «сделаться» сами. Люди совсем не думают о смерти! Вы согласны? — библиотекарь возмущался суммами «откатов» и взяток, которые порождал грязевой поток на материк.

          — М-ммм…

          — Молодой человек! Души людей поразила чума! Все хотят только веселиться и ни о чём не думать.

          — М-ммм…

          Я знал, что в город опять приехали подружка и белобрысый. Меня они не навещали. Кем я теперь был для них? Даже не воспоминанием. Молчащим, неподвижным клоуном, освоившим из всех земных умений только одно — лихо ставить на бумаге свою подпись. Кто-то рассказал мне, как они смеялись, узнав о болване-депутате.

          Грязь! Она правила всем вокруг меня. Грязь хороводила рекламой и грузовиками, грязь превращалась в храм и коттеджи начальства, грязь, преобразившись, оседала на частных банковских счетах в виде денег. Грязь! Она была вещественной «кровью» разветвленной сети махинаторов. Люди не понимали, что иллюзия сегодня — это не зрелище. Что иллюзия сегодня — это их собственная жизнь, основанная на конкретных потребностях. Вот этими-то «потребностями» и жонглировали те, кто подменил естество искусством. Доходило до абсурда: допреж пищи и простоты люди хотели чуда. И чудом этим была — грязь! Залог здоровья и обновления. Ложь в чумном пире обрела плоть. И словом, и делом строилась и прирастала империя грязевых иллюзий. На растиражированных видеоносителях адвокат-святоша втирал в мозги легковерным: «Человек слаб. Почему он слаб? Потому что болен. А болезнь — это следствие нашей внутренней грязи. Потому что мы внутри себя отклонились от природы, от Бога. Но вспомните поговорку: клин клином вышибают. То, что сотворено Богом, сильнее того, что сотворяем мы сами. Подобное исцеляется подобным. Вечная грязь побеждает временную. Приобретайте нашу продукцию, не задумываясь! Это — уникальный шанс исцелиться не только телом, но и душой…»

          Меня тоже теперь широко использовали в рекламе. Я даже повесил в «офисе» над своей кушеткой понравившийся плакат. Красоток, обслуживавших закрытый банкет, живописно уложили вокруг кресла-каталки на морском берегу. А я сидел в коляске, улыбающийся. Голые, перемазанные с ног до головы грязью, красотки составляли продолжение моей лучезарной улыбки. Все вместе мы были счастливыми детьми моря и солнца, — вода и свет тоже присутствовали на отлакированном изображении. Плакат получился праздничным и целомудренным одновременно. Безбоязненно хотелось хотеть… Чего хотеть? Неброская подпись подсказывала, чего именно: «Исцеление — рядом!»

          Волосатый библиотекарь мог отвлекаться на разговоры, не отвлекаясь от работы. Он говорил о подружке и белобрысом.

          — Они видели вас? Нет? Они виделись с ребёнком? Нет? Вы знаете, молодой человек, дела сгоняют людей вместе, но разъединяют их души… Боюсь, что после смерти мы все будем очень одиноки…

          — М-ммм!

          — Проклятье! Страна таки ничего не производит, только торгует и врёт. Она не производит никаких идеалов! Скажите, разве это страна, если люди не в состоянии искренне мечтать о коллективном подъёме?

          — М-ммм.

 

          Коттедж был практически готов. Уже не было слышно визга электроинструмента, уже закончили свою работу отделочники, уже грозно тявкал на дворе взрослый сенбернар. От кишевшей вокруг грязи коттедж был надёжно отделён высоким забором. Зелёные живые газончики внутри двора приехавшие специалисты расстелили за один день. Коттедж, как верная жена, стоически перетерпевшая разлуку, готов был с любовью и трепетом принять в своё лоно законного хозяина. Кто он? Возникал вопрос. Соседи, привыкшие приближаться к правде на крыльях слухов, не без оснований подозревали: инвалид-грязевик — не настоящий владелец всего производства. Ага! Значит, убогого обманули, обвели вокруг пальца! Со мной опять стали приветливо здороваться. Городская молва быстро сделала молчуна в коляске мучеником — в веригах бизнеса и власти. Так, собственно, всё и было.

          Опять пришла «малява». Изображался я с растопыренными пальцами на фоне коттеджа. Адвокат-святоша сразу же засуетился.

          — С городскими заседаниями завязывай. Ты там больше не нужен. Набережную купили. Теперь будешь вести депутатский приём. Понял? Будешь сидеть и слушать всё то, что на тебя «сольют» наши граждане.

          Похоже, что хитрость, воровство и частное строительство — это только полдела в «детективе наоборот». Нужно ещё было легализоваться в глазах общественности, «отмыть» себя самого и в этой ипостаси. Для чего применялись демократические «откаты» в виде популярных всенародных льгот-подачек, или заигрывания в виде строительства общегражданского храма, например. Такими подачками людей очень легко превращали в «верующих дикарей».

          Я получил санкционированную возможность въехать лишь на первый этаж коттеджа. Он был оборудован не хуже, чем люксы у высокогорного озера. Ядовитая фантазия легко и злобно дорисовывала картины дня завтрашнего: бордель будет и здесь. Ореховое дерево, мягкая мебель, просторность, кондиционирование атмосферы, живопись и освещение, камин… Одним глазком мне удалось заглянуть в «моё» не моё… Стало тоскливо на сердце. Боковые дорожки были аккуратно посыпаны дроблёным морским камнем. Предполагалось, что я буду сидеть и «вести приём» в уличной беседке. А граждане, широким жестом допущенные в барские покои, будут излагать мне свои соображения по поводу улучшения жизни. Что ж, отныне я становился «выгребной ямой», куда несчастных призывали сваливать свои последние сокровища — надежды бедняков. Но посидеть в комфортабельных условиях не пришлось. Взбешённый моим присутствием сенбернар на цепи, порвал ошейник и набросился на «кошачьего» покровителя. Я получил несколько сильных укусов. Коттедж меня не принял. Досталось и адвокату-святоше. Нас спас мужик, который кормил собаку и круглосуточно сторожил этот мир за забором.

          Вызвали врачей. После двух уколов и перевязки мне поплошело.

          … Ад распространялся. Я обнимал бесконечный космос и видел, как ад и рай борются. Но не друг с другом, а каждый лишь за свою форму существования. Ад становился звездами, планетами, энергетическими полями, фотонами и кварками, он клубился в межгалактических туманностях и твёрдых зёрнах вещественного микромира. Ад расширялся, взрывался, светился и умножался в своём фантастически красивом развитии. Люди, как умели и как успевали, лишь повторяли это развитие — не в первый, и не в последний раз участвуя на земле в «сезонах цивилизаций». Главный признак ада — вещественность. Аду не было никакого дела до рая. Раю не было никакого интереса до ада. Мятежный вещественный ад «познавал себя» — это было его страстью. В конце весь-весь бесконечный космос должен был прийти к одной сплошной бесконечной, иерархичной внутри себя самой тверди. К абсолютному веществу. Сжаться после этого, стать точкой и вновь взорваться, превратившись в абсолютное ничто — в рай. Что это такое? Пустота и равновесие? Термины бессильны перед началом начал… Да что там какие-то слова! Темечко подсказывало кое-что насчёт рая: «Настоящий свет невидим!»

          — … Готовьте госпитализацию, — эта фраза привела меня в чувство.

          — М-ммм!!!

          — Вы отказываетесь?

          — М-ммм!!!

          — Хорошо. Распишитесь вот здесь. И вот здесь. И здесь. Мы не хотим отвечать за вашу жизнь.

 

          Картёжный столик, обитый жестью, не гармонировал с мраморным мемориалом санатория. Пользуясь удобным поводом, его выкорчевали и перевезли на наш двор, вновь укоренив видавший виды предмет в землю неподалёку от моего турника. Поставили две лавочки. Это демократичное нововведение и было объявлено местом «депутатского приёма» для горожан. Некоторое время я опасался, что картёжное ристалище инвалидов притянет за собой к нам на двор фантом ветерана-обрубка. Но этого не случилось. Сморчок накрепко был привязан к месту своей недожитости, к месту убийства и высшей точке своей обиды. Как сенбернар к будке.

          Турник я не бросал. Привык к нему, как к самому лучшему своему другу. Турник — стальная труба — молчал, и я молчал: мы оба знали, насколько драматична и красноречива наша сопящая и потеющая тишина. Приходилось также терпеть идиотский памперс. Выезды на заседания в мэрию прекратились, дармовое подаяние сердобольной буфетчицы осталось в прошлом. За себя самого я «принимал посетителей» только один день в неделю. В остальные дни недели я «принимал» наказы избирателей и их просьбы «по доверенности» — за экс-авторитета, за судью, за нового начальника морских ворот, за самого мэра. Покровители за эту депутатскую «обязаловку», сброшенную на другого человека, опять же кое-что доплачивали. Выглядела конвейерообразная профанация так. Открывалась калитка: «Можно к вам?» Я прекращал качаться на турнике и жестом приглашал посетителя к столику. Демонстративно включал аппарат звукозаписи и делал внимательное лицо. Человек изливал мне свою бытовую исповедь. Потом, заискивающе попрощавшись, уходил. Далее всё повторялось с кем-нибудь следующим. Вечером я стирал накопившиеся записи, не прослушивая их. Жалобы и просьбы никому не были нужны.

 

          Невольно я воистину стал «театром одного вахтёра»: ежедневно передо мной проплывали бесконечно однообразные фигуры бесконечно однообразного спектакля — старушки, лавочники, работяги, инвалиды, иногда на ставший популярным дворик при халупе забредали учителя, или врачи. Многим низовым работникам госучреждений жилось тоже не сладко. Но эти не приходили. Крысы не жаловались. Они знали правду, поэтому лишь упорно точили зубы и коготки, десятилетиями стремясь к «повышениям» и «выслуге лет», что позволяло приблизиться к барскому столу вплотную и хватать самые крупные крошки, свалившиеся в народ, — иметь подаяние «самым достойным» от пиршества «избранных». В мире крыс на подаяниях жили все: от президента страны до последнего клерка. Устойчивость этого странного, всего боящегося мира, определялась просто — загробной молчаливостью умерщвлённой заживо души и мысленной неподвижностью каждого из его участников. Чтобы жить, люди боялись… жить. Крыс я понимал, как никто!

          На приём к депутату-инвалиду ежедневно приходили люди. Каждый рассказывал свою историю. И я напитывался этими историями, как губка. Люди тоже были своеобразными живыми «книгами» и они предлагали мне «читать» их жизни. О, какие же это были книги! Потрёпанные, с вырванными страницами, залитые прогорклым подсолнечным маслом и замусоренные картофельными очистками, с пьяной бранью и поножовщиной, с волнами жгучей ревности или с нарисованным счастьем. Тексты страниц были просты и примитивны, обычно смысл их сводился к еде и условиям быта, а на всевозможных иллюстрирующих «картинках» ползали плохо воспитанные дети, сочились из ржавых труб воды и пахло прорванной канализацией; от начала и до конца люди потрясали пустым кошельком или горевали из-за малой жилплощади. Все вместе это складывалось в начало и конец книги их бытия. Предисловие гласило: «Господи, помоги нам!» Потом, собственно, следовало само, одинаковое во всех книжках, содержание: «Я, мне, моё…» С одинаковым послесловием: «Будьте вы все прокляты!» Иногда в тексте-жизни встречались неожиданные анонсы-цитаты из канонических текстов: о вере, надежде и любви. Эти россказни вызывали у опытных путешественников по лабиринтам ада настоящие слёзы.

          — Соседка украла у меня индюка и не отдаёт. И ничего бы, ничего… Так ведь ещё украдёт! Там наркоманы дыру в заборе проделали. Индюк-то и ушёл. Я чего пришла-то? Мне бы помочь за счёт города забор поправить… — сбивчивые рассказы старушек напоминали отсутствие логики в моих собственных бредовых блужданиях и видениях. Исповеди чужих людей утомляли, как нелюбимая работа. Время изнывало, стрелки наручных «кварцевых» вязли в тянущихся часах и минутах, как в смоле. Уставший, я начинал «читать» самих жалобщиков, совершенно не слушая их речь, читать чужое бытие как бы подтекстом.

          … Черно-серый туман сгустился. Он стал чурбаком в сарае, на котором соседка отрубила голову заблудшему индюку.

          — До пенсии осталось доработать всего полтора года, а меня уволили. Вы уж похлопочите, пожалуйста, там, наверху. Мне не к кому больше обратиться. Я всегда жил честно, никого не трогал. Думал, что и меня никто трогать не будет. Всего полтора года не доработал! За что работы лишился? Сказали: старые не нужны…

          … Чёрно-серый туман вырастил из себя самого фильм-притчу: он создал молодую зелёную траву, которую щипали молодые овцы, а из кустов за всем этим следили молодые волки, за которыми, в свою очередь, охотились весёлые молодые люди с ружьями, а сверху на чудесную картину взирал молодой бог. Серо-чёрный туман был вечен и юн, он не ведал пощады к бессильной старости.

          — Посмотрите, сыночка, какие гости к нам пожаловали! — мамашину радостную интонацию «прочитать» было не трудно. Она ненавидела тех, кого привела ко мне. Это были подружка и белобрысый.

          — Ну, у тебя, я вижу, всё идёт нормально? — спросила подружка.

          — М-ммм.

          — Нормально? — спросил и белобрысый, желая, видимо, удостовериться в том, в чём убедил сам себя давно.

          — М-ммм.

          — И у нас всё нормально.

          После чего «нормальные», одетые по пляжному, ушли.

 

          В отличие от настоящих депутатов, я не мог вообще не слушать «глас народный». Глас этот, как во все времена, был вопиющий. Он был, как близнец, похож на мою собственную историю. Люди этого не знали. Что они меня мучают. Я не мог избавиться от их просьб и исповедей, например, исполнив их. Или хотя бы солгав, что исполню. В мире иллюзий ложь — тоже неплохое избавление от внешних и даже от внутренних обещаний. Ложь здесь тверда, как кремень! Люди приходили и рассказывали, приходили и рассказывали… А я их: слушал, слушал, слушал… Печальные рассказы их были бесконечны. А моя роль единственного слушателя этих рассказов предполагала бесконечное вмещение для моих ушей и моего сознания. Я опять и опять демонстративно включал перед очередным посетителем звукозапись… Исповедь-запись-стирание. Исповедь-запись-стирание. Много-много раз одно и то же. Исповедь и запись были явными. Стирание было тайным актом. Природа с нами, собственно, поступала так же. Поэтому я не терзался совестью. Люди зря надеялись, что «свой», попавший к барам, хоть как-то донесет «наверх» их правду и чаяния. Не было никакого верха! Мы все составляли колоссальную, самодвижущуюся прихоть серо-чёрного тумана. А надежда — жуткая тварь, змея — навсегда прирастала прямо к сердцу. Чтобы жалить его.

 

          Я впал в депрессивное состояние. Забросил турник. Только включал и выключал звукозапись. А потом — стирал всё к чёрту. Техника позволяла всякий раз записывать чужую речь заново. А вот во мне эти исповеди никак не «стирались» — я копил их помимо своей воли и они превращались в один долгий тяжкий стон. Будто великана на званом ужине отравили, а он во сне, перед смертью стонет. И чтобы змеи не жалили моё сердце, я досыта кормил их печалью, от которой гады послушно пьянели и засыпали.

 

          Серый туман был молчалив, как вещь. Высший дух, если он вообще существует, тоже молчал за неимением какого-либо повода говорить. И только людская речь металась, как дезертир-перебежчик, от одного войска к другому. Именно речь создавала иллюзию смысла. Всегда временного, как само существование двуногих «мыльных пузырей», издевательски наделённых умением думать. Люди бесконечно говорили и говорили, не понимая, что в этой жизни ни они сами, ни их слова, не решают ничего. Хотя и выполняют роль удивительной взаимовстречной «диффузии» между двумя немыслимыми полярностями. А что, если попробовать провести на турнике последнюю свою «тренировку»? Вздёрнуться. Увы. Застаревшая мысль нисколько не радовала. Самоубийство я, к сожалению, уже пережил.

          — М-ммм…

          — Сын мой, терпение будет вознаграждено… — адвокат-святоша вполне правильно «читал» меня. Мы вообще, похоже, все умеем «читать» друг друга правильно. И что с того?! Чековую книжку на поверку, оказывается, читать куда интереснее, чем открытого человека.

          От жизни я хотел лишь естества и откровенной простоты, как в отношениях с актрисой, но актриса канула в неизвестность и я жалел об этом. Неизвестность легко распаляла воображение. Иногда даже казалось: полюбил.

 

          Речь сердца не такая же, как речи ума. Из ума они вытекают, а в сердце — впадают. Открытость была важным условием «круговорота речей» между головой и сердцем. Поскольку через искусственно возведённые «шлюзы» мало что могло просочиться.

          Темечко в один из дней неожиданно объявило моему разуму отпуск.

          — Царь! Не хочешь ли развлечься?

          … Мы отправлялись на охоту. Чувства мои были одеты в боевой азарт. А сутью и оружием меня самого был взгляд. Именно взгляд. Не больше. Мы отправлялись поразвлечься на землю. Прямо передо мной бежала гончая-поэтесса, вынюхивая наиболее сильные запахи горя и боли. С языка разгорячённой поэтессы капали сладкие слёзы. Она прошивала заросли людской жизни и «поднимала на крыло» тайные, невысказанные муки. Взлетевшие, они поэтично кричали человеческим голосом, а я их бил взглядом влёт. Развлечение было весьма приятным. Я смотрел на серо-чёрный туман откуда-то сверху, как архангел на облака. Покров был не сплошным. В доступных для взгляда местах земля была покрыта «пятнами смысла», действительно составленная из этих разноцветных клякс и точек, как картины импрессионистов. Целиком такую картину можно было наблюдать только с «того света». Меньшее отстранение превращало её в хаос. К ней нельзя было подойти с привычными «измерительными» мерками: отношения, цели, главной идеи, понимания, святости… Общее полотно, составленное из «пятен смысла», существовало вне окончательных замыслов и воплощений. Как дикий лес полон неожиданностей для охотника с ружьём, так для нездешнего взгляда — охотника за смыслом — земля полна авантюрных и опасных приключений. Поэтесса сделала стойку: горе было где-то близко! Чувства, опыт, мысль, память и внимательность тоже застыли — готовые немедленно прислуживать вскинутому взгляду… Царская охота! Я шёпотом произнёс команду: «Вперёд!» Поэтесса кинулась в серо-чёрные дебри. Взгляд охотника бесстрашно «подныривал» за ней в земную жизнь. Шум! Выстрел из дула взведённого зрачка! Борьба! Непередаваемое наслаждение убийством! Я хватаю какую-то дикую местную «святость», которая ещё жива и в агонии произносит жалобные молитвы, и немедленно воспаряю. Собака-поэтесса преданно заглядывает мне в глаза: «Молодец!» — я отрываю от добытой когтистой «святости» самый лакомый кусок и бросаю ей. Пасть поднебесной гончей полна сладких слёз. Мы оба счастливы. Под нами расстилается местный серо-чёрный туман. Мы оба хорошо знаем, что где-то там, внизу, на полях смыслов, в изобилии водится дичь. Но на сегодня нам хватит.

          — Милочек! Спасибо тебе, милочек! Забор-то починили! — благодарная бабуля принесла для меня жареной индюшатины. Я был совершенно не при чём. Забор починили просто так, по плану, наверное. Но мясо было что надо!

 

          Ещё разок приезжала подруга с белобрысым. Втроём мы ездили навещать в инкубатор пацана. Нашего, так сказать, пацана. Его хвалили. Среди избалованных и испорченных олигархических отпрысков он выделялся трудолюбием и сообразительностью.

 

          По выходным опять появилась возможность выезжать на дальнюю набережную. Сидеть и смотреть на море. На большое и одинокое пространство, в глубине которого плодились и жили красавцы и чудища. Свет падал на всё, что содержит воду, и тогда получался элементарный фотосинтез — избыточная масса вещества прибывала от избыточности света. Темечко ёжилось. Тайное становилось явным не в виде «массы». Какой-то иной, невидимый свет падал на меня и я чувствовал, как тоже прибываю — но не фото, а «словосинтезом». Слова, слова, слова, как говаривал земной классик. Взгляд-охотник, в конце концов, превращался в текст, а текст посылал взгляд на новую охоту…

          — Что, сынок, устал притворяться? Так-так, — я вздрогнул. Неслышно ко мне подошёл сильно постаревший следователь. Походка его стала шаркающей, а спина согнулась, как осенняя ветка под весом ягод. Он шумно вздохнул. — Тяжело совестливому человеку в депутатах оказаться. Тяжело. Понимаю. Я вот тоже, сынок, никак не могу успокоиться. Совсем дурак. На свою пенсию нанял осведомителя и совсем было уж раскопал сеть по которой «дурь» гонят через таможню и порт. Эх! Один в поле не воин, когда все честные люди вокруг тоже по одному… Статейку написал — не напечатали. На материк в центральные органы обратился — высмеяли. Вернули материалы обратно, поручили разобраться с местным «скандалистом» депутату, бывшему верховному вору, да ты его знаешь. Он и разобрался… Смотри, что я сегодня в своём почтовом ящике обнаружил?

          В руках у следака была зажата, как голова гадюки, пачка валюты, перетянутая фирменной банковской лентой с печатью. Вполне приличная сумма, насколько я мог оценить.

          — Так-так. Купить хотят. Представляешь?

          С берега в сторону моря дул сильный ветер. Следак сорвал ленту и запустил пачку бумажных купюр с края набережной прямо в морской простор. Ветер охотно подхватил «листовки» и весело понёс их вдаль. Вода покрылась импрессионистическими пятнышками.

          — Не всякими деньгами, сынок, можно пользоваться. Не всякими!

          — М-ммм!!!

          — Теперь и я буду молчать. Не потому что испугался их, сынок. А потому, что всё бессмысленно.

          — М-ммм?

          — Так-так.

         

          Купюры уплывали всё дальше. Морю и ветру они были совершенно безразличны. Просто мусор. Я восхищённо смотрел на старого омаразмевшего следователя и думал о том, что хороший человек принципиально одинок в бесчеловечном мире. Он один всегда противостоит всем сразу.

          На прощанье следователь произнёс:

          — Я многому научился у преступников. Не бойся. Не верь. Не проси. Так-так…

 

          До глубокой ночи я взволнованно дёргал себя на турнике: «Не верь! Не проси! Не бойся!» Это был мой физкультурный счет: раз-два-три! Мамаша была свободна от дежурств и лежала в грязевой ванне рядом.

          — Я горжусь вами, мой ненаглядный!

          — М-ммм!!!

          Не верь! Не проси! Не бойся! Раз-два-три! Не верь! Не проси! Не бойся! Ближе подкрасться к реальности в условиях земного существования никому не удастся… Не верь! Не проси! Не бойся!

 

 

 

09.     РЕБЁНОК

 

          Просто поразительно видеть, как всякий взрослый соглашается себя «скармливать» какой-нибудь заводской жизни, науке, религиозным идеям, педагогическому или армейскому служению, а то и просто безделью. Скармливание взрослой жизни происходит кому угодно и чему угодно — в неограниченных количествах. И это при том, что взрослый, в общем-то, по замыслу природы нужен для «питания» детям. Он обязан и вынужден «скармливать» отпрыскам всё: свою энергию, своё знание, свой опыт и своё вещественное наследство. А также — свою страсть и свою этику. Общество крепнет и счастливо, когда дети способны употребить предложенное в полном объёме, а не отказываться от него, как от манной кашки: «Не хочу-уууу!» С одной стороны должен наличествовать соответствующий аппетит, а с другой — иметься самопожертвенное предложение. Но взрослые так жить не хотят и поэтому они боятся детей. Они делают всё для того, чтобы стать неприятными, чтобы детей от общения со взрослыми тошнило. Кто-то, слишком слабый или совестливый, пытается стать аж невидимым. Хитростей и уловок в арсенале взрослого мира много. Игра в «дурака» между большими и маленькими ведётся даже не с переменным успехом, а совсем уж на особицу: главный результат состоит в том, чтобы научиться жульничать. Взрослые учат взрослости. Чтобы маленькие после того, как вырастут, поступали так же. Очевидно, и я был крайне эгоистичен и самолюбив, причём понимал эти чувства, как самодостаточность. Изо всех сил я старался избегать непонятной для меня связи с миром отцовства и его роботоподобных обязанностей. Я вполне понимал тех благоустроенных родителей, что столкали своих чад в педагогический инкубатор. Потому что два или более эгоистичных блага в одной берлоге — это взрыв. Благо эгоиста одиноко и неприкасаемо. Каждому «неприкасаемому» родителю откровенно хотелось одного: чтобы малыш поскорее возмужал до требуемого стандарта и оставил своего предка в покое. Не дёргал бы его. Не волновал. И не смущал бы его драгоценного самообладания дополнительными нагрузками — обладанием по обязанности.

          Однако «мой» короед от вынужденной самостоятельности и неиспорченности уже успел как следует закалиться. И это он сам теперь «назначил» меня своим родителем. Потому что подрос и обнаружил родственную брешь в своём внутреннем космосе. И заполнил её. Мной. Получалось, что дети управляют нашим родством, а не взрослые, как они ошибочно об этом думают. Получалось, что величина и крепость такого управляемого родства не зависели от величины заслуг, наград, традиционного опыта и времени жизни седых и мудрых. Вселенная родства вообще не зависела от возраста. К тому же, и управлялась она весьма просто: улыбкой, доброжелательностью, открытостью лиц и пульсом сердец в унисон. Если этого не было, внутренний здоровый мир ребёнка вынужден был организовать для себя самоуправление —  улыбку, доброжелательность, открытое лицо… Не благодаря окружению, а вопреки ему. Выжить в одиночку, или погибнуть, как все.

          Наличие ребёнка меня совершенно не беспокоило. Зато наличие отца привело ребёнка в состояние воина-завоевателя. Он начал искусно хитрить, «включая» своего малоподвижного и немногословного папашу в орбиту инкубаторских дел. Я не испытывал по этому поводу никаких комплексов, только досаду. В серо-чёрном тумане дети при встречах с родителями повисали на них пиявочными гроздьями. Я видел, что из этого получалось. Даже один-единственный не в меру старательный «короед» мог засушить Древо жизни и умертвить душу цветущего взрослого великана средней величины. Разумеется, я понимал, что продолжение жизни на земле без рождения новых детей, к сожалению, пока невозможно. Но я также понимал: с рождением оных личная жизнь взрослых заканчивается. Эгоизм больших и маленьких никогда не были одним целым. Серо-чёрный туман легко разрезал нас, рождённых во времени, и так же легко властвовал над нами и нашими, далеко не одинаковыми иллюзиями. Лишь серо-чёрное нечто было единой и неделимой субстанцией, внутри которой объединялось всё, что разделяла на срок бытия обособленная чья-то выдумка. Вспышки жизни освещали мрак изнутри, заменяя ему поглощённый некогда свет. Культуру — процесс непрерывного и непредсказуемого развития — в стране подменили могильным курганом «дат», «памятных дней» и «вечных» традиций. Пацан эту убогость в открытую презирал. Поскольку традиции и даты не развивались. Некоторой своей необычностью мальчик подкупал.

          — Ко мне приходят огненные люди, —  сказал он однажды. — Они умеют делать мысли твёрдыми. — Очевидно, наследственность передалась. Я смотрел на мальчишку не то с жалостью, не то с чувством грубоватого отторжения. Я не хотел, чтобы моё раненое шизофреническое «я» плодилось.

          Мне казалось, что для детей отцы и праотцы — единая пранеизвестность. Оказалось, не так. Дети были существами жуткими, беспощадными. Я знал об этом из книг. Рождение запланированного ребенка для такого эгоиста, как я, могло приравниваться к самоубийству. А случайное деторождение — к неумышленному самоубийству.

          Свободного от повседневных дел и забот депутата на коляске довольно часто возили в образовательный интернат-инкубатор на всевозможные смотры, утренники, концерты, показы и торжественные комиссии. Я не оговорился. Плановые проверочные комиссии в этом избранном месте носили характер банкетного торжества. На детских мероприятиях я стал главным зрителем, в одиночку отдувающимся за всех пап и мам, которым почему-то было некогда взглянуть на творческие успехи своих отпрысков. Большие спрашивали своих маленьких бездарно — лишь про оценки. Может, потому что и сами с детства привыкли «жить на оценку».

          Одно время в детский инкубатор повадился ездить вместе со мной адвокат-святоша. Его корысть «читалась» на раз: он загодя старался для себя и себе подобных — подарочками, слащавыми речами и ядовитым елеем в интонациях он «покупал» верность будущих прихожан и «приручал» их волю к управляемому платному смирению.

          Каким-то особым чутьём «мой» пацан выбрал из всего разнообразия запутанных и опасных иллюзий самое безвредное — иронию. На этой обособленной ноте критического, но вполне полюбовного мировосприятия он легко сошёлся с волосатым библиотекарем. Я был включён в реальность мальчика по его воле. Для полноты «карты» внутреннего бытия растущей личности требовалась столица — отец — и юный создатель себя самого это сделал. Меня «построили». Я лишь мычал. Библиотекарь потешался:

          — Терпите, молодой человек! Вы ещё сам ребёнок. Терпите. Ну да, я тоже не согласен: дети не должны рождать детей. Но такова плата за инфантильность нашего общества. Впрочем, и старики не должны порождать стариков… Ха-ха-ха! Бесподобность —  вот цель нашего рождения! Это я вам, как родному, говорю. Послушайте человека с облысевшим сердцем! Вы согласны? Производя подобное от подобного, мы по-прежнему остаёмся животными. Хотя есть и техника, и язык, и много чего ещё. Но «подобное от подобного» делает нас невидимыми для высшего замысла. Мы ему не нужны такие. Высшая жизнь существует только в бесподобности! В неповторимом движении одного и того же. Вы меня слушаете? Повторимость духовных движений — это танец смерти…

          — М-ммм!

          — Ваш мальчик мне нравится.

          — М-ммм.

          — Молодой человек! Взрослые часто думают, что дети — это «зараза». Особый маленький вирус, который поедает их время, их средства, их сердце и их ум. А дети, между прочим, природны изначально. И поэтому думают наоборот, справедливо полагая, что главная «зараза» для свободной и беззаботной жизни — это как раз взрослые. Ха-ха! Ваш мальчик уникален: он решил победить «заразу», сделав одним целым вас и себя. Скажите-ка мне, молодой человек, вас кто-нибудь любил по настоящему? А вы сами любили?

          Этим вопросом волосатый, словно веселящийся гангстер, продырявил оболочку моего летучего социального безразличия — подлец, стрельнувший с земли в мой недосягаемый дирижабль… Нет, я не начал падать, скорее, начал таять. Именно таять. Падать всё равно было некуда: верх и низ в серо-чёрном мареве был одинаковыми. Жизнь и смерть, прошлое и будущее, мужчины и женщины, дети и старики, правда и ложь —  всё было единым без света. Тотальное таяние моих оледеневших иллюзий обнажило то, на чём они держались: меня никто не любил и я никого не любил. Картина серо-чёрного бесконечного океана, в котором умерли даже иллюзии, не радовала моих закрытых глаз. Становилось ясно: страсть к личному покою и философскому безразличию вряд ли можно было назвать «страстью». На таком огне жизни можно было приготовить лишь блюдо из тоски.

          — М-ммм…

          — Видеть и знать — это одно. Знать и не участвовать — это другое. Молодой человек, попробуйте жить, как все. Это не обеднит, а дополнит вас.

          Увы. Я никак не «заражался» ни чадолюбием, ни тем, чем были «заражены» участники древней земной карусели взрослого мира: энтузиазмом, трудом, любопытством зевак, путешествиями, чревоугодием, эстетством, паранойями идей и творческими маниакальностями. Люди «заражались» тем, что было уже хорошо известно и «перебаливали» этим. Например, получали пожизненный иммунитет к какому-нибудь вредоносному коллективному энтузиазму. В лёгкой форме переносили хобби. Или болели этим хронически, мучая себя и истязая других. Ничего нового! Кроме условно-оригинальных попыток создать «новую» макро или микрокосмическую комбинацию из имеющихся деталей.

          — М-ммм?

          — Да, ваш мальчик читает. К счастью, знаки его привлекают больше, чем погоня за значительностью.

          Мальчики читали боевую фантастику, смотрели эротику и вожделенно жали на кнопки, погружаясь в миры виртуальных страшилок. Вместо головы у многих был приделан телевизор, или экран монитора. «Мой» отличался устойчивостью ко всеобщим вожделениям и был относительно молчалив. Он, конечно, декламировал на утренниках глупейшие стишки, когда этого требовали гувернёры и преподаватели. Но самостоятельной инициативы в общественной жизни не проявлял. Единственная его инициатива состояла в немедленном произнесении слова «нет!» там, где общественность ожидала гарантированное заводное «да!». Например: «Мальчик! После исповеди я дам тебе пакет шоколадных конфет. Согласен?» — «Нет!» Конфеты и прочие подачки в инкубаторе получали все. «Мой» получал их без отработки. Так ещё контрастнее виделась беспомощность взрослых — они откупались. За немалые деньги их дети получали образование. И за деньги же они получали далеко не родительскую порциональную этику — воспитание, которым их одаривали хорошо оплачиваемые личности из мира творчества и педагогики. Правда, и здесь ощущалась кадровая «текучка» — выдающиеся личности и светлые головы уходили на другую работу, не выдержав жёстких регламентов золочёной тюрьмы и еженедельного написания гор идиотской отчётности. Паханы-родители за свои деньги хотели «быть в курсе». Слепые требовали максимальных подробностей от зрячих. Недоверие бродило по дымящемуся полю жизни и достреливало тех, кто ещё дышал.

          — За образование сегодня можно заплатить деньгами. Так все и делают. Сколько денег — столько и образования. А за воспитание деньгами не заплатишь. Ах, молодой человек! За воспитание можно заплатить лишь собственной жизнью. Вы поймёте это лишь тогда, когда у вас будет, чем платить, — намёк был хлёсткий.

          — М-ммм.

          — Я понимаю, что вы понимаете. Молодой человек! Дети — это вообще мерило относительности!

          Выписанные с материка, гувернёры в инкубаторе были высшего класса. Личности несомненные. Дети к ним тянулись. Я слегка злорадствовал: серо-чёрный туман корчился и отступал — в невидимом мире получались уже не дети собственных родителей. Корчились и родители. Гувернёров-практиков администрация инкубатора, состоящая из жён тех же папаш-паханов, ни во что не ставила. Работников унижали и оскорбляли. Особенно за нестандартные успехи и проявление личной независимости.

 

          Дети — «игрушки» взрослых: столетие за столетием взрослые их разбирают и ломают, чтобы узнать внутреннее устройство, чтобы уметь собирать его на свой лад. Заодно, после сборки, выбросив на свалку «лишние детали». Напрашивалась дальнейшая аналогия: люди — «игрушки» Бога, например… Я вдруг почувствовал, что нигде и ни в чём не вырос. Не вырос! Всегда и всюду я, молчащий инвалид-колясочник, для этого, скрежещущего железами и произносящего трибунные речи мира, оставался ребёнком. Маленьким и беспомощным. Я взглянул на себя глазами воротил и паханов, глазами пацанов, накурившихся «дури», глазами подружки и её белобрысого спутника. Все они были терпеливы и снисходительны, потому что знали: у маленького больного человека есть маленькие больные мысли. Маленькие мысли! Маленькие возможности! Маленькие потребности! Даже обиды мои были маленькими! Но они не знали главного: большой была моя ненависть! Она была просто огромной и разумной! Затаившейся, как мирный вулкан с плодородными склонами.

 

          Дети в стране чем-то напоминали инвалидов. По крайней мере, отношение к ним было таким же. Или почти таким же. Они тоже считались беспомощными и это давало дорогу всяческим приоритетам. Правда, в отличие от инвалидов, детям не приходилось ежегодно подтверждать на специальной комиссии своё право быть ребёнком. А было бы интересно заглянуть в такую медицинскую справочку: «Настоящим утверждается, что такой-то несовершеннолетний гражданин признаётся ребёнком сроком на один текущий год…» Было бы очень мило. Нашёлся бы ещё один повод преумножить племя крыс и крысиных контор. А что? Причастие к детству до сих пор очень слабо подтверждается документально. Ну, не в тех гигантских масштабах, что требуются от взрослых, «причащающихся» и «исповедующихся» перед налоговыми органами и на политических собраниях, в храмах и пивных заведениях, в уличных драках или перед постельными обязательствами. С того света  было отчётливо видно: ложь взрослых на земле по-прежнему обожает клятвы, исповеди и причастия! Родители окунали детей в эту адскую купель с адской улыбкой на лице.

          Казалось бы, все дети после таких размышлений должны были быть для меня «своими». Ничего подобного. Я их попросту не чувствовал и это «нечувствование» было взаимным. Хотя со стороны, для ока суетного мира, мы выглядели и впрямь одинаково — блаженные твари. Мне не хотелось бы вновь стать ребёнком. Почему? А вы попробуйте представить себя в роли «помехи». Попробовали? Ну, теперь вам легко будет представить и взгляд благорасположенного общества на «помеху». На инвалида, то есть. Взгляд для ощущения собственной благости. Это — тот же взгляд, что и на ребёнка. Прозрачный узел, я бы сказал. Никто не развяжет.

          — Так или иначе, все мы виноваты в этой жизни, — адвокат-святоша частенько возил меня на «моей» машине. По дороге в инкубатор он любил предаваться поучительным разговорам.

          — М-ммм…

          — Это неоспоримо. Виновность — суть нашей материальности. Только дети и инвалиды не виноваты в том, что они такие, какие есть.

          — М-ммм?..

          — Лишь естеству блаженность гарантирована! Всем остальным грешникам, здоровым, постоянно думающим о какой-нибудь работе, приходится изворачиваться… Нам поэтому трудно, сын мой. В трудностях, а не в лёгкости, совершаем мы ошибки свои.

          — М-ммм! — я изобразил жестами кое-что из жизни проституток-колясочниц. Святоша захохотал.

          — Каждый из нас — это зеница Божьего ока. Зеница! Точка зрения. Одна-единственная. Поэтому Бог видит всё. Не каждого из нас, но — каждым из нас, сын мой!

          Душа адвоката-святоши была слепа. Но, начитавшись литературы, он очень умело притворялся зрячим. Чтобы слепые верили слепому.

 

          Кажется, дети отлично знают, что бесцельная жизнь намного лучше той, что стремится к определённому результату. Именно бесцельность привлекает детей к себе и делает их такими милыми. Щенок тигра играет со щенком зайчика. Почему же люди-то ссорятся? Чьи мы, в конце концов, дети? Возможно, Бог ощенился демонами, а не людьми. Поэтому щенки Бога не ссорятся. А мы ссоримся даже сами с собой. Вот я и спрашиваю неизвестно кого: уж не демоны ли назначают нам свои «смыслы», а люди лишь придумывают средства для их достижения?! Я стал размышлять на тему личной и всеобщей любви. Но чем больше я размышлял, тем беспредметнее становились мои наблюдения. Искусство именовало любовью страсть. Религия воровала эту страсть и переделывала её в страх. Любовь как понятие олицетворяла апофеоз бесцельности и дети-щенки в этом отношении были гораздо ближе к ней. Я отчётливо понимал, что любовью люди называют некую мистическую силу, противостоящую вещественному давлению серо-чёрного тумана и мрака. Впрочем, мрак послушно расходился вон, когда дети на утренниках пели свои дурацкие стишки, когда они вырезали из бумаги нелепых журавликов, малевали по картону акварелью или гуашью. Даже когда они плакали, мрак расступался и становилось до пронзительности ясно. Возможно, именно дети были главной разрушительной силой в мире демонического торжества адской красоты всех земных построений. Поэтому демоны следили за малышами с особой пристальностью. Дети успешно противостояли аду до тех пор, пока сами не заражались его красотой. Даже не красотой, а великолепием. Великою слепленностью мига сего!

          — М-ммм! — я разглядывал вместе с пацаном художественные альбомы древних мастеров. Многих из них травили и даже убивали. Потому что художники рисовали людей посреди проявленного серо-чёрного мрака.

          — Подражание играет немалую роль в изобразительной жизни. Вот что называется «школой», молодые люди! Не то, чему нас учат, а то, чему мы сами хотели бы научиться, —  библиотекарь, как всегда, покрывал немедленными комментариями всё, до чего касался его взгляд. — Поэтому человек волен выбрать для себя школу даже за пределами известного ему мира. Клянусь!

          Они и понятно. Опять пришли к тому, с чего и начали. Все друг от друга будут «заражаться» вечно. Но хуже всех бывшие дети, впитавшие в себя знания прошлого, — это «зараза» взросления. В итоге получаются те, кто знает, как надо жить правильно. Я всюду слышу их гортанные речи и вижу их циклопическую паутину из железа и бетона — возможно, это плесень живого мига. Они — доминирующие двуногие микробы, разъедающие миг жизни на иллюзии разных времён. Они — беспощадные охранники границ отвердевших своих иллюзий. Они ничего не боятся здесь. Ничего. Ничего, кроме всего настоящего, там.

 

          Опять снились крысы. Они падали на землю из просверленных лунок. Лунки появлялись и в облаках, и под ногами, и в стенах домов, в книгах и картинах, и просто в пустоте. Крысы самого разнообразного вида вываливались сверху, снизу, сбоку и ниоткуда, чтобы спариться и дать здесь своё потомство. Теперь я знал, каким образом получаются голуби, питающиеся кровью, или крысы с голубыми глазами и ангельскими крылышками. Крысы ничего не умели делать. Только прогрызать отверстия, спариваться и умножать суть своего крысиного племени. Крысы были очень успешной «моделью» серо-чёрной природы. Они веками не видоизменялись и грызли всё, что эти века им приносили. И рыцарей, и клоунов, и бунтарей, и технических гениев и светочей нынешних лет. Земные крысы во плоти могли питаться чем угодно, даже полихлорвиниловой изоляцией. А крысы-невидимки — кем угодно.

          — Я царь! — кричал я на них в своём сне. Но крысам неведом был человеческий язык. Они грызли мои ноги и надувные колёса кресла-каталки…

          Темечко вовремя надоумило: «Крик и гнев — вид бедности!» Я тут же сообразил, как спастись. Я вдруг стал «пустым местом» посреди серого тумана, в котором прожорливые зверьки чувствовали себя полновластными хозяевами. Я исчез. В том смысле, что у меня не было ни желаний, ни мыслей, ни даже страха. Я притворился мёртвым и неподвижным в невидимом мире. Крысы исчезли. Темечко тут же пошутило в тему: «Дети не зря повторяют «нет» гораздо чаще, чем «да». Что ж, мы поняли друг друга без переводчика. Поскольку язык ассоциаций подразумевает атмосферу ассоциаций. В которой свободные фразы-намёки, могут летать и петь, как жаворонки над полем будущих хлебов насущных.

          «Оборотни!» — предупредило темечко. Это я тоже понял: у царя нет власти над оборотнями. Крысы на земле в совершенстве владели искусством колдовства и превращений. Полные оборотни поступали кто как: кто-то был замечательным человеком в собственном доме, а придя на работу, полностью превращался в мерзкую тварь. Кто-то поступал наоборот: на работе сиял и неистощимо благодетельствовал, а дома жил, как тиран и вампир. Встречались и половинчатые модификации: дома полукрыса, или на работе получеловек. А ведь когда-то все крысы были детьми…

          — Эй! Эй!!! Ку-ку, молодой человек! Не стоит портить себе нервы. Особенно во сне. Вы едва не встали с коляски. Честное слово! Я сам видел!

          — М-ммм!!!

          — Кошмары во снах, как правило, не являются прямым следствием кошмаров явной жизни. И хорошему человеку может сниться плохое. Ничего особенного. Хорошим людям обычно и снится только плохое. По себе знаю. Молодой человек! В трудные времена у людей портится всё: настроение, характер, даже привычки могут стать плохими. Но вы же знаете, что трудности пройдут. А испорченность останется навсегда. Ну, что вам приснилось? Сексуальное нападение? Кровавая сцена у банкомата? Или собственная женитьба?

          — М-ммм!

          — Значит, женитьба. Знаете, таково устройство нашей жизни: человек умирает постепенно. Он даже не умирает, а — отмирает. Как листья на дереве. Или как отдельные его ветви. Слова, мечты, стремление к забегу в большой толпе узких специалистов… Где это теперь всё? Так вот и я говорю: к концу забега остаётся никому не нужная «шкурка», номинально всё ещё именуемая по паспортным данным вами. Хотя, кто теперь в это поверит? В миру нас хоронят единожды. А сами себя мы хороним едва ли не ежедневно. Что правда, то правда. Для многих из нас прошлое — это чешуйки ненужного уже времени, «перхоть», за которой не принято ухаживать. Когда я получил свою неподвижность, то даже обрадовался. Клянусь вам!

          Волосатый так и сказал —«получил неподвижность». Надо же: получил! Как орден, или как долгожданную вещь.

          — М-ммм! М-ммм! М-ммм!

          — В чувстве юмора вам не откажешь. Что особенно приятно не только при встрече, но и при расставании с хорошим собеседником. Боюсь, скоро вам станет совсем весело. В инкубаторе один из гувернёров срочно госпитализирован. Вы не поверите: холера! Учреждение закрывают. Дети какают на оценку, их обследуют и отдают родителям на неопределённый срок.

          В глазах у меня, как говорится, потемнело.

 

          Карантин в инкубаторе означал, что с этого дня я буду в нашем доме крайний. Действительно, началось! Парень играл в инкубаторе-интернате на барабанах, он просто обожал это делать, — поэтому стучал в доме по всему, что издавало хоть какой-нибудь звук. Та-та-татататата — та! Та! Та-та! Та — та! Татата! Это было невыносимо, как непрекращающийся понос. Оконное стекло дребезжало о хрупкости и временности бытия, бельевой пластмассовый таз прославлял глухую силу сердечных ударов, чугунная грязевая ванна во дворе нашей халупы отправляла в поднебесье к звёздам почти религиозный призыв, похожий на стон. Стучало и ритмично пульсировало всё: столешница, карандаши, клавиатура, дощатый пол и детские ботинки, даже лязг техники в лимане начал подстраиваться — в лад этой неумолкающей барабанной дроби. Ночью малец скрежетал зубами. На любые темы он отзывался, подобно библиотекарю, только короче — немедленно открывал рот в ритме джаза по поводу всего, что попадалось ему на глаза: «Нет! Нет-нет-нет. Нетнетнет!» Он рисовал, кое-как резал по дереву и мог часами сидеть у компьютера, который приволок с собой. При этом он непрерывно умудрялся выстукивать: «Та! Та-та-та! Та-та! Тататата!» Меня от мерцающего компьютерного экрана сразу же «вело» и «качало». Мощный портативный компьютер мальчику подарил «второй отец», как он себя именовал, — добрый дедушка, экс-авторитет бандитов и воров. Экранная развёртка и тактовая частота обновлений визуального сигнала на мониторе очень пагубно действовали на мой мозг. Я начинал подыхать. А пацан — нет. Поэтому хотелось встать и наподдавать мерзавцу.

          — М-ммм! М-ммм!!! — я пытался апеллировать к совести несовершеннолетнего барабанщика. Увы. Он лишь ядовито и беспощадно меня передразнивал.

          — М-м-м-м!!! М-м-м-м! М! М! — в том же ритме барабанного стука.

          Мамаша демонстративно ушла жить в санаторий, она не переваривала подружкино произведение: «Вам, сыночка, подкинули гостинец из подола, вот вы и разбирайтесь!»

 

          Когда иллюзий много, время бежит быстро. Короед вернулся к родителю, как наказание. Иллюзий стало меньше. Время остановилось. Я, как мог, готовил парню еду. Продукты приносили сердобольные соседи или ходоки к депутату. Приёмы никто не отменял. Я полностью оказался «привязан» ребёнком к домашнему его обслуживанию. Самого же пацана то и дело куда-то возили на инкубаторском транспорте. Вечерами он писал в тетрадях домашние задания, не переставая стучать свободными конечностями по окружающим предметам. Иногда в тетрадях появлялись ответные учительские надписи: «Молодец!» Нашей бедности мальчик совершенно не стеснялся. Словно он обладал таким фантастическим богатством, перед которым земные ценности меркли до полного своего исчезновения. Пришлось признаться себе: я завидую его наплевательству. Он превзошёл меня в этом безо всякого притворства.

          — М-ммм! М! М! — я попробовал наладить с ним контакт, заигрывая параллельным стуком по подлокотникам коляски. Пацан распилил меня пополам таким презрительным взглядом, что у меня больше не возникало желания срастаться с чужой жизнью и чужими ритмами. Дети — учителя очень грубые. В них слишком много прямой силы. Поэтому они любят прямоту.

          Для большинства высокопоставленных мамаш и папаш, занятых важными госделами и собственным бизнесом, холерный карантин тоже означал начало неожиданного стихийного бедствия в доме. Стихия ведь не разбирает, кто беден, а кто богат. Дети мстили взрослым. Им это нравилось. Дети мстили, оставаясь в реальном плохом, могли, например, курить «дурь», или околевать перед телевизором или, например, вымогать дорогие подачки — «на свободе» это было легче сделать. Для того, чтобы быть в реальном хорошем, недоставало образцов. Складывалось впечатление, что месть — самое ценное, что только может быть у входящих во взрослую жизнь…

          Человеческая рука, например, является исполнителем прихотей мозга, его действующим продолжением в ином измерении. Руке никогда не объяснить, что такое мозг и для чего он ею командует — поэтому для собственного же удобства не в меру любопытной конечности лучше просто верить в непостижимое. Руке не нужен собственный разум. Даже чувства свои она перерабатывает не сама, а поставляет их в закодированном электрическом виде всё тому же, единому для связанного организма хозяину, — голове. Хм… Интересно, а чьим продолжением является сам мозг? Ведь он тоже умеет верить. Значит, это свойство косвенно подтверждает его несамостоятельность. И не в мире социума, что понятно. А в мире вообще. На этом пути выросло ненаучное и не литературное богословие —  раковая опухоль, перехватывающая высшие человеческие продукты жизни, и пытающаяся подменить собою неведомого «хозяина». И главный вопрос в связи с этими рассуждениями: чьим же продолжением задуманы дети? Продолжением взрослых? Или продолжением какой-то иной подчинённости? В идеале, конечно.

          «Мой» малыш был не по годам шустрый.

 

          Разумеется, никакой отцовской связи я не чувствовал. Не было такой потребности. Мне всегда казалось, что человек человека должен учить правильному одиночеству. Именно правильному. А общество — высокое или низкое — для того и требуется, чтобы одиночество могло себя проверить на дееспособность. Общество, толпа — это как стенки кастрюли, в которой варится душа. Без туполобой толпы и толкотни внутри неё никакого настоящего одиночества не получится. Не тот «загон» внутрь себя самого. Без среды ненависти к себе подобным человек освоит лишь лирику. Приятное бесплодие, то есть. Ему неоткуда и незачем будет делать единственный правильный шаг в своей, не менее единственной жизни: от ненависти к любви. Всего один шаг. Но тот самый, что не является суетой. Потому что шаг этот — по вертикали. Вверх, или вниз. Где суетящиеся не предусмотрены в принципе.

          Пацан осознавал ситуацию по-своему, легко, даже слишком легко, играючи вписываясь в хаос и абсурд. Возможно, вывелся новый тип людей, умеющих быть счастливыми вне порядка. Я никак не мог понять природу детской беззаботности. Пока не осенило: малец живёт «для себя», используя других. И другим это нравится, как хорошая патетика. Потому что «для себя» в детстве — это для всех в будущем.

 

          Подружка на материке продолжала «варить» грязевой свой бизнес на пару с белобрысым. Новых детей у них не появилось. Иногда парочка наезжала в городок отдохнуть. Так же снимали квартиру. Так же, как всегда, встречались с адвокатом. Меня избегали. Вот и сейчас, как я знал от пацана, «мама приехала повидаться». Пожалуй, только логичное и предсказуемое течение жизни в этом хаотичном мире могло бы показаться очень подозрительным и странным.

          Короед довольно часто бегал в «офис» к библиотекарю. Они легко сошлись. Поскольку нашли для себя подходящего «посредника» — иллюзорную жизнь перед экраном и компьютерные игры.

          На меня накатила апатия. Депрессняк. Я даже закурил «дурь» от пацанов. «Улетал» и занимался в своих видениях постыдным сексом с крысами. Дошёл, так сказать, до скотоложества.

          — Та-та-татата! Пап, ты ведь притворяешься… Встань! — меня ломало. Но и под дурью я строго продолжал играть выбраннюю роль.

          — М-ммм!

          — М-ммм! — предразнил меня пацанёнок и показал язык.

          Я почувствовал себя несчастным инвалидом. Как будто до сих пор был счастливым.

 

 

 

10.     ДЕПРЕССИЯ

 

          … Ничего нового на земле нет и быть не может! Земля — дитя тумана. Это я и так знал. Ежегодно требовалось подтверждать на комиссии, что я — инвалид. Ежегодно я и подтверждал. И знатный ветеран-обрубок в своё время вынужден был подтверждать. Комиссия крыс смотрела: не выросли ли за год у старика руки-ноги? А вдруг выросли? Не порядок! Льготы, категорию снять с мерзавца немедленно! После очередной такой комиссии, которая для героя города — для депутата-инвалида — проводилась очень формально, я скис.

          Библиотекарь, костоправ, адвокат и несколько братков неожиданно завалились в наш дом на всю ночь. Они знали, что шумная моя мамаша надёжно привязана к двухсуточному дежурству на работе. С собой компания привезла нескольких разбитных девиц, двое из которых были новенькими колясочницами из санатория. Я обалдел. Коллективного секса в моей жизни ещё не случалось.

          — Молодой человек! Никаких излишеств! Уверяю вас! Любимых женщин не должно быть больше двух. Ну, или трёх. У знаменитого восточного царя вообще на каждую ночь было по наложнице. И что? Он убивал их одну за другой. Каждое утро. А к чему пришёл? К моногамному браку! Не бойтесь искушений и греха, молодой человек. Они приведут вас к цели гораздо раньше, чем смиренное ожидание. Две-три любимых женщины — это естественно для мужчины. Никаких крайностей! — не в первый раз я с удивлением наблюдал в библиотекаре метаморфозу искушённого человека: то он сам управлял инстинктами, то они им.

          Расположились в доме и во дворе. Включили звукозапись, взятую из зала для медитаций. Тела слились под органную музыку. Было торжественно, печально, высоко. Как будто Бога хоронили. Библиотекарь подбадривал: «Девушки — это лекарство от тоски!» Скорее, наоборот. У меня ничего не получалось. Да, я хотел любить. Но я не любил «хотеть». Неожиданно случился приступ. Разум погас и снова вспыхнул. Но уже в другом месте.

          — М-ммм! М-ммм!!!

 

          … Черепахи любили что-нибудь существенное. Навстречу незлым моим мыслям и ласковым чувствам они доверчиво вытягивали головы и беззвучно разевали рты. Работа их состояла в том, что на твёрдых спинах черепахи несли большое плоское блюдо — земную жизнь. Плоский двумерный смысл земного бытия. Несколько десятков тысяч лет черепахи держались неподвижно, а потом переползали на другое место. От перемещений на равнине блюда происходили катаклизмы. Плоские, словно вырезанные из папиросной бумаги, фигурки, плоские нити, плоская раскраска плоского мира — всё вздыбливалось и комкалось. Фигурки уносились в неизвестном направлении, или они бесследно сгорали. Над очистившимся блюдом вновь светило солнце. Откуда вообще взялись эти черепахи? Ага! Они вылезли из недр лимана, а ноша на их спины опустилась прямо с неба. И всё это произошло на нашем дворе, рядом с турником. Меня ничуть не смущало то обстоятельство, что титаны-черепахи и вся история земли «на блюде» помещаются в столь малом пространстве. Темечко суфлировало молча, но я слышал и понимал его наставления. Дело в том, что «пространства смыслов» ещё более относительны, чем сама относительность. Черепахи были голодны, их давно никто не кормил. Лакомством для зверей было то, что люди называют неопределённо — теплотой сердца. У черепах не было имён, они не имели языка и у них не было никакого представления о себе самих. Они были мирными нематериальными животными, ниспосланными сюда на работу из двенадцатимерного алмазного мира, который казался окончательным, неподвижным и сделанным целиком из застывшего света. Всё это я узнал просто ласково глядя в черепашьи глаза. Ношу свою они несли ровно, ни радостно, ни печально, им было всё равно: есть у них что-то живое на спинах, или нет. Мне казалось, им было даже всё равно: есть они сами, или нет их. Черепахи не слышали, как на лимане включили сирену-ревун, возвещавшую о начале обеденного перерыва для рабочих. Тем не менее, фантастические животные  вздохнули и поползли обратно в грязь. Блюдо растворилось. С исчезновением черепах я заскучал ещё больше. Хотелось, чтобы и на земле всё живое общалось подобным же образом — через ласку и теплоту. Я плакал и пускал изо рта пену. Я полюбил черепах! Сразу троих. Если и есть в мире гармония, то вот так она и выглядела. Так и ощущалась. Такой и была. В простом союзе плоского с не плоским. Терпеливого с мятежным. Вечного с мгновенным. Черепахи излучали мир. Я бы с удовольствием к ним присоединился четвёртым. Ну, что ж! Для многомерных миров земля была просто шуткой. Плоской шуткой. Может, даже пошлой. В многомерных мирах никто ничего не строил. Там играли знаками и смыслами напрямую, без детского космического «песочника» — без иллюзорного погружения в вещественную плоскость. Шутить в этом стиле могли только убогие или законченные пошляки — типа полтергейста или НЛО. Ну, и люди, конечно. Много о чём успели без слов «шепнуть» мне черепахи, пока я смотрел им в глаза. Второй звук ревуна означал конец обеденного перерыва.

          — М-ммм… — чтобы я никому не мешал своим мычанием и страшным видом, братки по-тихому отвезли «дурика» на бетонный плац рабочей площадки над лиманом.

          Была ночь. Проститутки, очевидно, спали. Со двора доносилась органная музыка, поставленная на «беконечное проигрывание». Я был рад тому, что из-за приступа покинул весёлую компанию. Тоска была чёрного цвета. Я долго смотрел в чёрную бездну разверстой земли, из которой коммерсанты черпали свою платную приманку для легковерных материковых лохов. Грязь не убывала. Но рана в земле зияла огромная.

 

          … Вокруг меня кружились огненные шарики. Если мигнуть и мгновенно мигнуть ещё раз — в глазах оставался след от шариков, можно было рассмотреть их нехитрое устройство. Плазмоиды чем-то напоминали узоры снежинок, внутри каждого имелась тёмная точка, всегда смещённая от центра к какому-нибудь краю.

          — М-ммм? — я не говорил даже мысленно. Шарики знали о моём притворстве, но эта информация не была для них существенной. Их интересовала только моя тоска. Она была похожа на деревенский пожар, который вовсю раздувает вдоль улицы поднявшийся ветерок.

          Темечко раскалилось.

          Скис… Да, скис! Люди часто жалуются на отсутствие новизны. Действительно, мир обновляется, но он не становится от этого новым. Словно мир — это и впрямь бусины, нанизанные на нитку тех или иных принципов. Нитка рвётся, бусины рассыпаются. Часть из них теряется, закатившись под какой-нибудь галактический шкаф… Но всегда находится новая нить и новый собиратель. И так далее. Поживут мужчина и женщина годок вместе — приедается: притёрлись друг к дружке. Или возьмутся добрые друзья за работу, сделают её — глядь: уж стали сами «обслуживающим персоналом» при свершённой своей мечте. Всё уже есть. И этого «всего» много. Обладатели имеющегося лишь бесконечно обмениваются друг с другом своими богатствами. Добрые с глупыми, злые с умелыми… Едиными всех делает как раз не одинаковость, а разнообразие. Разность потенциалов. На чём вообще построено движение. Которое не может быть ни хорошим, ни плохим, ни правым, ни левым — оно само по себе: движение и всё. Безальтернативное нечто. В котором видимая его часть — следствие, а невидимая — причина. При взгляде с «того света» следствие и причина меняются местами. Я бы даже пронумеровал: «тот свет №1», «тот свет №2», «тот свет №…» А что? Почему бы не предположить, что «того света» бесконечное множество. Так же, как бесконечно количество следствий — перечень вещей, явлений и предметов, представленных нашему взору... Есть один забавный принцип: новое не может никого очаровать. Потому что оно не может быть узнано. Когда кто-то говорит, что он «очаровался новизной», это неправда. Восклицающий очаровался, скорее всего, вариациями хорошо знакомого кайфа. Я не хотел быть новым сам и не хотел, чтобы мир вокруг меня обновлялся. Меня просто раздражала сама конечная замкнутость и самодостаточность общего конструкторского замысла. Водные люди советовали: «Испаряйся!» Огненные советовали в том же духе: «Гори!» Мамаша, ежедневно протирая чистой тряпочкой мыльный пузырь земной жизни, приговаривала: «Проживём как-нибудь!» Жизнь пестрела объявлениями о новизне. Их было ничуть не меньше, чем объявлений о «настоящем». Люди начинали «новую жизнь» постоянно. Просто с похмелья, или с переходом на другую работу, после реанимации, или передвинув в квартире мебель, женившись, или пережив развод. Даже покупка новых джинсов могла послужить началом новой жизни. А уж если удавалось «расшириться» — получить новые мысли, новое сознание, новые чувства и новую душу — это было эпохальным событием! Жажда обновления гнала людей на массовые митинги. Заставляла их заниматься наукой. Личные пертурбации в этом направлении всегда были тесно связаны с пертурбациями общественного характера. Новое слово пастора, новый курс политика или новая мода — всё требовало, честно говоря, постоянных и прочных, как кандалы, кавычек. Отличная мысль! «Заключённые понятия» — слова, заключённые в кавычки — перестали бы морочить головы гражданам насчёт новизны. Я бы вообще заключил в одни общие кавычки всё сказанное и всё написанное за историю человечества. Так было бы лучше. Правдивее. Даже музыку, по строгому разумению, следовало «заключить». В ту же обнажающую неволю. Сути вещей оставались вечными и неизменными, как математические  константы. Заветы не изменялись. Зато «новыми» называли себя толкователи, оперирующие разными углами зрения на предметы.  Та же череда пользователей! Зачастую, обучение приёмам жизни приравнивалось к открытию мира. Как у младенцев и школяров. Новизна не выражалась в звуке, она не выражалась визуально, и уж тем более, она не выражалась вещественно. На полноценное звание новизны могло претендовать лишь то, чего ещё никогда не было. А ещё лучше — никогда и не будет. По-настоящему новым могло быть только ожидание новизны, а не её моделирование и не обладание ею. Понятие «вера» было полностью тождественно этим размышлениям. Потому что плоды получались одинаковые. Сначала я думал, что ближе всего к «вере» стоит музыка. Потом изменил своё мнение, отдав предпочтение техническому прогрессу. Только в техническом мире новые принципы рождались без устали. Именно принципы. Именно новые. Здесь «святость и незыблемость» механистических представлений относительно спокойно уступали место «святости и незыблемости» релятивистскому мировоззрению, а на пороге уже маячил следующий научный «святой»… Обычно за «чем-нибудь новеньким» охотились новички. Люди с солидным жизненным опытом предпочитали хранить то, что есть. Консерваторы знали: всякая новизна представляет угрозу для стабильности.  Новаторы злились — им не хватало места у всевозможных устоявшихся кормушек. Так они и жили. Скорбное мировосприятие открыло все двери и дверцы в моей душе. Огненные летучие шарики погасли. Серо-чёрный туман беспрепятственно вошёл внутрь моего личного мрака. Иногда я думал, что взаимодействие с серо-чёрной массой, способной порождать вещество, — это вдох и выдох бытия. Иногда думал, что «подныривание в землю» является для нашей души чем-то вроде «тягунов» на велосипедной тренировке: в гору — под гору. Всё это оказалось чепухой! Человек — «подводная лодка». Глубоконебное существо. Или такой же глубоконебный искусственный аппарат. Так что, шлюзы на глубине следует держать задраенными. То есть, не печалиться. Известно ведь: жизнерадостные люди живут дольше остальных. Только вот вопрос: а для чего?

 

          Меня пригнуло. Настроение упало до нуля. Да так пригнуло, что симулянт начал аж чахнуть. Сохнуть. Врачи-терапевты развели руками, невропатолог тоже. Видя новое горе, «паралич мозгов у сыночки», мамаша пришла в новое деятельное неистовство.

 

          Что вообще означает слово «депрессия»?  Что люди подразумевают под этим? Они требуют к себе особого отношения? Точно так поступают дети, загнанные подвижной игрой в угол: «Чур, я не играю!» Депрессия пользуется тем же, но уже в ином масштабе: «Чур, я не живой!» Вообще-то, мол, хочу жить, но сейчас не могу… Такой хитрый договор с самим собой, в который должны поверить и другие. Говорят, что депрессия — это болезнь. Болезнь?! Может и так. Поскольку у всякой болезни имеется выражение муки на лице. Весельчаков «по болезни» я встречал только в школьные и студенческие годы, да и то, только потому, что больным не требовалось ходить в школу, или на лекции. И ещё я видел врачей, весело обсуждающих чужие болезни. Видел циников, весело обсуждающих свои собственные недуги. Значит, лицо у депрессии может быть и улыбающимся… Оказывается, просто невозможно было представить современный мир без тоски и уныния! Что бы тогда делали психологи и психиатрия? А служители культов? Я уж не говорю про поэтов и писателей! Депрессия для всех них — больше, чем мать родная: она их и кормит, и поит, помещая горемычных в беспросветный чулан огорчений и дремучей рефлексии. И она же приоткрывает иногда маленькое случайное оконце наружу, или включает самодельный фонарик. Самое время кричать: «Свет! Да будет свет!» Так что, без тьмы света не найдёшь. Его и искать-то тогда не надо, потому что неведомо без сравнений, что свет — это свет. И всё же. Депрессия заставляла людей вешаться, стреляться, спиваться, убегать прочь от людей и от самих себя, сходить с ума, грешить и каяться. Депрессия означала одно: жизнь на «сворачивание». До коллапса, до точки, до микроскопической, но всепоглощающей «чёрной дыры», до полнейшего анти-я. Этот трюк был знаком и Вселенной. Астрономы подтверждали: природа тоже умеет «выворачиваться наизнанку», где большое становится маленьким, маленькое большим, а иллюзорное время течёт в обратную сторону. Иногда депрессия охватывала целые страны и народы. Тогда говорили о Великой депрессии. У меня, несомненно, была «великая». Чем меньше я становился сам, сворачиваясь в бесчувственный и безмысленный клубочек, в точку не-бытия, тем больше становилась моя мучительница.

          — Может, сыночка, на материк съездим? Родная земелька поможет. Друзей повидаем. Я отпуск возьму. Денежки на дорожку найдём… — мамашу в этой жизни подхлёстывал один лишь стимул. Моя несамостоятельность.

          — М-ммм!

          — А почему не хочется? Я же для тебя… Как лучше хочу! На двадцать три килограмма похудел! Мальчик мой…

          Нежелание видеть другого человека — чувство очень приятное. Возможно, нечто подобное испытывают души усопших, витая над гробом. Они с внимательным осуждением смотрят на тех, кого видеть уже не хотят. И они очень горды тем, что всё ещё могут смотреть на тех, кого видеть не хотят. И они, действительно, уже не хотят видеть тех, на кого смотрят. Такие нюансы. Мне кажется, центров горя и печали в мозгу у человека более, чем достаточно, а центр удовольствия и радости — только один. Как у государства. С одной стороны, бесконечное разнообразие труда и попрёков за него, а с другой, весьма однообразная тяга к самозабвению — к выпивке, к сексу, или к «дури». Депрессия не отличается оригинальностью: грустно и всё. Она напоминает  лабиринт жизни, выход из которого всегда заканчивается могилой. Да, лабиринт жизни, просто депрессия даёт на него необычный ракурс — вид сверху. Как бы уже после могилы. Депрессивные люди неприятны, они могут поделиться с ближним только своим горем. Однажды я видел, как сосед-огородник, очищая многолетние залежи из своего, весьма объёмного туалета, щедро поделился добытым с двумя соседними участками. В течение долгого времени никто в округе не дышал. Тоска — это отходы. Отходы жизни. Но, между тем, отходы весьма полезные. Депрессии действуют наподобие удобрений: в больших количествах они яд — зёрна будущих чьих-то гениальных идей и поступков могут просто «сопреть», так и не успев проснуться. А в дозах разумных и умеренных депрессия, что твой романс: печалит, радуя.

Наблюдая мамашу, я пришёл к заключению, что всякая серьёзность на лице — это тоже симптом заболевания тоской. Особенно на севере. Где даже смеются сквозь слёзы.

          После чего-нибудь особенно хорошего люди часто произносят с сожалением: «Эх, жаль повторить не получится!»  И — опять печать уныния на челе. Да что север! Повсюду в стране граждан с детства учили: как именно нужно грустить правильно. Святые отцы, педагоги и политики, художники и прочие деятели искусственного бытия наперебой наставляли народ: как быть серьёзным. Даже клоуны всерьёз дули в ту же дуду: «Посмотрите, какой я грустный. Как это смешно!» Обычно за вход в депрессию платили разочарованием в чём-либо, за пребывание в этом «клубе» не требовалось ничего, а за выход можно было поплатиться и жизнью. И не только собственной, как показывала статистика психозов. Депрессия шутя побеждала и рядовых, и генералов. И своих, и чужих. Печальные и устрашающие лики были у божеств на разных континентах. Эти нездешние лики наводили всякого «здешнего» на мысль о том, что депрессия — порождение внеземное. Что это, например, некое, почти электромагнитное поле, которое живые двуногие «трансформаторы» улавливают и преобразуют кто как. Одни на повышение, другие на понижение божественной индукционной силы. Смотря кто, смотря как. Философы и сочинители рифм гнали тоску в «высокую поэзию», а злодеи купались в похоти вожделеющих. Ясно, что никому не хочется быть печальным. Но ведь приходится! Даже эстрадные шоумены и острословы, закончив феерическое выступление перед публикой, садятся в своей гримёрной, устало обхватывают голову руками, долго и тупо смотрят в глаза зеркального двойника, а голос под черепом в очередной раз произносит нечто сокровенное и беспомощное: «Как всё надоело!» Всё так. Повторение — не мать учения. Повторение — это старый охранник, который ежедневно выкрикивает бесцветным голосом у дверей вашей персональной тюремной камеры: «Подьём! На выход!» Вариации тоже не велики: с вещами, или без. Одно и тоже! Одно и то же! Однообразие испепеляет сознание сопротивляющихся не хуже, чем напалм. И опять же ведёт к известному заранее результату: к разочарованию в очаровании. Гонит в конец лабиринта не путём слепых блужданий, вычислений и поисков, а кардинально иным способом — через последний полёт. Чтобы красиво, а, главное, — побыстрее. Конец блужданий — это магнит, к которому притягиваются все, кто не пуст. Но вскоре человек убеждается: прямого пути нет. А летать он не умеет. Это — апофеоз тоски. Остаётся уснуть вечно ещё при собственной жизни. Ну, хотя бы имитировать вечный сон. В обычной физической жизни тело отдыхает, просто похрапывая на диване. А в депрессии? О, тут человек отдыхает иначе — он отдыхает от своих иллюзий! В печали всё становится таким, какое есть на самом деле. Без приукрашивания и преувеличений. Такое увидишь — поневоле загрустишь. Ощущаешь себя закопанным заживо. Причём, закопанный и закапывающий — это одно и то же лицо. Многих тоскующих неизъяснимым образом тянуло на природу — они там лечились. Природа леса, природа реки, природа движущихся по небу облаков не понимали грусти. Среди стихий, конечно, случались бури и всевозможные бедствия, но они не понимали депрессии. То есть, никогда не прекращали жить и не стремились к самоуничтожению. Очевидно, в этом и состояло их превосходящее целительство. Они также не предъявляли претензий друг другу. Ни авансом, ни постфактум. Похожие на людей, теплокровные существа, животные, также умели грустить, но и они, в отличие от людей, грусть не копили и не помнили её следов. Далее сиюминутного горя их природная депрессия не распространялась. Вывод напрашивался сам: тоска живёт только в иллюзиях. Возможно, что такая тоска — хищник. Иллюзиями она питается. В трудные времена, в депрессии тоска питается чуть иначе, переходит на падаль — пожирает рухнувшие иллюзии. Когда не остаётся и этого запаса, депрессия пожирает самого человека.

          Я приготовился быть съеденным неизлечимой печалью.

          — Ой, сыночка! Ой, миленький! Двадцать восемь килограммов потерял уже. Ой…

          — М-ммм.

          Напластования тоски, печали, уныния и разочарований, как нависшая лавина, ждали своего часа. От какого-нибудь незначительного, случайного постороннего слова накопленный депрессивный потенциал лавинообразно падал, сметая всё на своём пути — и приятные чувства, и трепетную любовь, и полезные деловые контакты, и любимую работу и порядок в доме… Всё! Недельная депрессия уничтожала достижения жизни намного эффективнее, чем трёхмесячный запой. Тома литературы были посвящены этой загадке. И ни один из лучших культовых фильмов не обошёлся без самооплакивания героев. А что? Возможно, депрессия — это и впрямь генеральная репетиция перед гробом. Грянет гром, а мы уж и готовы! Кто-то ведь должен получать от всего этого пользу. Потрясающая тема. Бесконечная. Лавину притягивает земля. Тоску притягивают несбывшиеся надежды. Когда несбывшихся надежд накапливается слишком много, их концентрация становится критической — депрессия и впрямь переходит в свою смертельную фазу. Тоска не умеет проказничать. Она не предупреждает трижды, как того хотелось бы сказочникам. Она приходит и бьёт наверняка. В этом подавленном состоянии человек хватается за последнюю эфемерную соломинку — устраивает тщательную и подробную ревизию собственным возможностям и собственным достижениям. Говорят, что перед смертью люди просматривают картинки из своей жизни. Все. От начала и до конца. Ярко, много и подробно. Точно так же в депрессии человек ревизует арсенал своих амбиций. Это удивительное состояние предельной честности! Правда, и здесь, порой, доходит до глупости: делая скорбным лицо, люди полагают, что им дано приближение к великому знанию. Самостоятельный анализ своей жизни напоминает анализ мочи, выполненный тоже самостоятельно. Это, в общем-то, позволяет заполнить время депрессии, но такому «анализу» нет доверия. Сам себе человек — не пророк. Мудрый совет, волевое решение, подсказка, приказ — это всё со стороны. Подчиниться другому легче, чем подчинить себя себе. Потому что непонятно: что и чему подчинять? Внутри себя человек не конкретен. То есть, появляется ещё один повод загрустить… И так — без конца. Тоска крылата. На этих перепончатых крыльях можно долго парить, улавливая восходящие токи «испаряющейся» жизни. Правда, тоска не умеет махать крыльями. Не та конструкция. Зато она умеет душить. Образ крылатого дракона — апофеоз депрессии: он живуч, как всякая рептилия, размножается яйцами новых надежд и абсолютно невменяем по причине избытка грубой силы.

          Сильнее тоски было только самозабвение. Но пить алкоголь я не хотел, а от «дури» меня выворачивало. Темечко добивало: «Не забывай, что здесь не забыться!»

 

          Сначала о моём здоровье активно радели депутаты. Потом респектабельным господам это надоело. Я целыми днями лежал, глядя в обшарпанный потолок халупы. Иногда меня продолжали навещать библиотекарь и пацан. Иногда навещали видения.

          Потом меня повезли к лешему-знахарю, в горы. Тем же закрытым путём через охраняемые шлагбаумы. С другой стороны знакомого горного озера в небольшой избушке по-прежнему обитал таинственный мужичок. Мы провели у него весь день. Но уже не в сауне-пещере, а в его личной избушке. Вот как это было. Расскажу по порядку. Посреди избушки стояла осиновая колода, внутри которой имелось выдолбленное в дереве углубление для человека среднего роста. Лодочка-гробик. Леший сначала полежал в осиновом «гробике» сам, а потом туда уложили меня. Леший жевал травы, пел и ходил вокруг. Я уснул.

          Приснился пацан: «Ты не предатель! Я спасу тебя!» — кричал мне мальчик. От его крика я трещал и морщился, как только что сгоревшая бумага. Душа взлетела. Взлетела… Как бы это описать в словах? Полёт в природе, где нет природы человека. Где это? Там, где нет двойственности. «Я есть!» — пела душа. Это ликование человеческим мозгам понять было нечем. Человек расщеплял исследуемые предметы. Человек — убийца цельности.

          — Не предавай, парень, своей внутренней природы, — леший улёгся на меня сверху. Я почувствовал его дыхание на своём лице. Немигающие зрачки странного шамана-целителя напоминали двузубец мясника, на который он поддел кусок моей серо-чёрной тайны.

          — М-ммм!!!

          Я весь затрясся. Страх был сильнее жизни. Такого себе я не мог даже представить.

          — Предатель! — кричало изумрудное озеро в оконце.

          — Предатель! — кричали горы. И эхо, нагулявши силу в глотках ущелий, выстреливало сквозь синеву небес куда-то вверх.

          — Предатель! — из осинового «гробика» прорастали осиновые пальцы и лезли ко мне под рёбра, пытаясь дотянуться до сердца.

          — М-ммм!!! М-ммм!!!

          — Здоров, — сказал целитель. От платы деньгами он отказался. Мамаша обещала за «святого человека» молиться.

 

          Дома я несколько дней отлёживался, вяло размышляя.

          Что можно сказать о предательстве? Предателем назывался тот, кто смещённые точки равновесия своего внутреннего мира пытался вернуть на место, заняв иное положение в мире внешнем. Естественно, предателей не любили те, кто был стабилен за счёт системы. Максимальную силу это понятие получало в самых жёстких мирах: в военной разведке, на секретных заводах, или в колониях каторжников. Предательство — категория понятийная: то, что в застывшем мире благо, в подвижном — беда. Все люди искусства были несомненными предателями. Они предавали то, что ёщё вчера им было дорого, они покидали то, ради чего тратили годы усилий и ремесла; они с лёгкостью расставались с лучшим и выбирали вновь худшее. Предательство происходило от преданности. Странно, что когда-то малец произнёс эту фразу: «Ты не предатель!» — в мой адрес. Возможно, он имел в виду именно это: я не принадлежал ни к одному из миров «преданных». Возможно, он намекал, что у свободного человека всегда есть шанс стать предателем себя самого — примкнуть к какой-либо системе и присягнуть на верность посторонней силе. В перевёрнутом мире, в детективе наоборот меня окружали сплошные предатели. Предав себя, они становились собственностью присяг и клятв, в дальнейшем ими управлял только страх. Они предавали уже преданное. Все клятвы были разновидностью лжи! Но в перевёрнутом мире предатели принимали клятвенную ложь за самый высший ориентир. Однако если находился ориентир ещё выше, они без колебаний переориентировались на него. Вконец запутавшись, предатели не могли отличить высоту иллюзорных маяков от высоты настоящих. Получается, предателем становился всякий, кто чему-либо предавался. Верность оценивалась по однозначности этого «предавания».

После посещения знахаря и «отлёживания» мы семейным составом гуляли по набережной, и мальчик неожиданно сказал: «Когда ты умрёшь, я с удовольствием тебя забуду. Я знаю, что тебе от этого будет приятно». Действительно, преданность земле заканчивается вместе со сроком пребывания на ней. Всякий умерший «овощ» — предатель физики. А всякий вновь родившийся «на грядке» — предатель бесплотного духа. Подобную софистику приходилось слышать и от библиотекаря, и даже от адвоката-святоши. Адвокат! Он был, пожалуй, самым выдающимся из всех предателей, каких мне приходилось знать — он кочевал от одного убеждения к другому. Что уж говорить! Всякая изменчивость — предательство несомненное. Люди всегда хотят стабильности, гарантий на уже заявленный смысл и ясного представления о дне завтрашнем. Увы. Весь наш огромный мир — это один непрерывный предатель. Ничего постоянного. Вечные сюрпризы. То метеорит на голову упадёт, то вулкан под ногами взорвётся. То всемирный потоп, то мор. Вот ведь какой пример! Откуда не предателям-то взяться? Верность и мечты о верности — это тоже иллюзии. Предательство — знамя реальности!

 

          Я пошёл на поправку. Снова начались бесконечные «приёмы граждан» во дворе, турник и «необходимые заседания» в мэрии — в частные руки передавался сквер с храмом. Многие депутаты смеялись, голосуя: «Бог теперь — частная собственность! Голосуем за частную веру!» Я нажимал кнопку вместе со всеми.

 

          Эпизод за эпизодом… Большое забывается, незначительное помнится. Неужели не может быть равенства ни в чём: ни в формах, ни во времени? Вот, например, я смотрю на божью коровку, что проснулась и ползает передо мной…. Она меня радует, а я её — нет. Почему?

          Море. Прогулка. Вечность суеты: отражённое живёт в отражённом. Штормом сорвало кривое дорожное зеркало, прикатило его к «моему» месту на набережной и разбило. Живые земные «отражения» — люди — тоже мельтешили, как осколки чего-то единого бывшего. Они отражали в своих делах целенаправленную выдумку, которая легко читалась по вывескам: «Литературное кабаре», «Клуб меценатов», «Спорт-чемпион», «Аномальная зона», «Закрытое общество эгоистов» и так далее. Для чего все старались? Для того, чтобы получить единственную доступную на земле реальность — деньги.

          А в основе всего был рот, самый обыкновенный рот, отверстие для приёма пищи — дыра! — куда толкали всё, что ни попадя и требовали за это реальных денег. Все жизненные «службы», так или иначе, выстраивались вокруг этой дыры. Дыра правила миром! Впрочем, были и другие платные отверстия: и выше, и ниже рта — в теле, в так называемых чакрах… Но как ни крути, фундаментом жизненной пирамиды была всё-таки пища. Рот являлся универсальным господином всего и вся. Когда люди горевали, они непременно закусывали. Когда радовались — сам Бог велел кушать. Пышные знакомства обставлялись пышными яствами. Бедняки устраивали редкие празднества с избыточной пищей на столе, чтобы тоже почувствовать главную «пышность» бытия — ликование от еды. Язык пищи был едва ли не выразительнее самой речи, которую всё тот же рот жевал в обратном направлении. В рот толкали религиозную стряпню, он послушно и неутомимо работал на поминках и на свадьбах. Рот был самой важной выразительной частью мимики лица. Рот жевал и толкал в глотку куски, когда голова переваривала мысли. Рот жевал и продолжал толкать в глотку куски, когда душа пела. Словно ненасытность невидимых насыщений могла опереться только лишь на сытость удовлетворённо икающего тела. Возможно, чревоугодники — фундаментальная основа высококультурного, процветающего общества поэтов, учёных и интеллектуалов. Жующий человек счастлив! Когда двуногое прямоходящее дитя природы начинает жевать, его драгоценный мозг впадает в состояние, близкое к состоянию транса. Кушать много и вкусно — это почти гипноз. К тому же, сытый человек гораздо безопаснее голодного. Можно недокормить мозг и душу — вам это легко простят. Но нельзя обижать желудок. Грубая власть всегда очень умело управляла людьми, используя обученного дьявола — голод. Можно быть нищим духом и скудным в мыслях. Но продолжать жить с добрым сердцем. А вот людей, ставших добрыми после затяжной голодухи, я что-то не припомню… Рот отвечает за зверства. Картинные галереи мира собрали полотна художников разных веков, на которых в изобилии и с особенным тщанием изображаются две крайности — ломящиеся столы, и картины измождения. Просто и прямо. Я никогда не встречал некрологов и объявлений типа «скончался от духовной недостаточности и интеллектуального голода». И, кстати, интересно бы знать: каннибализм и интеллектуальное воровство — эти ягодки с одного поля? Как узнаешь?... Серо-чёрные пелёнки туго окутывают глаза и слух с рождения. Знания — это не когда ты научился с чувством повторять услышанное. Знание — это когда ты сам сказал. Знающий говорит от себя самого. Поэтому он говорит безыскусно.

          Мы с мамашей зашли в ресторан. Она, наконец, перестала стесняться своего «народного» вида. Сооружение было подземным. После солнечного света посетителям в полутьме подземелья могло показаться, что они лишились зрения. Но постепенно глаза привыкали. И вот уж голова сама вертелась в разные стороны, разглядывая предметы чудного оформления и дизайнерское решение места. Искусственная гармония — лицо эстетов. Встречались среди этих бетонно-ажурных городских торговых «лиц» и совсем рябые, и самовлюблённые, и очень даже милые. Забавное совпадение: в подземном ресторане имелась бетонная лодочка, в которой плавали какие-то экзотические живые птички с подрезанными крылышками. Судьба любит намёки! Жаль, что не все их успеваешь заметить и прочитать. Намёк судьбы с лодочками меня навёл на мысль: пора плыть, или пора причаливать.

          Молча поужинали. Снова вышли прогуляться в вечер. Штилевое море, разлитое на плоском блюде, щеголяло глянцем и полировкой. Вечер был декоративно хорош. Раскалённая секира солнца уже готовилась отсечь по линии горизонта ночь ото дня. Мамаша докатила мою коляску до того места, где возводился храм. Его достраивали. Рекламы с моей физиономией уже не было. Внутри строения загадочно светилось. Как быстро всё меняется! Я сидел в инвалидном кресле в костюме, на лацкане пиджака красовался депутатский значок. А «на кресте» — там, где сидел когда-то я, — обосновался новый нищий. И тоже с плакатом: «Нашему городу нужен приют для бездомных животных». Я посмотрел на мать. Она подала.

 

 

 

11.     ВОЗВРАЩЕНИЕ САНИТАРА

 

          Ветеран-обрубок покинул свою постоянную привязь подле мраморного мемориального комплекса. А меня опять глодала тревожная бессонница. На рассвете я обнаружил обрубка в сиреневой майке, парящим над крышей соседнего коттеджа. Сморчок не ругался, лицо его выражало покой и безмятежность, он радостно смотрел куда-то вдаль, словно ожидал приближения чего-то очень желанного, долгожданного и приятного. Странным вообще было то, что он «отвязался». Я привык видеть его болтающимся подле бетонного болвана, словно шавку на цепочке. Мысль о том, что привидение должно быть навечно приписано к месту своей недожитости, казалась мне логичной. Родившийся человек, например, не может сам по себе покинуть притяжение земли. Точно так же фантом, привидение, родившись неполноценным, не может избавиться от ненужной связи с вещественностью. Конечно, это горе для невидимок. Вещество было как бы выше и старше всего остального. Поэтому «отпускало» первым. Но не всегда до конца. Сморчок и впрямь болтался в небе, как сиреневый поплавок, — ждал поклёвки. Трудно было понять с какою целью и каким ветром его занесло именно сюда. Он явно чего-то ожидал. Весь вид его говорил о торжественности предстоящего момента. Ну, как если бы на военный парад пришли его внуки, а он бы осуществлял перед ними работу главнокомандующего. Я несколько раз встряхивал головой, полил себе на темечко из ковша холодной воды, — видение не исчезало; даже в солнечных лучах оно было ярким и устойчивым.

          Я как не знал, так и не знаю, что заставляет нас, людей, фантазировать. Словно существует нечто, способное щекотать воображение. После чего фантазия охотно достаёт из коробочки памяти знакомые образы и назначает им то одну роль, то другую. Так дети играют одной и той же куклой, поочерёдно назначая её то продавцом, то доктором, то новой мамой для остальных куколок. Извилины несомненно что-то «щекотало», поэтому наблюдал я сморчка в новом амплуа необычайно ярко. В мою сторону он не смотрел. Он вообще не смотрел на землю. Лишь красноречиво молчал. Самодовольная ухмылка бывшего вояки выдавала его ликующее внутреннее состояние, словно крупные группировки ненавистного врага попали в котёл окружения и были готовы сдаться без боя... Фантазия — штука престранная! Разговаривая с ней, мы разговариваем с зеркалом. Поразительно не то, что зеркало способно на ответ, а то, что и оно может иметь «собственность» — собственное мнение и даже собственное изображение. По мотивам оригинала, конечно. Но — собственное. Нет ничего более фантастичного, чем фантазия! Почему я видел ветерана, а он меня нет? Взгляд — это детектор! Взгляд между соседними мирами — полупроводник. Он проводит «картинку» только в одну сторону. Взгляд... Да это же, точно, детектор лжи! Видение «правды» не может быть одинаковым и с той, и с этой стороны. Правда всегда односторонняя! Я размышлял об этом, потягиваясь в кресле и разглядывая сморчка в его небесных подробностях.

          А вот и «поклёвка»! Всё прояснилось. Перед полуднем прибыл санитар. Адвокат-святоша привёз его на «моей» машине. Мучитель вернулся! Он попал под амнистию и был освобождён досрочно. Рожа детины лоснилась. Санитар поправился и стал ещё здоровее. А дальше произошло странное зрелище, какого видеть мне ещё не приходилось. Громила вывалился из автомобиля, укрепился на двух ногах во весь рост, осклабился, осматривая преобразившиеся окрестности, потянулся, расправил плечи что былинный твой богатырь, — и повёл, повёл, повёл скоблящим хозяйским глазом, как рубанком, по свежим строениям: «Хорошо!» В этот самый миг с конька крыши вниз спикировала сиреневая торпеда. Ветеран врезался санитару точно в центр живота. Серо-чёрный туман заклубился. Санитар продолжал стоять, ухмыляясь, как ни в чём не бывало. Я видел, что сморчок «пробил» пупок детины, шмыгнул в недра чужого тела и устроился внутри своего убийцы, как ворона внутри гнезда. Старик явно уселся на «кладку яиц». Я наблюдал за неожиданными преображениями сквозь ветви и прутья забора. Почему-то хотелось надеяться, что санитар и не вспомнит про меня. Я боялся, затаившийся. И я веселился. Если мир вот так устроен, то его делал большой шутник. Обрубок надел на себя санитара, как китель. Правда, без наград. Но фантом был весьма счастлив в своём новом «гнезде». Я чувствовал и понимал это. Зрелище и впрямь потешало: санитар не догадывался, что стал «контейнером» для кого-то. Видимо, отношения между убийцей и убитым не заканчиваются просто так. Внутри санитара сморчок уже едва угадывался — он словно растворялся во внутреннем пространстве чужой жизни. Но я знал: он там. Над крышей больше никто не маячил. И, как выяснилось чуть позже, спонтанный полтергейст у бетонного болвана тоже пропал. И смех, и грех. Санитар стал главным «памятником» для не дожившего жизнь обрубка и брюзги. Что же не успел дожить этот вредный старик? Возможно, он и сам этого не успел узнать. Понятно, не дожил физического своего срока. Но ведь, наверняка, не дожил и многие данные ему таланты. Ха-ха! Просто обрубил их когда-то, пойдя в службистику. Ха-ха. Или он не дожил карьеру оперного певца, например. Ха-ха-ха.

 

          — Не раздражай его. Улыбайся и делай всё, что он скажет, — святоша-адвокат успел заскочить к нам во двор дать мне необходимые наставления.

          — М-ммм?

          — Не спорь. Ты не представляешь себе власть его покровителей. Удача тебе поможет, сын мой.

Боже, как я опять боялся!

          Хотелось наивно полагать, что санитар никогда не заглянет в наш бедный угол. Что он обо мне забыл. Что я его больше никогда не увижу рядом с собой. Но как только амнистированный зек осмотрел хоромы, которые, ясное дело, для него и предназначались, он сразу же направился именно в наш двор. Паника моя достигла предела. Всё внутри неподвижного, молчащего существа, притворившегося «несущественным», сжималось и ёжилось от страха. Санитар! Непонятна, непостижима была его непотопляемость в этом ядовитом море людской жизни. Непонятен был источник его силы. Непонятны его простые, как бросок зверя, действия и цели. Мне казалось, что он был непобедимым и неуязвимым воровским посланцем  иных миров. Перед обыкновенным санитаром снимал шляпу даже экс-авторитет. Эти тайные тайны были от меня скрыты. Поздравить с «возвращением» к поганцу-верзиле приезжал городской бомонд. Санитар! Кем он был на самом деле? Да и было ли это «на самом деле»?! Возможно, остальных, так же, как и меня, просто колодило от одного лишь присутствия громилы. Он ничего не боялся: ни грязной работы, ни грязных денег, ни грязной репутации. Ничего! Словно он сам был сыном грязи, её единственным наследником. Ведь и мир всё больше становился грязным. И он им правил. Жуткие фантазии роились в моей голове. Визитёры делали освобождённому небольшие, но дорогостоящие подарки, вручали оригинальные сувениры, преподносили денежки в конвертах. Я понимал: люди покупали своё право отсутствия — лишь бы не находиться рядом с сыном черноты. Любой ценой. Чтобы жить привычно и спокойно. Чтобы этот межгалактический «грязевик» не смотрел в их сторону воровским своим оком. Чтобы не пробудились его непредсказуемые аппетиты. Санитар в моих перепуганных глазах вырос до размеров неодолимого монстра. Возможно, он и был им. Я помнил ужасные побои и унижения. Мне нечем было откупиться от мучительного рока. И вот — чудовище рядом. Пришло поглядеть на одну из своих игрушек... На меня. Знаете, бывают у ребёнка покупные игрушки, а бывают любимые — самодельные... Я, к сожалению, оказался для вернувшегося гада его «самоделкой».

          Прополаскивая ветер в своей религиозной чёрной спецодежде, адвокат-святоша заискивающим лисёнком крутился и вертелся вокруг громилы. Даже голос у него становился от этого высоким и тявкающим. Во дворе санитар застыл напротив меня в позе штурмовика, воткнув здоровенные кулачища в бока. Он долгим, изучающим взглядом трогал меня за лицо и за костюм. Я корчился изнутри. Потом мучитель дёрнул за поводок:

          — Ладно, гнида, живи пока.

          И — господа ушли.

          Это здесь, на земле, мы непрерывно говорим диалогами и монологами. Вслух или мысленно. А с того света разговор жизни улавливается иначе: это — знаки. Не приметы, не слухи, не суеверия. Знаки! Причём, они одинаковые на всём пути от ада до рая, просто на каждом горизонте бытия выражаются по-разному. К сожалению, я не смог прочитать этого знака — «живи, гнида». Страх ослепил меня. Страх, страх... Даже не за жизнь, которой я не особенно дорожил. Другой страх! За тот «знак», которым я сам являлся. Как бы это сказать словами? Каждый человек — я это видел — представлял из себя комбинацию знаков. В этом было отличие людей от «однозначных» млекопитающих. В уникальности людской конструкции таилась большая сила. И большая слабость. Люди даже не подозревают о том, что произносят самое сокровенное, когда говорят: «Я хочу что-то значить в этой жизни!» От себя лишь добавлю: и не только в этой! Значимость — сложная данность от рождения, а вот «проявить» данность — это уже труд. На земле люди пишут свои книги чернилами. А на небесах они пишутся — взглядом! И там, и тут — знаками. Досада берёт, когда в интересной книге жизни попадаются вырванные страницы, или плохо пропечатаны отдельные слова, нечёткие буквы. То же и в аналогиях. Шлёпнет, бывало, Господь по своей печатной машинке, запустит в действие невидимые кулисы и литеры, шлёпнет литера, в свою очередь, по ленте образов — отпечатается воля высшего мира в знаке низшего. Читай, голубчик! Хочешь — себя самого, а хочешь — других, как себя самого. Читать-то умеешь? Или неграмотный?

          В тот же вечер в коттедже состоялась грандиозная пьянка. Уже не в первый раз я наблюдал эту невозможную общественную смесь из депутатов, братков, городской интеллигенции, артистов, руководителей, банкиров и бизнесменов. Поначалу, в трезвом виде, они ещё как-то дистанцировались друг от друга и держались отдельными кастовыми стайками. Однако после двух-трёх «разжижающих» тостов кастовые барьеры отчуждённости таяли, растворялись и гуляющие получали ненаказуемую и неосуждаемую возможность жить по-человечески — свободно перемешиваться друг с другом, как угодно. Как соль и сахар в одной воде. Санитар сыпал направо и налево пошловатым зековским юморком, а присутствующие откликались на эту атакующую пошлость с неестественной быстротой и угодливостью. Я бы даже сказал — со сверхнеестественной готовностью! От фальшивых людей мне всегда было плохо. От сборища фальшивых, притворяясь подобным, я едва ли не умирал. Врун среди врунов! Но им было хорошо, а мне нет. Вообще, всё, что со мной вдруг приключилось, само по себе было явлением сверхнеестественным. Подгулявших господ я опять наблюдал воочию. Напившись до скуки, они вдруг обо мне вспомнили. Я оказался как бы частью их пошлой вечерней программы. Меня выволокли из халупы, перевезли в коттедж и, усадив около растопленного камина, заставили выпить. Ночь была и без того душной, а около огня я весь облился потом. В мою честь стали произносить странные тосты. «За дружбу». «За верность». «За крепость мужских связей». «За надёжную взаимность». В общем, за правильную мужскую дружбу и хорошую жизнь. При этом лица говорящих были обращены не ко мне, а к санитару. Я был рекламным чучелом непомерно разросшейся шараги. И, получается, меня благодарили за то, что я благополучно сыграл свою роль на чужом огороде. Отпугивал лишних крыс. Пока санитар ездил «на дачу», то есть, сидел в тюрьме, здесь ему подельники готовили домашнее гнёздышко на берегу моря. Точнее, на берегу грязевого залива. Так хозяину было приятнее. Собственно говоря, из грязи он и восстал, красавец-коттедж.

          Люди вокруг меня пили, ели, говорили, лезли ко мне обниматься и целоваться. Они были похожи на разумных животных из какой-нибудь мультипликации. В данное время и в данном месте, за высокой кирпичной оградой собрались исключительно пауки, которые днём притворялись людьми. Не у всех пауков дневной опыт мимикрии получался одинаково хорошо. То ли дело ночью! Из серо-чёрного тумана то и дело выглядывали мифологические существа. Паук с лицом миловидного молодого человека, лиса с паучьими лапками, паукообразный медведь с клешнями, стайка крылатых внучат-паучат, вооружённых змеиными жалами, похотливые крольчихи на восьми лапах... Что-то недопечтаталось в ударе литерой Бога! Что-то недопроявилось в веществе. Знаки путались. Их невозможно было прочитать правильно — от одного к другому. Зато каждый знак вопил и знакомым образом назначал центром мира себя самого. Каждому глупцу хотелось быть центром хаоса. В картине мира каждый такой живой шевелящийся штришок, составлял что-то вроде детского «каля-маля» — то, что дети рисуют, впервые взявши в руки кисть. К ночи своё «каля-маля» к веселящейся компании присоединил, прилетевший ночным рейсом, начальник материковой тюрьмы, той самой, в которой санитар отбывал свой недолгий срок. Тюремный начальник прибыл к морю в специально подгаданный отпуск —  «отдохнуть по знакомству». Просто не верилось, что весь этот бред наяву жуёт, рассказывает анекдоты и даже носит на себе человеческую личину. В этом плоском мире широта души определялась широтой выгоды. Шабаш гулял! Здесь играли на мзду и карьеру. Слабые дарили сильным по максимуму — себя самих. Так прозорливый шахматист может пожертвовать важную фигуру в игре, чтобы выиграть партию целиком. А прозорливый делец, проявляя гостеприимство и радушие, втайне тоже рассчитывает на судьбоносный куш.

          Коттедж был обставлен, что надо. На стоимость одной ореховой тумбочки мы с мамашей могли бы существовать год, а то и два. Я не знал, как устроена схема, по которой действовали все эти люди — усилители сигналов, буферные каскады, умножители напряжения, разделительные ёмкости, сглаживающие фильтры, излучатели и резонаторы, успокоители... Я — не знал. Как не может знать своей судьбы пресловутая щепка, которую тащит на себе река. Хотя, наверное, это и есть судьба. Щепка вертится в водоворотах, где-то она застрянет, а то вдруг потащит случайного пловца встречным береговым течением или вмёрзнет пловец в лёд... Но как бы то ни было, известное стремление внутри неизвестного существует. Лёд растает — щепка поплывёт дальше. Судьба! Малюсенький значок, плывущий на границе двух глубин, двух стихий. Рок прикажет: то ли в небо взлетать, то ли ко дну отправляться. Судьба! Живой двурукий значок. Ни к кому не прибившийся и ни с кем ещё не составленный в «последнее слово»...

          Ночью над лиманом запустили, как полагалось в таких случаях, умопомрачительный фейерверк. Салюты огненными одуванчиками взрывались высоко в небе. Ночь расцветала огнями и грохотом. Не спящие мальчишки на прилегающих улицах ликовали и кричали, соревнуясь в громкости с гавканьем крупнокалиберных петард. В чёрном глянце ночного лимана, мне казалось, шевелятся знакомые черепахи, казалось, что они тоже выглядывают на шум и не понимают: почему вдруг плоская тоска стала цветной? Серо-чёрные человекообразные тени отделялись от гуляющих и ныряли вниз головой в лиман. Я их понимал тоже: фантомы жили в каждом «двоякодышащем». Изгнанники рая. Или изгнанники ада. На земле, в людях, они встречались. Работали, ленились, мечтали каждый о своём возвращении... Поодиночке и целыми племенами. Фантомы, например, ныряли в землю не от лихости, а чтобы забыться. По той же причине, что и приличные люди, умеющие пить до самозабвения, ныряют в бутылку. Изредка кто-либо из серо-чёрных пытался нырнуть иначе — вверх. В небо, как в омут. Ну, наверное, чтобы опомниться... Все путешествуют: кто-то с того света на этот, кто-то наоборот. В общем-то, всё элементарно: день-ночь, хочу-не хочу, здесь-не здесь... Почему люди спят? Темечко ворчало: «Вечный сон далеко не так вечен, как о нём принято говорить. Не успеешь забыться — разбудят. Не успеешь опомниться — усыпят».

          — Всё хорошо. Ишь, как народ-то разгулялся! Ничего, парень, ничего! — мэр в третий, или в четвёртый раз за вечер пожал мне руку.

          — Полёт нормальный! Держишься молодцом! — главврач и костоправ в сопровождении исполнительницы цыганских песен отвесили мне чопорные поклоны.

          — А что? О такой жизни многие лишь мечтают! — адвокат-святоша приободрял непонятно кого.

          Каждый словно оправдывался перед собой, что ему и впрямь хорошо в перевёрнутом мире. А я, как и прежде, служил удобным «приёмником» для не совсем искренних излияний господ.

Санитар «гулял» в коттедже несколько суток кряду. Опозорился в почестях по всей программе. Потом появились «девочки». В сексе санитар был пристрастен: его возбуждали только проститутки-инвалидки. Братки бы и шутили по этому поводу вслух, да не смели.

 

          — М-ммм! — я лучезарно поздоровался с соседкой, торговавшей на рынке свежей рыбой.

          — Тьфу! — соседка плюнула мне под ноги.

          С приездом санитара народ от меня, словно по какому-то специальному указу, отшатнулся. И депутаты, и люди, так охотно приходившие жаловаться в наш двор. Абсурдное приключение, похоже, завершилось. Абсурдное приключение! Иначе и не назовёшь. Новый «пострадавший» — санитар — как бы затмил и меня, и мою титульную инвалидность. Всё общественное внимание теперь доставалось ему. Мой билетик на карусель-аттракцион закончился. Произошла смена седоков. Пришла пора покататься на моей бутафорской лошадке следующему «несчастному».

          Собственно, в детективе наоборот, преследователи моей души бренного тела не трогали. Но это всё-таки была погоня! За мной гнались чужие. И они меня догнали. Я начал звереть от отчаяния. Меня могли спасти только бомбы времени... Те, что разбивали иллюзии.

 

          — Ты умрёшь! — плохое темечко говорило громко и внятно.

          — Хорошо... — отвечало моему злому темечку темечко доброе.

          — Ты умрёшь!

          — Хорошо...

          В голове повторялось одно и то же. Я почувствовал, что горю. Или закипаю. Опять случился припадок с пеной изо рта и капельницей «неотложки».

          ... Огонь и вода растворяли всё. Огонь растворял мысли, а вода растворяла тела. Опыт был пеплом знаний. Иногда мне казалось, что между огненными людьми и людьми водными случаются смешанные браки, от которых рождаются фантастические ублюдки. Вроде санитара. Которые в воде не тонут и в огне не горят. Я парил над материками и читал эпос разных народов. И всюду находил следы санитара!

          Темечко внимательно молчало. Серый туман окутывал меня и это было, чёрт возьми, приятно. Возникло диковатое ощущение «детальности» того, из чего была сложена моя жизнь. Я рассматривал своё тело, — по отдельности каждый палец, каждый ноготь, устройство ног, способ вдоха-выдоха... Было совершенно непонятно: что это? кто это? для чего это? Навязанная судьбой жестокая карусель продолжала вращаться — с травмами, санитаром, грязью, мамашиной ревнивой любовью, поверхностной дурой-подружкой и дураком-белобрысым, с глупым подсадным депутатством, с моим собственным притворством и ужасом бессмыслицы... Всё это было мне судьбою буквально навязано! А тело? Тело тоже было навязанным! Я его не просил. Жизнь — это «прилипала»! Как дурацкий мотивчик, или прилипчивый образ. Жизнь знала, что я смотрел на неё с досадой. О! Конечно, я прекрасно видел, чему радуются люди вокруг, как умело и тщательно они заготавливают впечатления впрок. Чтобы потом, когда-нибудь, состарившись, насадить на шампур отвердевшего старческого взгляда самые лакомые кусочки из обильных запасов прожитого и жарить, и жарить, и жарить их на огне своих воспоминаний. Поэтому люди сознательно торопились жить — они делали запасы. Может, и я бы торопился. Но мне никто не сказал, когда и где был дан старт, и никто не сообщил об условиях финиша. Огонь и вода! Для взгляда они — одно и то же. В их играющем непостоянстве можно было увидеть всё, что угодно. Огонь и вода! То ли само полотно смысла, то ли его главные краски. То ли девственное начало ещё не нарисованной картины бытия. То ли её конец. Огонь и вода — волшебная сердцевинка между светом и тьмой. Чему себя человек уподобляет: капельке, или искорке? И тому, и другому. Искорка изнутри разжигает разум, а капелька — гасит его. И что остаётся от жизни? П-ш-ш-шик!

          — Желание мыслить, молодой человек, — это похоть духа. У вас на лице я вижу похороны. Не думайте! Дух развращает себя мыслями, опускаясь в них. Как мы в проституточек! Ха-ха-ха!

          — М-ммм! М-ммм! — как я рад был тому, что библиотекарь прикатил навестить меня! В сложенном виде наши одиночества превращались в непобедимую крепость — в дружбу единомышленников.

          — Не сравнивайте себя с ними. Не сравнивайте! — волосатая копна говорила ласковым, спокойным голосом, его очки отражали моё искажённое, уменьшенное изображение — гномика в коляске.

 

          Почему-то через сравнение удаётся сказать больше, чем напрямую. Удачное сравнение играет, словно блесна, и людское доверие клюёт на неё гораздо охотнее. В чём-то я сам себе напоминал клиента, который пытается раскрутить проститутку на сильную ответную любовь. На чувства. На непрофессиональное поведение. Что ж. Проституткой была сама жизнь. Она не могла ненавидеть или любить кого-то выборочно. Она это делала для всех одинаково и поровну. А вот баланс между крайностями люди нарушали уже сами, склоняясь в ту, или иную сторону. Не всё ложилось в масть. Обвинения доставались главному мистическому знаку — судьбе. Я много размышлял об исчезновении-возвращении в этой жизни. Идеи и верования появлялись и исчезали, как кометы. Люди составляли их временный газо-пылевой светящийся хвост. Уход блуждающих странников радовал. Возвращение волновало: а вдруг непрошеный гость врежется?

          Только видения не повторялись. Иллюзорное зрение всегда нащупывало что-то новенькое. А земные глаза видели одно и то же. Между первым и вторым свободно блуждал серо-чёрный туман, оставляя за собой в каждом из миров атмосферу тревожной драматичности. Спектакль, в общем-то, играли один и тот же, а вот декорации менялись сами собой. Отчего сильно менялась интонация героев и героинь.

          — Ваш мальчик часто приходит ко мне. Клянусь, он гений. Он волнует меня своими вопросами. Верите ли, мы подружились вне возраста, — библиотекарь не заигрывал, он говорил вполне искренне. Зато, к сожалению, я давно утратил искренность слушателя. И кивал в ответ с фальшивым интересом.

          — М-ммм...

          — Гений! Даже не сомневайтесь! Он взломал код и едва не стёр всю нашу секретную бухгалтерию.

          — М-ммм!

 

Регулярно, как обычно, в санатории «гулевали», поправляя своё здоровье, автогонщик-гиревик и чета теннисистов-чемпионов. Появились и новые завсегдатаи приездов на ставшие популярными грязи: кое-кто из правительства, кое-кто из покалеченных генералов новой войны. Им рассказывали байку, про то, что около памятнику обрубку по ночам бродит сам обрубок и всех пугает. Привидение! Он, мол, бродит там и ругается. А ночью горе его было заметнее: «Закопайте, суки!» Я тоже думал, что старикашка был обречён, как минимум, лет на сто. Ангелы и голуби любили сидеть на его бетонной голове. Так бы и продолжалось. Но амнистия санитара оказалась вторым ключом для сморчка. Он открывал замки своей дальнейшей судьбы досрочно.

 

Опять приезжали белобрысый и подружка, жили в коттедже. Ко мне не заходили на этот раз. А я всё вспоминал и вспоминал милые объятия актрисы-колясочницы. Чувственный эпизод, ставший вдруг высшей вершиной моей чувственности. Где она? Что с ней сталось? Как она прижимала меня к себе когда-то! Как втискивала в себя! Никто и никогда больше не дарил мне такой роскоши — все только втискивались в меня самого. Только она была бессловесна и высока до симфонического великолепия в слиянии двоих. Разлука очистила мои грёзы от ненужной шелухи бытовых подробностей. Я любил то, чего уже никогда не увижу. Ах, где это всё теперь? Отчётливо, физически я ощущал прилив удовольствия, повторяемого в воображении. Но стоило открыть глаза — нет никого. Фантом был дорог для меня. Впрочем, вряд ли иная сторона в своих воспоминаниях бережёт меня так же. Значит, наши внутренние ценности — одиночки по сути своей. Мы и приходим-то на землю лишь за тем, чтобы убедиться: ничего здесь нет важного, первостепенного. Кроме удивительных удовольствий. Удовольствия смеяться. Удовольствия бояться. Удовольствия грустить. Удовольствия ждать. Удовольствия убивать. И так далее.

 

          — М-ммм...

          — Мычишь, гнида?

          — М-ммм!

          — Ладно, не трясись. Мне по барабану твои косяки.

          Санитар был ненавистен мне как никто на свете. Я ненавидел его самоотверженно. Без личных чувств. Это была ненависть в чистом виде. Видовой расизм. Когда детина нагулялся, он самолично принялся меня катать по всем местам: в банк, в конторы, — ему вдруг всё стало интересно, как любознательному ребёнку.

 

          — Нравится? Сам намалевал!

          — М-ммм!

          — Люблю, когда красиво!

Обрубок ввинтился в пупок санитару, что-то «высидел» внутри него и теперь выходил через его макушку, но не серо-чёрным туманом, как я ожидал, а премилыми маленькими облачками фиолетового цвета. Санитар как бы платил долги. При этом в нём активно просыпалась невесть откуда взявшаяся сила — сила дальнейшего творчества. Грубо прорезавшиеся таланты требовали немедленного выхода. Санитар творил жадно, буйно, коротко. Сначала много рисовал. Потом его увлечения брызнули, как свежие побеги на старом пне: аккордеон, филёнчатые двери, резьба по дереву, художественная фотография, компьютерная жизнь, пивной клуб, парапланеризм, горнолыжные спуски — всё получалось, за что ни возьмётся. Народ только ахал. Как будто кто-то внутри зека, изголодавшийся по хорошему, неожиданно проснулся и теперь торопился взять своё. Всё сразу.

Я продолжал сидеть в коляске и мычать. Громила, впавший в детство, принял мою игру. Устройство мира — система балансная. К тому же, cистема хороша инерцией. Инерция создаёт ощущение «вечного» двигателя. Стоит ли нарушать стихийно сложившееся удобство? Тем более, что санитар на себе ощутил удивительный прогресс: мир становится интересным в тот миг, когда ты сам меняешься — это раз, а в тот момент, когда ты меняешься, ты становишься интересным объектом и для других — это два. Человек богат своими ценными изменениями, а не своими неизменными ценностями. Поразительно! Недоживший фантом-обрубок в сиреневой майке, вставленный в недорождённого детину дал карикатуру на добро. Да, пожалуй, так... Как мужчину и женщину гонит друг к другу инстинкт размножения, так пресловутые добро и зло не могут обойтись друг без друга. В нормальном мире они размножаются в честной борьбе противоположностей. А в перевёрнутом? Ответ известен: добро и зло в иллюзиях просто клонируются. Путём тиража, или массовых объявлений. В какой-то мере санитар был уникален: нравственный мертвец хотел жить! Хотел! Этот пример удивлял и подталкивал к престарелой надежде: добро на самую малость, на самый чуток сильнее зла...

 

А тем временем, шарага действовала с размахом. Моё изображение трепали на всех материковых рекламах. Финансово-экономическая пирамида «грязевиков» достигла вавилонских размеров. Санитар, к сожалению, не был осторожным и опытным в финансовых делах. Он не понимал, что государство — бандит самый главный. Он заставлял библиотекаря снимать со счёта наличные деньги, умопомрачительные суммы, за которые потом никто не смог бы официально отчитаться… Я, как автомат, ставил подпись в документах.

— Существует опасность... — пытался вразумить его библиотекарь.

— Не бзди, мухомор! Прорвёмся!

— М-ммм! М-ммм!

— А ты... Сам замолкнешь, или помочь?

— М-ммм...

 

Санитару в делах очень нравилось, что инвалид — это универсальная кукла, при помощи которой открывались двери даже в закрытых учреждениях. Вроде бы, жизнь опять входила в свою привычную, нарисованную колею. Только суеты и тревоги с прибытием санитара стало гораздо больше. Мы неоднократно бывали «на кресте». Храм вырос и был почти готов к открытию. Библиотекарь с утра до вечера цокал языком, корпя над махинациями: левый поток денег и материалов увеличился многократно. Где мы только не побывали с моим мучителем! Как же! Депутат-инвалид и исправившийся член общества рядом! Радетели жизни на земле!

— М-ммм!

— Не шерохайся лишнего, гнида. Я твоей мамаше деньжат подкинул. Она мне руки целовала. Дура.

— М-ммм!

— Сказано, не шерохайся, значит, не шерохайся!

 

При работе с дерьмом следовало соблюдать технику безопасности. Все настоящее и натуральное состояло в прямом родстве с грязью. А поверх натурального возвышался мир, целиком состоящий из обмана и рекламы. Сложение первого со вторым должно было создавать впечатление высшей правды и откровения. Попавшись на этот хитроумный кайф, человек, даже с критическим и образованным разумом, не мог слезть с крючка шарлатанов. Действовала могущественная пирамида «грязевиков» умело. В больших материковых городах люди собирались в гигантских залах, пели молитвы, общались и были счастливы. Глаза их горели. Они вовлекали в свой кайф новых членов. Грязь затягивала.

Я и не ведал, что на материке моё изображение так широко пропагандировалось — улыбающийся инвалид был рекламным отцом огромного загипнотизированного сообщества. Понятным и удобным флажком финансовой пирамиды, торгующей «натуральным здоровьем». Печать с крестом и костылями в материковой рекламе не фигурировала.

 

          Пришла пора применить бомбы времени.

          — М-ммм! — шлёп! В монолит феодальной стены коттеджа врезалась фигурка святоши-адвоката, аляповато слепленная мною из полусырой грязи. Адвокат разлетелся вдребезги. На стене осталась от него лишь грязная клякса. Злоба внутри меня удовлетворённо пела.

          — М-ммм! — шлёп! Вдребезги разлетелся дух и образ городского экс-вора-предводителя.

          — М-ммм! — шлёп! Кляксой на стене закончилось существование мэра.

          Шлёп! Шлёп! Я делал бомбы времени! Я лепил их из пластилинообразной грязи, придавал некие узнаваемые черты фигуркам, одушевлял их мстительной, трепещущей своей злобой и — швырял в стену. Шлёп! Шлёп! Я разметал вон образы всех иллюзий: подружки, белобрысого, костоправа, главного врача санатория, высокогорного знахаря... Всех! Я разбил о стену «свою» мамашу. Библиотекаря. Пацана. Со слезами на глазах я запустил бомбой времени в инвалидку-развратницу и образ её навсегда исчез из всего, что отмечено временем. С особой тщательностью я лепил себя самого. И — тоже разбил. Стена напротив меня была запачкана отвратительными кляксами, слившимися в одно вонючее грязное пятно. Фигурку санитара, напоследок, я бросил с такой силой, что едва не вывихнул себе плечо. Бомба взорвалась, но... Санитар не исчезал! Я повторил убийство образа. Ничего не получалось. Жуткий страх схватил меня самого, смял и швырнул в серо-чёрную тьму — рот предательски стал наполняться пеной...

— Так-так, сынок, так-так, — провалиться в небытие мне не дал неожиданный приход следователя. Он был уже совсем старый. — Давай я тоже слеплю! — Слепил шарик и по-стариковски бросил его в стену коттеджа. — Шахтёра нашего помнишь? Взорвал себя динамитной шашкой на подсолнуховом поле.

— М-ммм! М-ммм?

— Да. Не знаешь теперь, кому и завидовать.

 

 

 

12.     РОКОВАЯ КОМБИНАЦИЯ

 

          — Для чего ты на них ишачишь?

          — Все работают...

          — На предательстве состояния не сколотишь.

          — Это точно...

          — Ты ведь их не уважаешь?

          — Нет, не уважаю.

          — Так для чего ты на них ишачишь?

          — Отстаньте от меня, юноша!

Пацан и библиотекарь часами могли сидеть рядом у монитора. Космос и космос. Один лохматый, в очках, на коляске, а другой — в шортиках и футболке, стриженый почти наголо. Эти двое почти постоянно чему-то друг от друга учились. Зубр-экспедиционник и желторотый школяр умудрялись находить такие темы, перед которыми они оба оказывались одинаково беспомощными. Библиотекарь выставлял, например, тезис о тотальности зла и разрушений. Мальчик тут же напоминал, что энергия, выделяемая при синтезе ядер, намного превышает энергию распада. И ещё молодой непрерывно клевал, как дятел, облезшее, полутрухлявое древо жизни своего старшего друга.

— Они тебе платят?

— Конечно.

— А ты им?

— Не понимаю...

— Ты отдаёшь им ресурс своей жизни.

— За деньги, юноша! За деньги!

— Не ври. Деньги тут ни при чём.

Библиотекарь запил. А после того, как санитар избил единственного сведущего в нашей бухгалтерии специалиста, волосатый запил ещё горше. Выводили его из запоя принудительно.

 

          — Одиночество, молодой человек, подобно антарктическим льдам. Оно послойно и навеки запечатлевает весь ваш жизненный путь. Никаким рассказом не передать эти ощущения — о восхитительном путешествии сквозь пустоту... Знаете, мы поднимали керны льда с глубины в несколько километров. Иногда в ледяных кернах попадались мошки, кусочки травы...

          — М-ммм!

          — Нам тогда казалось, что мы все присутствуем при оригинальном открытии. Мы были таки специалистами высокого класса и могли так думать. Глупцы! Родина наградила нас премиальными и на этом всё закончилось. Новые керны не приносили новых сведений. А ведь мы были молоды и хотели для себя исключительной оригинальности! Молодой человек! Мы были слепы. За оригинальность самой природой назначена высшая расплата! Какая?! Оригинал — это инвалид из будущего! Да что мы всё об одном и том же! Хотите выпить?

          — М-ммм...

          — Ну, как хотите.

 

Библиотекарь отомстил санитару-драчуну. Страшно отомстил. Он произвёл какие-то действия с финансовой информацией и движением средств по счетам. После чего вся вавилонская башня «грязевиков» зашаталась и начала падать. Библиотекарь подставил предприятие под особую проверку. Из центра. Тут же накатили и местные крысы с ревизией. Плюс ко всему был нанят бандитский контраудит. Через пару недель все закончилось откупной в колоссальных размерах. Сдать пришлось коттедж, машину, даже компьютерное оборудование. Трактора, землечерпалки и грузовики тоже исчезли. Отобрали из долгосрочной промышленной аренды лиман. Разрушилось всё. Осталась лишь грязь на кирпичной стене от моих бомбовых бросков. Да наша халупа. Библиотекаря тяжко мурыжили и неоднократно избивали. Братки его, в конце концов, вообще увезли в неизвестном направлении. А я опять в этой грозной ситуации был ничей, тихий и никому не нужный, этакий «глаз тайфуна». Никто меня ни о чём не спрашивал. Подставное лицо шараги крыс не интересовало.

 

Не пустили в передел собственности ни гвоздочка и ни досочки лишь из умыкнутого адвокатом-святошей.

Построенный храм в городе срочно готовили к открытию. Хищные гости из центра были пригашены на важное торжество. Первую службу вёл адвокат-настоятель — хозяин местных душ. Меня тоже привезли к открытию. Было много народу. Смиренный, стоял в первых рядах почётных граждан санитар.

Адвокат-святоша заливался на все лады.

— Господа! Вот и становимся мы причастниками Божеского промысла! Слово Его звучит сегодня в каждом из нас и становится Его естеством и Его реальностью. У Бога все пути — чудесные. И мы благодарим Его за это. Переступая порог храма, вы переступаете в себе страх и неверие. Помните это! Только здесь вы имеете действительную встречу с Господом. Только здесь можете принять божественное семя — Его Слова. Храм наш построен! Благодать снизошла на всех нас, чтобы произвести новую, лучшую жизнь. Отныне хвала и благодарение Всевышнему не пересохнут на наших устах! Наши пути — Его, а Его пути — наши, и все Его мысли — это наши мысли, а наши мысли — Его. Слава Господу! Аминь!

 

          Толпа ломанулась внутрь. Несколько ресторанных певцов, имеющих в прошлом академическое образование по классу вокала, тянули заунывное. Меня в давке перевернули. Я весь был в синяках и кровоподтёках. Инвалидная коляска валялась в стороне, колёса её перекосило от погнутых и поломанных спиц. Мамаша тоже беспамятно ломилась внутрь вместе со всеми, но вдруг оглянулась...

          — Сыночка мой! Сыночка! Сволочи одни кругом! Пойдём поскорее домой, мой хороший. Идём, роднулечка! Ну их, проклятых! — она наконец-то перестала «выкать» в мою сторону. Я сотрясался от смеха. Наверное, это была истерика. Руками я пытался содрать с себя приличный костюм. Потом, уже дома, исступленно истязал себя на турнике: гасил страх физикой.

          — Сыночка мой, бедненький! Сыночка... Бог тебя любит за муки твои. А я бы тебя лучше любила за простое какое-нибудь счастье...

          На сей раз я опять возлежал в грязевой ванне, попивал горячее красное вино, а мамаша делала мне массаж шеи. Казалось, муки мои пришли к умиротворённому и скучному финалу. К бесконечному бедному быту. О погибшем библиотекаре я старался не думать.

 

 

13.     ВОРОВСКОЙ СУД

 

          Начинался ветреный день. Очень раннее утро. Жёлтый солнечный зрачок вылез из-за горизонта и, не мигая, уставился на земное благоухание. Святоша-адвокат поднял меня ни свет ни заря по «очень важному делу». В машине он со мной не разговаривал. Шоссе гудело под колёсами, в окнах проносились картинки улетающей куда-то назад чужой жизни: лавочки с вывесками, оставленная на улице беспризорная детская коляска, виноградник за чьим-то забором, стая бродячих собак, пирамидальные тополя и платаны, цветники и рекламные плакаты, бессовестный мусор по обочинам дороги, спящие у подъездов и ворот хозяйские машины — всё уносилось и исчезало за моей спиной. Ехали очень быстро. Людей на улицах города, по причине раннего часа, ещё не было видно. Но вот и город остался позади. Шоссе загудело под колёсами во весь голос. В конце этой гонки мы оказались на той самой скале, с которой санитар бросил меня в море.

          Ветер здесь, на высоте, гулял, как хотел. Море штормило. На площадке скалы вразнобой стояли машины с затонированными стёклами. На самом краю пропасти, лицом к берегу, сидел... библиотекарь в коляске. Казалось, он спал. Очки отсутствовали. Голова его свешивалась на грудь, и спутавшиеся волосы доставали до колен. Ветер играл с седоватой травой поникшей головы. От страха в моём памперсе, как и в прошлый раз, стало прибывать горячего. Это была воровская стрелка. Разборка. Суд по понятиям. Я знал, что так бывает, но не мог предположить своего участия в этом действии. Что им ещё от меня потребовалось? От беспомощности и бессилия хотелось плакать, но я сдерживался.

          Из машин стали выходить люди. Знакомые и не знакомые. Воровской экс-авторитет, братки, мэр... Среди братков я узнал подросшего гадёныша, что когда-то торговал дурью «на кресте». Я успел заметить, что шпана приоделась на манер хозяев — при галстуках и костюмах — правда, на ногах по-прежнему носила кроссовки. Видимо, так было удобнее для бега и для драк. Последним из большого чёрного джипа вывалился санитар. Люди стояли молча. Солнце, ветер, голая скала и финальный выход действующих лиц — боже! — к этому спектаклю абсурда зачем-то должен был присоединиться и я. Темечко невыносимо зудело и чесалось: я не понимал своей роли. Вероятно, они хотели наказать библиотекаря, ничтожную «гниду», сумевшую взорвать их грязевой балаган. Мыльный пузырь лопнул. А я?.. Санитар же сказал, что прощает прошлое... Зеки слов на ветер не бросают... На ветер! Ветер! Он трепал одежду, шумел водяными валами под отвесом скалы, гонялся за удирающими от него облачками в океане небес. Компания молчала. Адвокат-святоша расторопно отворил дверь «моей» машины, а санитар буквально выгреб меня из неё вместе с искалеченной коляской. Темечко повторно прошептало: «Когда о своей смерти думаешь сам — это приятно. А когда о том же думают другие — страшно». Мне от этих внутричерепных афоризмов легче не стало. Я лишь успел подгорячить свой памперс ещё разок.

          Меня «установили» в метре от библиотекаря. Со стороны могло показаться, что добрые люди привезли двух инвалидов побеседовать необычным образом и в необычном месте. Я плохо соображал. Молил своё тело «улететь», но сознание, как назло не покидало меня. Я пытался напрячь мышцы и задержать дыхание, чтобы случился спасительный припадок — не получалось. Передо мной сидел библиотекарь. Одежда его была во многих местах испачкана и порвана. Он с трудом поднял голову:

          — А, молодой человек! Таки мы их сделали...

          От его «мы» я покрылся потом и в третий раз добавил горячего в свой памперс. Подошёл санитар. На руках его были кожаные перчатки. Я зажмурился, ожидая побоев. Прошло несколько каменных секунд. Удара не последовало. Ещё секунда, ещё... Наконец, я услышал речь громилы:

          — Целься в сердце, гнида!

          Я открыл глаза. Санитар протягивал мне пистолет. Такой же, из каких мы стреляли на военных сборах в институтском тире. Тупость моя достигла предела: я не понимал происходящего.

          — Замочишь волосатого — останешься жить. Держи волыну!

          Спокойная лаконичность санитара вернула меня к послушанию. Как в замедленном кино, я взял оружие. Курок был взведён. Оставалось лишь поднять ствол и нажать на спусковой крючок. Санитар поспешно сделал несколько шагов назад. Ветер. Солнце. Молчание. Ощущение чужих взглядов на спине. И — жертва в метре от меня. Друг. Темечко нечленораздельно визжало. Я понимал, что господа не шутят. Они с лёгкостью могли бы имитировать убийство, но вкусам воровского спекталя не чужд был настоящий драматизм. Стал ясен их план. Я — формальный начальник шараги — расправляюсь «по-справедливости» с тем, кто всё погубил, кому я доверял больше, чем себе самому... Я, рассерженный, в него стреляю. Господа меня тут же «сдают» законным властям. И крысиные челюсти начинают пережёвывать и перемалывать остатки моей личной жизни до полного её уничтожения. Все остаются чистенькими. Лишние — убраны. Шарагу можно возрождать. Скорее всего, на счетах и в недвижимости осталось ещё до чёрта денег и барахла — и это законным образом достаётся третьему участнику шараги. Санитару. Ловко и просто. Надо лишь одному из подельников нажать на курок... В мыслях моих возникла паническая давка. Каждая мысль норовила первой дёрнуть за нужный нерв, чтобы привести в действие нужные мышцы. В один миг я хотел всего сразу: отбросить пистолет прочь, застрелить себя, выполнить приказ санитара, зарыдать и попросить прощения у мучителей, мистическим образом исчезнуть, взорвать весь этот проклятый мир целиком...

          — Молодой человек! Стоит ли так волноваться? Стреляйте! Я не обижусь. Знаете, в чём состоит причина старости? Не знаете? Причина старости — это когда жить не интересно. Мы с вами очень старые люди! Нам уже нечего бояться. Вы меня любите и я вас люблю. Всё остальное — старость. Стреляйте, я вас умоляю!

          Алмазные миры пришли на помощь. Я сидел лицом к морю и видел, как из пучины поднялись три знакомые черепахи. Блюдо на их спинах было совершенно пустым, если не считать гончей поэтессы, которая скулила и рвалась ко мне. Черепахи улыбались. Наши глаза опять встретились. По этим невидимым нитям взглядов в меня неожиданно влилась алмазная крепость. Желваки на скулах заиграли, я уверенно сжал рукоятку пистолета. Санитар, заметив перемены в моей решительности, подошёл и наклонился к уху, словно суфлёр-педагог:

          — В первый раз бить людей всегда трудно. Тебя поймут, братан. И я когда-то бил в первый раз, и мэр, и адвокатишка наш...

          Он так и сказал «бить». Не убивать, а именно «бить». Как бьют птицу, как бьют скотину на мясокомбинатах. Именно это короткое слово, взятое из лексикона мясников, решило окончательно исход сцены.

          — Молодой человек! Стреляйте, пожалуйста! Я вас прошу, как родного! — библиотекарь поднял голову и откинул с лица волосы. Он щурился от ветра и улыбался.

          — Мочи, гнида! — скомандовал над ухом санитар. Из его рта вырвалось облако перегара. — Бей!

          Я резко развернулся, ткнул ненавистного зверя стволом в живот и нажал на курок. Раздался выстрел. Санитар покачнулся и вытаращил на меня свои рыбьи глаза. Пуля прошла сквозь его живот насквозь и разбила ветровое стекло у одного из автомобилей. Пистолет я выронил на камни. Тем не менее, господа и братки побежали прятаться за машины. Только импозантный дедушка экс-вор стоял как ни в чём не бывало. Он явно наслаждался происходящим, как наслаждается ценитель, встретившийся с настоящим искусством.

          Санитар облил меня своей кровью. Он зашёл спереди, упёрся в подлокотники, навис над коляской всей своей тушей и захрипел:

          — Гнида! Вставай, малахольный! Вставай и держи базар по-честному!

          Алмазная сила вошла в мои руки. Я оттолкнул санитара от себя. Тренировки на турнике оказались очень кстати. Санитар отшатнулся, но тут же стал восстанавливать потерянное равновесие. И упал бы на меня вновь, но налетел сильный порыв ветра, заставивший санитара сделать шаг назад. Всего лишь один шаг... Но и этого было достаточно, чтобы споткнуться о библиотекаря, который за спиной санитара с необычайным проворством вывалился из своей коляски и лёг ему под ноги. С воем и воплями санитар, как поверженный великан, завалился на спину и соскользнул с края скалы в бушующее море. Плавать он за прошедшее время так и не научился.

          — Хорошо погуляли! — это были последние слова библиотекаря, лежащего на боку. Экс-вор молча сделал знак пальцем и один из братков немедленно поднял пистолет с камней. Потом раздались выстрелы. Два в грудь. Ветер трепал волосы мёртвого библиотекаря. Глаза его продолжали быть открытыми, а рот улыбался. Пустая его коляска стояла на тормозе.

 

          Я опять закрыл глаза, решивши: теперь мой черёд. Но опять услышал речь. Экс-авторитет не говорил — скорее, ласково шептал в такт порывам ветра.

          — Нехорошо обманывать старших. Нехорошо. Встань, голубчик, покажи нам чудо. И расскажи о себе без утайки. Для исповеди у нас всё готово.

          Я молчал и не двигался. Алмазная сила покинула меня.

          — Нехорошо обманывать, нехорошо. Нехорошо кусать руку, которая тебя кормит. Нехорошо...

          Я поднял веки и посмотрел в мёртвые глаза библиотекаря, и почувствовал, как мои глаза тоже становились мёртвыми. Потом я почувствовал, как губы мои сами по себе растягиваются в мёртвую улыбку...

          — Хорошее настроение — это хорошо. Хорошо. Невиновных мы не трогаем. Тяжела наша жизнь. Прежде, чем поверить, всегда приходится проверять. Ну, договорились? Покажи нам чудо. Не можешь... Или не хочешь?

          Били меня долго, очень умело и жестоко. Я молчал и с земли не поднимался. Не проронил ни единого слова. Как политический на пытках. Даже мычать не позволил себе. И кулаки с кроссовками против молчания, в конце концов, всё-таки проиграли. Последнюю из реплик слух донёс: «Если и не был калекой, то будет!» Потом всё. Я — улетел.

 

          — Эй, царь! Мы заблудились? — я не отвечал. Ниже царского достоинства было разговаривать с гончей. Поэтесса сновала челноком впустую. Дичь исчезла.

Мы очутились на чудном острове. Его населяли голые души и голые мысли. Отовсюду выглядывала голая красота. Горя не было. Поэтесса от скуки ловила сама себя за хвост. Черепахи лежали на пляже кверху лапами и млели на солнышке.

 

Когда очнулся, светила луна, шумело море, а передо мной валялся застреленный библиотекарь. Никого вокруг не было. Сам я опять сидел в коляске лицом к морю. Кто-то заботливо усадил моё избитое тело в кресло с кривыми колёсами. В своей руке я обнаружил пистолет. С трудом соображал. Внутренние органы ощущались в виде одной сплошной боли. Прокрутил в памяти всё, что случилось. Да, меня подставили и сдали. Элита, не поморщившись, открестилась от непослушных «отмывщиков». В иллюзорном мире нельзя было иметь своё собственное мнение и свою собственную жизнь. Я сидел спокойный. Где-то в волнах плавал труп моего врага. Передо мной лежал труп моего друга и… От библиотекаря отделился туманный ручеёк и прямо по воздуху потёк в меня. Для перетекания живой души человека требовался другой живой человек. Ужасная тяжесть сжала сердце! Словно миллион кошачьих душ текли сквозь меня! Я взвёл курок и засунул дуло пистолета к себе в рот. Нажал. Осечка! Взвёл и нажал ещё раз. Опять осечка! Я вытащил обойму — патронов не было ни одного.

В мыслях опять началась паника и давка. За мной следят? Встать? Позвать людей на помощь? Прыгнуть вниз и захлебнуться? Но утонуть я боялся больше смерти. Как хотите, так и понимайте. Я сломался, зарыдал безутешно, отбросив нестреляющую железяку в сторону. Я хотел лишь одного, чтобы эта чехарда закончилась. Темечко вдруг закричало: «Закопайте, суки!» О чём я жалел в этот момент? Можете смеяться: я жалел о том, что распутная актриса-колясочница в городок больше не приезжала ни разу. Даже бомба времени не помогла — осколки милого образа сами собой собрались в первоначальную целостность. Открытая душа девчонки оказалась нечаянной вспышкой в моей жизни, неожиданной и яркой. Как погибшая кошка. Они ничего от меня не хотели. Ни-че-го. Это и было их главным преимуществом в моих панических последних земных грёзах на скале.

 

Я опять впал в продолжительное забытьё. Сверху, из какого-то светового туннеля, я прекрасно видел, как следующим утром пришли люди, двоих увезли в морг, а меня — в психоневрологический интернат. К медикам за колючую проволоку. Потому что я был преступником в особом состоянии — опять случился «анабиоз», почти кома. Специалисты профессионально и по-человечески позаботились о «трупе». Обо мне. Мамашу, состарившуюся окончательно за одни минувшие сутки после большого пожара в коттедже, который спалил и нашу хату, без лишних проволочек перевели санитаркой из санатория в психоинтернат. В закрытом, дополнительно охраняемом корпусе для «тяжёлых», по специальному распоряжению начальницы интерната для меня выделили место в отдельной двухместной палате, размером с двойной карцер. Мамаша часто ночевала здесь же, на казенном коврике рядом с моей кроватью. Другой крыши в этом мире для нас теперь не было. Заботливая старушка на новом месте старалась вовсю, работала сверхурочно и каждую свободную минутку поила-кормила мой «труп» через специальную трубочку, вставленную в пищевод неподвижно лежащего тела. Довольно скоро мне надоело «пастись» подле этой однообразной и скучной картины и слушать разговоры о лекарствах, коварстве пролежней, асоциальном поведении и опасности шизофренических реакций. На любые слова специалистов мамаша отвечала однообразно и с готовностью: «Да! Да... Да? Да...» А, оставшись наедине с телом, она надо мной повторяла знакомые фразы: «Мой сыночка! Мой! Навсегда теперь вместе!» Невидимыми губами я нежно поцеловал мамашу в лоб. Она тут же принялась пить таблетки «от головы».

 

          Парить в реальности было интересно. Здесь не встречался серо-чёрный туман и не искажались образы того, на что был направлен взгляд.

Для начала я пролетел сквозь стены спецучреждения и задержался у разрушенной трансформаторной будки, в которой молчащий святой отец устроил «часовню» для себя и для сумасшедших. Он целыми днями проводил в этих развалинах, не имеющих даже верхнего перекрытия. Я видел святого отца постоянно молящимся. С пустых кирпичных стен на сверхнабожного инвалида смотрели иконы, нарисованные прямо по неоштукатуренному кирпичу восковыми мелками и как бы детской рукой. У женских ликов на иконах губы были заботливо подкрашены перламутровой помадой. Куполом для прихожан-психов и главного служителя здесь являлись сами небеса. То солнечные, то дождливые, а то и расколотые грозной молнией.

Я слетал в санаторий. Инвалиды медитировали на ковре под музыку, играли в карты за новым столом на заднем дворе, совокуплялись под ещё больше разросшейся туей около памятника ветерану и сплетничали о городских новостях. Было легко и приятно видеть их, приклеенную к земле и иллюзиям, жизнь со стороны. В какие-то моменты сам себе я казался одним из лучиков солнца, или одной из струй летнего ливня, что любовно и без разбору ложатся на всё, что под ними. По ночам откуда-то из бесконечной космической тьмы лилась серебряная музыка, похожая на живой голос. Город готовился к очередному, традиционному теперь, фестивалю юных талантов среди инвалидов.

Обнаружилось, что адресно путешествовать можно не только в пространстве. Я с горячим любопытством завис над кровавой сценой, что накануне произошла на скале. Но после того, как санитар ухнулся в морские волны, я из любопытства последовал за ним. Он немного поорал и утонул. После чего старик-обрубок «вылупился» из темечка утопленника и улетел куда-то, не оглядываясь, на ходу превращаясь из ветерана-обрубка в сиреневой майке в бело-сиреневого голубка с окровавленным клювом. Санитар тоже изменился после «родов». Теперь он плавал в море в виде крупной гнилой рыбы и отравлял воду. На привидение он не был похож. Я присмотрелся повнимательнее. Из его гнилого нутра что-то продолжало непрерывно вылупляться... Я подлетел поближе и отпрянул в ужасе — это были малюсенькие личинки новых санитаров! Птицы и живые рыбы отказывались ими питаться. Многочисленные санитары-малявочки выбрались на поверхность, просушили насекомообразные крылышки, устроившись на тухлой рыбе, как на плоту, а потом роем полетели к берегу. Этого стерпеть я не мог. Выдохнул огоньком. Рой, кажется, весь сгорел. Тухлая рыба осуждающе на меня смотрела. Из неё опять вылетел рой. Я опять его сжёг. Тухлого не убывало. Рои следовали один за другим. Тогда я дохнул огнём на рыбу. Она из тухлой тут же превратилась в натуральную и скрылась в глубине. Роя больше не было, но на душе оставался тревожный осадок. Я улетел, озадаченный. Конца концов у этого сражения не получилось.

Халупу нашу сожгли основательно. Головёшки с того света выглядели точно так же, как и с этого. Коттедж и соседний дом с другой стороны тоже сгорели.

Пикировать из иллюзии в реальность и обратно было чрезвычайно приятно. Главное — не мигать. Видеть миры нужно непрерывно, тогда и дорога между ними остаётся непрерывной. Это очень простой секрет, но люди его преодолеть не могут. Смаргивают. То себя самих, то целую эпоху. Когда уже ничего не хочется, можно идти куда угодно! У меня теперь не было на земле ни одной привязи! Поэтому ничто не мешало мне любить даже поганцев. Я слетал к белобрысому на материк и мысленно пожелал им с подружкой здоровья и удачи.

Побывал в инкубаторе. Посмотрел на своего пацана. Снял со слов и понятий все кавычки. Это — мой сын. Экс-вор его теперь опекал с особой тщательностью. Почти усыновил. Я понимал, что судьбы прихотливы, как течение воды. И что они торят свои русла, сливаясь. В этот миг я обнаружил ещё одно свойство свободного взгляда: на одно и то же явление можно смотреть, произвольно изменяя «опыт зрения» — то глазами ребёнка, то глазами пророка... Глазами мальчика я видел растущую щенячью преданность моего пацана по отношению к замаскировавшемуся под благодетеля вору. А глазами пророка я видел в будущем, что судьба моего сына с лёгкостью поглотит воровское слияние, а не наоборот. Русло жизни будет настоящим! Я испытал удовольствие, видя, что благодетель способна растворять в себе порок.

          Среди суеверных инвалидов появился новый слух: мол, под загородной скалой воет по ночам дух санитара. Я проверил. Это было враньём. Санитар получил тело первобытной рыбы и следовало опасаться не сказочек о фантоме, а его зубов.

А потом я стал лететь куда-то обратно — от сегодняшнего дня к детству, к утробе, к зерну своему в отце. Дул шквальный встречный ветер. Годы и образы качались, многие из них падали и разбивались вдребезги. Но я упрямо толкался навстречу буреподобному ветру, тугому, как световая смола и быстрому, словно взгляд через тьму. Нужно, нужно было мне туда, к началу начал, долететь непременно! Это была — высшая цель! Я хотел возвратить вывалившегося «птенца» — человеческую жизнь — в её родное гнездо. В тишину и вечный покой.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ЧАСТЬ III

 

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ПРИЮТ

 

 

Я очнулся. Выло радио. В палате нас было двое, я и парень, неподвижно сидящий «лицом об стол». Не было никаких желаний. Вообще никаких. Ни одного. Безглагольное счастье казалось абсолютом. Око бытия замерло. Вечный покой! Внутри меня он был вполне зрелым: не умел волноваться и не испытывал желания обмениваться с кем-либо своими подобиями; вечный покой не будоражила память и ему не досаждали никакие фантазии. Образы внутри меня и образы снаружи слились в единое нечто. Мозг жил, но научился молчать. Чувства, как патроны в обойме, были послушны не сами себе, а неведомой, превосходящей какой-то силе. Словно тщедушный мир блуждающего человечишки и миры миров окончательно пришли к единому своему семени.

Именно в таком состоянии мой взгляд отправился погулять. Он оттолкнулся от угловатой макушки человека «лицом об стол», преодолел крашеную стальную решётку на окне и медленно прошёлся по лезвию стеклянной трещины. Потом я вновь закрыл глаза, потому что вечный покой внутри меня порезался о стекло.

          — Сыночка вернулся! Сыночка! Врача! Врача!!! — радостно-истошный вопль мамаши расколол семя покоя надвое и в эту трещину, как в промоину, хлынули воды суеты. Что-то само собой вдруг проклюнулось внутри меня и стало расти. Раздражение! Дикое раздражение! Оно росло, как запах от падали. Тело моё билось в конвульсиях. Я не хотел возвращаться к людям.

          — Вязку! Быстро! Жгуты и капельницу!

          Прибежавшие на крик санитары прикрутили дергающиеся руки и ноги пациента к железной кровати, а мамаша упала мне на грудь и ликующе рыдала. Воткнули капельницу. Всадили пару уколов. Я начал понимать, где я нахожусь.

          В палату пришла начальница психоневрологического интерната, ласково погладила шишковатую голову изваяния-психа за столом, а потом подсела ко мне.

— Я знала, что мы встретимся снова. Как вы себя чувствуете? Хорошо? Конечно, хорошо! Я напомню вам о своём личном правиле жизни: никогда не говорить плохо даже о плохом! Всегда только: «Хорошо!» Договорились? На моей территории вы — вменяемы. Поэтому я говорю с вами, как с равным. Суд заочно вынес по вашему делу «частное определение»: пожизненное содержание в психоневрологической лечебнице. Это мы не обсуждаем. Обсуждаем другое. Наш интернат теперь — дом для вас. А с нашими законами и принципами вы уже знакомы. Но можете познакомиться подробнее ещё раз. Я вам доверяю. После того, как вы окончательно придёте в себя…

— Ко мне, сыночка, переедешь, ко мне! Вместе свой век скоротаем, хороший мой! Только в анабиоз больше не уходи! — мамаша плакала и радовалась.

— Ваша ближайшая родственница, мать, теперь постоянно работает и лечится в нашем заведении. Мы выделили для её проживания отдельную палату. А вас, дорогой, понаблюдают, приведут в порядок и, если не возникнет никаких осложнений, я действительно дам разрешение на перевод в другой корпус. Так что старайтесь. Вы меня понимаете? Спасибо. Поправляйтесь, пожалуйста.

Грузная мать-начальница сняла мою обугленную душу с шампура своего острого взгляда и ушла, не оглядываясь. Я застонал. Какие-то специалисты прикатили тележку с аппаратурой, прицепили к голове клеммы и стали разглядывать на экране осциллографа мои ритмы. Специалисты хмыкали, многозначительно кивали друг другу и молча переглядывались. Возможно, эти самые ритмы должны были быть самой большой тайной от меня самого. Припадок отпустил, вязки сняли. На руках от жгутов остались кольцеобразные синяки. Темечко еле слышно и ненавязчиво поздоровалось: «Я здесь!» После чего начался второй, ещё более сильный припадок. Опять привязали. Человек «лицом об стол» не шевелился и ни на что не реагировал. Он знал, как удерживать вечный покой. Он — знал! Обугленная моя душа уже начала было проникать в загадочную душу соседа и копировать её невозмутимость… Но тут вкатили какой-то особый укол…

— Что вы делаете! Опять анабиоз… — последние слова мамаши утонули в сильном шипящем шуме, который заполнил всё моё существо. Я сразу понял, что это шипит гигантский водопад, который нельзя увидеть. Воды жизни каскадами переливались из одного мира в другой. Шум стоял адский! Высоту падения вод нельзя было измерить ни словами, ни цифрами. Не было верха или низа. Воды падали во всех направлениях сразу. Ш-ш-шшш!!! Меня понесло, потащило, поволокло, закрутило в грандиозном шипящем хаосе. Ш-ш-шшш! Я слышал единственную ноту мира, внутри которой гнездились бесконечные спектры всего остального: вещества, света, звуков, знаков…

— М-м-ммм!!!

— Очнулся! очнулся, мой миленький! Мамочка рядом! Всё хорошо, сыночка. Мой, мой ненаглядненький! Держись за мою руку. Это я, рабыня твоя верная, — мамаша пыталась меня тискать, а санитары её оттаскивали в сторону. Наконец, обессилев, она села за стол напротив человека-ниц и тоже уронила голову вниз. Картина из парочки горюющих меня рассмешила. Я улыбнулся.

          — Часика полтора пусть ещё полежит на вязках, — до меня дошёл чей-то голос. В трещине на стекле играло солнце.

 

          Смутно восстанавливались в памяти минувшие события. Я в очередной раз умер и в очередной раз родился вновь. Лучше бы этого не было. И смерть, и жизнь в моём варианте утратили требуемую качественность. Временная память — образы, привычки, язык и кое-какие условные навыки — эта память не исчезала. Не стиралась. Ну, как если бы лектор исписал всю доску мелом, а продолжить лекцию не смог бы — мел не стирается… Ангелы и демоны хорошо знают: без забвения в следующую жизнь не шагнуть. А люди обожают хранить память. Поэтому, даже родившись вновь, они часто оказываются в прежней жизни. Книжные философы всех веков глотку срывали, говоря об этом. Вот что было самым страшным и безнадёжным. Я оказался обыкновенным слабаком и суета меня «законсервировала» — заставила быть хранилищем её нестираемых воспоминаний. И что бы теперь не произошло, как бы не изменялась сама суета, а «консервы» при вскрытии демонстрировали одно и то же содержание… Годное для пропитания души, но не годное для обновления её поднебесной жизни. Я покрылся потом: ветеран-обрубок уступал мне своё место.

          — М-ммм… — на прикроватной стене я обнаружил красную кнопку и нажал на неё.

          — Что? Опять на укол напрашиваешься? Хочешь «горяченького»? Тогда больше не нажимай эту кнопку. Ты меня разбудил, псих!

          Пришёл злой, заспанный человек. Я понял, что душа санитара не утонула вместе с его телом. Его тяжёлая, первобытная внутренняя тьма не смогла подняться выше земли. Поэтому такие же тяжёлые, первобытные люди вдохнули её в себя и сделали своей. Была какая-то красота в этой непреложности. Я залюбовался грубияном.

          — Ну, что уставился? Знаешь, сколько мне платят за то, что я дерьмо из-под таких, как ты выгребаю? Не звони больше! Убью!

          Зло было знакомым. Я встретился с ним, как со старым другом.

 

          Возможно, инстинкт самосохранения есть не только у тела, но и у судьбы. Здесь, в этих стенах, судьба и тело чувствовали себя в безопасности. Наконец до меня дошло: я — официальный дурак. С пожизненным диагнозом, как с пожизненным приговором. Дурак! Опасный для общества тип. Которого гуманное общество гуманно изолировало. Я целыми днями лежал в своей кровати неподвижно, разглядывая крохотную точку на белёном больничном потолке — «глазами об потолок», я бы сказал. А тот, второй, даже ночью сидел, не меняя позы, — лицом об стол. Так мы с ним и жили, «валетиком». Один наблюдал: не явится ли кто из-под земли, а другой приглядывал — не свалится ли кто с потолка. Ко мне возвращалось почти ироничное восприятие происходящего. Кормили через трубочку. Вязки больше не применяли. Из коридора доносились вопли несчастных и мат санитаров. С наружной стороны долетали звуки, которые я мог «читать»: рокот трактора, властные распоряжения начальницы, булькающий хохот вышивальщиц, строем идущих в клуб-столовую, лай собак и завывания котов. Феодальная крепость, самодостаточная коммуна, корпорация дураков и психов, держалась, зорко охраняя свои внутренние правила поведения от вторжений извне. Психоневрология жила, как и прежде, собственным трудом. А я, получается, продолжал притворяться. Только теперь я и впрямь не знал: могу что-либо мочь, или не могу? Не пробовал. Не возникало желания. Я всех победил своим притворством. Даже себя самого. Я честно выиграл своё место под солнцем, ложью одолевши ложь.

          Прикатили мою коляску, накачали камеры шин.

          — Попробуй сесть, сыночка! Сейчас мы поможем… Столько опять пролежать! Столько пролежать! Я уж, часом, думала, грешная, что лучше б ты помер. Жалко, не чужой ведь! — озабоченная мамаша, как обычно, несла несусветицу, не понимая своего прямого простодушия. Она бесповортно перестала «выкать». Видимо, из подставных депутатов и коммерсантов меня давно разжаловали.

          — Садись, сыночка, садись, родной. Вот и молодец!

          Со мной что-то творилось. Тело простреливала боль, сознание то покидало меня, то возвращалось вновь. Но интереснее всего вело себя воображение. Во время боли я, как обычно, «улетал». Однако видения на том свете теперь оставались точно такими же, что и здесь. Ничего не изменялось. То ли иллюзии слились с реальностью, то ли наоборот. Я открывал глаза и видел, например: мамашу, прикладывающую к моему лбу компресс, человека-изваяние «лицом об стол», дежурного врача в дверях, трещину на стекле за решёткой… Теряя сознание, я закрывал глаза и видел, и слышал то же самое. В мельчайших деталях! Всё везде стало одинаковым. Фантазия либо перестала искажать картину реальности, либо она исчезла сама. А, может, исчезла реальность. Я перестал понимать: где есть где? Субъективный отсчёт жизни растворился, канул, а объективного начала на этой линейке бытия, оказывается, не существовало вовсе. Каждый жучок-паучок волен был назначать себя новым началом и новым центром Вселенной. И Вселенная с этим охотно соглашалась. Великое ни с кем не спорило.

          В котором же из миров я очнулся? Как змей, вползало под темечко гнусное подозрение, что в любом месте жизни, в любом мире путь суеты заканчивается дурдомом. Парламентской палатой, например, торговыми рядами, биржей, учебным заведеним, театром… Дураки, оказавшиеся в дурдоме какой-нибудь госконторы, мучаются, притворяясь умниками. Лучше прочих были лишь те, кто не притворялся. Для этого высшего вида счастья и естественности имелся во все времена лишь единственный шанс — оказаться натуральным дураком в натуральном дурдоме. На меня снизошло окончательное просветление. Не было никакого смысла прыгать из мира в мир. Лучший шанс спастись — вообще не покидать того места, где родилось сознание. Местное сознание, идеально подходящее к тем условиям, которые давали ему пищу.

 

          Старая обстановка, если взглянуть на неё иначе, проявляет новый смысл. Конечно, это весьма удобно: обстановка может быть одной и той же всегда, поскольку способ «взглянуть» становится свободным и независимым от известных предметов. Это же ясно, как дважды два! Да, да! Высшее богатство — парящее воображение — всегда казалось идиотизмом для тех, кто привык держать своё богатство лишь руками. От этой банальной мысли разум мой наливался сладким ядом превосходства. Я лежал в кровати, непрерывно улыбаясь. Даже во сне губы мои растягивались в боевую кривизну ятагана. После цикла каких-то отупляющих уколов, персонал психоневрологической лечебницы получил в итоге то, к чему стремился, — блаженного.

          На коляску усадить меня пока не удавалось. Я буквально «стекал» со всего, что отличалось от плоскости кровати. Уколы наконец-то отменили. Я сутками лежал, улыбаясь потолку. Никто-никто не догадывался о том, что я, летающий и невидимый, совершенно свободно покидаю охраняемый спецкорпус и периметр психоневрологии, что могу бывать, где хочу, и видеть всё происходящее насквозь. Разумеется, я ни в чём не участвовал. Но это и было моим счастьем.

 

          В городе для детей-инвалидов опять проводился фестиваль искусств с патриотическим уклоном. Размах мероприятия был ещё большим, чем в первый раз. На рекламный щит теперь подняли портрет-символ ветерана-обрубка. Довольно долго я витал между проводами, опутавшими сцену и всё вокруг неё. Схема соединения светового оборудования по своей сложности могла соперничать с электрической сетью пусковой площадки космодрома. Обилие умной электроники меня возбуждало и восхищало. Потом я забрался внутрь бетонного болвана, изображавшего ветерана-обрубка, и стал наблюдать за происходящим с высоты его окаменевших глаз. Старательные детки репетировали слова и мысли из несобственной жизни. Для чистоты опыта я постоянно перемещал точку наблюдения с этого света на тот и обратно. Картина не менялась. Под любым углом и при любом масштабе я теперь видел жизнь людей одинаково. Темечко молча подсказывало, что именно это неизменяемое зрение и есть самое великое чудо. Однако всё-таки было чуть-чуть грустно оттого, что прозревшая фантазия... ослепла. Что с этого света, что с того, — виделось одинаково: детей насильно и торопливо учили вечной старости. Несчастные из самих себя добывали перед болваном искусственную искренность. Мол, вот так делать правильно, так следует думать, а вот так следует чувствовать. За это награждали. Увечные души детей, получив с детства «окончательный вариант» слов и мыслей, сразу же и непоправимо впадали в «вечную старость» — в идиотизм самоуверенной «истины на все времена». С этого момента вечная молодость — незнание пределов и образчиков — уже не грозила вмиг состарившимся и ороговевшим детским душам. Болван в кителе был не просто памятником — он был источником вечной старости, к которому водили живых, чтобы они поскорее заразились смертью. Я никого не жалел. Просто наблюдал, как устроена красивая схема. Интересно было рассматривать её карнавальные одежды, необходимые для привлечения глупых и любопытных жертв целыми стаями. Словно отвечая на мои наблюдения, со сцены прозвучали стихи подросшей девочки с серебряным горлышком: «Без смерти и забвения нет жизни. А статуи в мир смотрят, не моргая...» Это было восхитительно! Я ощутил прилив любви и какого-то высокого единства к этому хрупкому существу у микрофона. Девочке было очень тесно и неудобно витать в местных небесах, сильно обмелевших за последнее столетие. Девочка была шестикрыла. А вокруг неё алчно кружился шестирукий продюсер мероприятия. Я присмотрелся повнимательнее к остальным: большинство разумных двуногих существ на земле так и оставались «рукастыми» — готовыми хватать видимое и невидимое. Физические руки, как правило, развивались гипертрофированно, до чудовищной хватательной силы, а ручки интеллектуальные и духовные оставались рудиментарными, или отсутствовали вовсе. Инвалидность была практически массовой. В редчайших случаях эволюция продолжалась дальше и руки превращались в крылья — в ремесло умельцев, в самостоятельный свободный разум и духовные возможности. Однако и здесь, среди крылатых, тоже полным-полно было инвалидов. Между участниками и гостями фестиваля ходил удивительный мутант — дедушка-вор, экс-предводитель местных бандитов и депутат: нижняя пара рук его были ужасающей силы и величины, а третья пара — крылышки. Душа вора по каким-то причинам успела пережить свой «хватательный период», развилась отдельно и умела трепетать. Шестирукие и шестикрылые, а также мутанты, бурлили и кишели в мелком нынешнем небе: они произносили торжественные речи, поднимали бокалы с шампанским, тайно и явно обменивались деньгами и угрозами, тайно и явно льстили друг другу, тайно и явно боялись даже самих себя. Вслух все призывали к себе нечто бесконечное и благородное. Глубина жизни изображалась очень наивно — при помощи обмана, привязанного к какому-нибудь символу. И люди привыкали верить в символический обман. Это давало им счастливую возможность доверчивых слепых — надеяться на благополучный исход перед последним прыжком в небеса. Так деревенские смельчаки прыгают с моста вниз головой, не зная глубины реки. Результат же людского «смертельного прыжка» был очевиден. Дно мелкого неба густо покрывали трупы душ, сломавших себе шеи... Адвокат-святоша публично благословил девочку-инвалида, победительницу в поэтическом конкурсе, на дальнейшие «высшие победы». И я стал свидетелем потрясающего феномена — обратного хода эволюции: на самых концах крыльев счастливой победительницы вдруг сами собой выросли пальцы с коготками. Пришлось смеяться от умиления. Всюду в мелком небе сновали расторопные мальки с человеческими лицами. Некоторые могли говорить на языке ума, или даже на духовном языке. Но они были так малы, что не слышали даже друг друга. Можно было предположить, что при такой небесной «засухе» где-то должны существовать «зимовальные ямы», в которых сохраняют породу и жизнь крупные твари. И, кстати, наверняка, должны быть подлецы-браконьеры, которые глушат бедолаг каким-нибудь административным «динамитом», а потом патриотично и назидательно едят их канонизированные трупы. Мелкое небо журчало и ласково плескалось. Оно отлично подходило для пляжных забав.

          О! Я летал и летал!

          Задумался как-то: где бы найти зеркало, чтобы посмотреть на себя самого? Обычные стеклянные зеркала ничего не отражали. И тут я догадался: сын! Ребёнок сможет мне показать то, что я ищу. В интернате он, как всегда, сидел в позе гонщика перед компьютером. Я «влез» в экран и стал таращиться в оператора. Через какое-то время картинка появилась — я увидел малоприятное чудище с перепончатыми крылышками и грустными глазами-дулами на лице, а изо рта чудища то и дело высовывался раздвоенный змееподобный язык. Где-то за моей спиной рычала и рыскала гончая-поэтесса, поднимая на крыло затаившееся в дебрях людской жизни горе. После этого я разыскал свою мамашу и отразился в ней. О! Здесь картина была другой: сиятельный принц в золотых и парчовых одеждах единолично попирал весь мир, лежащий у его ног. Стало понятно: я мог самым причудливым образом отражаться в ком угодно, и особенно отчётливо в том, кто был мне близок. Но этого нельзя было сделать с чужими. И нельзя было отразиться в себе самом.

 

          Я воспарил над городом в виде облачка, ветром меня понесло в сторону гор. Депутаты, торгаши и бандиты опять гуляли на своём засекреченном озере. Ублажали каких-то генералов из центра. Горячо и громко говорили о родине и её несуществующем величии. Самый главный вдруг встал и произнёс: «Я готов честно врать, что у нас всё хорошо». Руководство к действию поняли. Все дальнейшие официально-деловые речи немедленно приняли барабанно-восторженный характер. Говорили исключительно об успехах. После фуршета гостей, задавших разговорам самохвалебное русло, господ повезли к банщику-знахарю. Он виртуозно делал своё дело, а я слушал его мысли, весьма отличные от того, что произносилось вслух: «Вдох-вдох-вдох… Вдох! Ещё вдох! Как это у вас, пузанчики, называется? Стремление к позитиву? Ну-ну. А вы не лопнете, господа, от непрерывного-то вдоха? Выдыхать ведь тоже надо уметь. Касаться тьмы и не терять при этом собственного света… Родина-мать, говорите? Ой ли! Эта старая карга давно бесчувственна и бесплодна от бесконечных своих исторических абортов». В бане голые, распаренные люди стали притворяться меньше. Прорывалось наружу кое-что затаённое.

          — Население становится слишком грамотным. Ничего сейчас не спрячешь. Руководить, опираясь на совесть, уже нельзя. Кругом цинизм.

          — Да… Грамотность — страшное оружие! Эй, святой отец, мы на вас рассчитываем!

          — Без вопросов! Божьи замыслы многим кажутся слишком жестокими и несправедливыми. Но ведь у нас сильный народ, а потому и испытания ему дадим по силам его.

          — Ну и сволочь же ты, святой отец!

          — Я всего лишь покорный слуга.

          — Да… В большом государстве человек маленький!

          И тут я услышал звук гона. Из-за гор поэтесса гнала против ветра целое стадо существ, внешне напоминающих кучевые облака. Я ошалел. Это были философы и мыслители минувших времён, религиозные подвижники, идейные отцы многих направлений человеческой мысли, гении техники и науки, а также незнакомые, неземные существа. Я машинально поднял взгляд и зрачки в упор выстрелили дуплетом в это поднебесное сборище. Поэтесса тяжело дышала, сладкая слюна из её рта лилась ручьём. Произошло же в этот миг следующее: нет, не эти удивительные существа стали моей добычей, а я сам в неё нежданно-негаданно превратился. По лучу стреляющего взгляда в меня встречно хлынула молниеносная чья-то превосходящая сила. Темечко молча сообщило о произошедшем: «Твоя жизнь нужна им, как средство, чтобы через неё дожить на земле кое-что из недоделанного». Я панически нырнул на самое дно земной магмы, винтом прошёл через толщу ближайшей горы, описал бешеный круг в стратосфере, молнией ринулся вниз и забился в ещё горячую золу банной печи. Не помогло. Я уже был не я. Процесс вообще не контролировался. И восстали мёртвые! И стали жить мной. И это теперь был новый я. В тот же миг облака-существа превратились просто в облака и ветер бойко понёс их в попутном направлении обратно за горы, в сторону материка.

          — Какое странное явление! — произнёс главный генерал, наблюдая метаморфозы над головой.

          — Знак! — громогласно подытожил знахарь. Компания нервно захохотала. Разговоры после бани быстро вернулись к привычному лицемерию и лжи, отшлифованной постоянным употреблением до зеркального блеска.

 

          Около моей кровати хлопотала целая бригада врачей. Я, можно сказать, взирал на них прямо из воздуха. Они кололи и мяли неподвижное тело с осунувшимся лицом, которое я рассматривал со стороны, как бабочку для гербария. Просто так смотреть на тело было очень скучно и я стал петь, ясно и отчетливо вспомнив, что в любом алфавите можно взять несколько десятков изумительных нот. Музыкальные ноты-звуки и ноты-буквы — это, собственно, братики и сестрички из одной семьи. Просто музыкальными нотами легче усыпить разум, а нотами-буквами можно «спеть смысл» — разбудить извилины. Как мёртвая и живая вода.

          — М-ммм...

          — Кислород! Быстрее!

          — Пульс уходит!

          — Колите адреналин в сердце!

          Захотелось навестить мамашу. «Маму!» — поправило темечко, которое быстро крепло, набирало силу и командирский голос. Хорошо, пусть будет мама! К чему возражать? В летучем состоянии я сам владел привычками, а не они мной. Мамаш... Её убрали от моего бесчувственного тела принудительно. Чтобы не падала с воплями на пол и не устраивала истерик. Я легко перелетел из корпуса в корпус по прямой, сквозь стены. Мама сидела в своей палате-каморочке не одна. Около неё пристроились два огромных клопа, которые пили из мамы кровь. Я несколько раз перелетал с того света на этот и обратно, чтобы получше разглядеть кровожадных пришельцев. Кто это?! Один клоп носил тяжёлые выпуклые очки и всё что-то писал в свою тетрадочку, а второй клоп только кивал и поддакивал. От клопов воняло тухлятиной и запахом страха. По этому запаху, как по следу, я мигом добрался до их главного гнезда. Многоэтажная контора кормилась ревизионно-контрольными проверками. Клопы жрали всех подряд, а когда нечего было жрать, жрали друг друга. Клопами руководили крысы. Стеклянный их небоскрёб просто-таки кишел от гадов. Они искренне считали, что весь остальной мир существует исключительно лишь для того, чтобы питать своей кровью разжиревших бессовестных паразитов. Они не сомневались в своей избранности. На своих профессиональных совещаниях они настропаляли новичков: «Не стесняйтесь пить кровь! Никого не жалейте! А то вам придётся пожалеть самих себя». Люди, однажды поддавшиеся на призывы оборотней, обратно в людей уже не превращались.

          — Вы должны доказать нам своё полное право на опекунство больного, чтобы от его имени получать его пенсию...

          — Так ведь я мать его!

          — Будут в порядке бумаги, будет вам и счастье.

          — Сгорели бумаги… Эх! Люди живут, чтобы в трудную минуту помогать друг другу, а вы...

          — Мы на работе.

          Мама удержалась от обычной для неё истерики. Она неподвижно, как мумия, сидела за небольшим прикроватным столиком, а из глаз её всё не текло и не текло. Наконец, единственная слезинка скатилась по щеке и капнула прямо на гадкую тетрадочку с клопиными записями. Кто бы мог подумать, что малюсенькая солёная капелька обладает силой галактической бомбы?! Взрывом меня швырнуло внутрь черепа одного из клопов. Разумеется, я всё там разнёс и выскочил наружу. Жирный клоп в роговых очках схватился за голову и начал охать. А я заглянул в будущее. Мерзкого клопа ждали рак мозга и мучительная смерть через несколько месяцев. Возникло радостное ощущение от только что выполненной «на отлично» реальной работы.

          Клопы срочно ретировались из дурдома. А к мамаш... к маме подвалил, почуяв шум и нервы, расконвоированный псих из соседней палаты. У себя он тайно ставил бродить некрепкое самодельное вино. И вот — пришёл утешить добрую старушку, которая ему довязала свитер и даже как-то дала, не взирая на запреты начальницы, немного настоящих денег.

          — Смысл — в спиртовом брожении! Люди, соседка, это такие микробы, которые заставляют жизнь «бродить». Понимаешь? Бог пьёт то, что мы делаем. Я тебе сейчас объясню! Понимаешь, после нас должен получиться спирт! Хорошее вино, то есть. И тогда Бог будет доволен. И человек-микроб выполнит своё предназначение правильно. Но случись ошибка и брожение может пойти не туда! И человек не туда пойдёт! Уксус получится. Все будут тогда плеваться: человек — от своей жизни, а Бог — от негодной кислятины. Поняла? Пей, соседушка, вино у меня наипервейший сорт!

          Мама выпила три стакана. Рыдала она, как морская буря, слезы лились рекой. Но на сей раз в них не нашлось ни одной солёной бомбы.

          С этого света на одно и то же можно было смотреть много раз и много раз думать одно и то же, чувствовать одно и то же. А с того света жизнь преподносила свои уроки исключительно «одноразовым» способом; проморгал — на повторение не надейся. Решил поупрямиться, повторить? Тогда прощайся с тем светом. Такие у смерти правила.

          На подоконнике разгуливал голубь, прикормленный мамиными крошками. Я сел на него верхом и заставил птицу покатать меня. От злости голубь чуть не полысел, но всё равно мы вместе полетали над набережной, какнули на бетонную голову ветерана, поклевали подсолнечных семян из рук адвоката-святоши, который всякий раз развлекался таким образом, выходя из храма. В общем, меня «носило», а я не сопротивлялся.

          Изредка заглядывал в палату. Там было одно и то же. Если не считать человека «лицом об стол», который отражал меня очень странным образом. Ну, как если бы я голый встал в кромешной темноте перед зеркалом...

 

          Никак не удавалось определить в своём «летучем» состоянии: я думаю, или я знаю? Было такое ощущение, что взгляд заменяет разум. Что мысль тактильна. А душа... Экстрасенс-гиревик говорил о каких-то «вибрациях», из которых всё состоит. Теперь я это увидел. Как атомы, собранные вместе, порождают вещество, так иллюзии, сфокусированные на веществе, порождают известную смысловую реальность. И всё трясётся и дрожит само по себе и друг в друге. Самой «высокочастотной» составляющей виделась, так называемая, душа. Её «модулировали» более низкочастотными сигналами — примерами традиций, образованием, ритуалами, ремеслом, мыслями и желаниями — и это называлось «верой», которую тоже можно было легко «промодулировать» как угодно. Я ещё раз убедился, что мир — существо организованное, построенное на подвижных принципах и гармоничной логике.

          Тело моё пришло в порядок: сердце работало, давление было в норме. Правда, я почти всё время спал. Так, по крайней мере, казалось персоналу. А на самом деле мне просто некогда было заниматься ерундой. В тело возвращаться не хотелось. Парящее состояние напоминало высшую фазу эгоизма: весь мир принадлежал мне, потому что я был целиком открыт и сам целиком принадлежал миру. Безымянный и невидимый. Произошла какая-то не массовая, а единичная революция в единичной жизни: поменялись глаза. Они больше не хотели «стрелять». Они — любили! Всё, к чему ни прикасался теперь мой взгляд, получало царский подарок — вечный покой. Грязь улетучивалась.

          Грязь! С того света лиман выглядел раем, а город — грязной ямой. Я покатился в виде пустой пластиковой бутылки по бетонной равнине аэропорта прямо под ноги прибывающим. Подружка и белобрысый прилетели, как всегда, совместить дела и отдых. В портфеле у белобрысого лежали фиктивные договорные документы, деньги и второй мобильный телефон — для связи с любовницей. Подружка была разодета шикарно, хотя под шикарной одеждой прятался дважды заштопанный лифчик. Примета рекламной эпохи: внешний блеск часто существовал за счёт утаённой «нижней» экономии. Бутылка докатилась до ног белобрысого и он пнул по ней. Я тут же превратился в играющий ветерок и ласково обнял парочку.

          — Почему в самолётах мужчин летает больше, чем женщин? — спросила подружка.

          Действительно, из брюха аэробуса вываливались, как перелётные грачи, однообразные чёрно-белые джентльмены от бизнеса или политики. Почти сплошь мужчины.

          — Чем ближе к небу, тем больше мужиков! — отшутился белобрысый.

          — В первую очередь я хочу видеть своего сына! — неожиданно изрекла подружка.

 

          ...На огромном светодиодном экране, установленном рядом с новоиспечённым городским храмом, показалась крупным планом рыбья голова, которая голосом президента страны риторически вопрошала: «Кто сказал, что наша рыба гниёт?» После чего операторы последовательно показали хвост, плавники, чешую, даже внутренности. И каждый орган в отдельности бодро отвечал: «Не я!» А президент на экране не унимался, продолжая публично сомневаться, защищая интересы нации: «И всё-таки она гниёт...»

          Перед экраном на городской лавочке чинно восседали адвокат-святоша и мэр с семьёй. День был воскресный. На «кресте» вместо попрошайничающей нищеты сидел художник-портретист в шляпе. Он рисовал дочку мэра.

          — Я талантлив, но сижу здесь, потому что служу чужому самолюбию. И это хорошо, моя милочка. Лишь искусство способно возвысить самолюбие до настоящей любви! Головку чуть вправо, пожалуйста... Спасибо, милочка. Все сегодня «поют цифрами». Километры, кубометры, миллиарды... Нет, милочка, нет! Цифру — не споёшь! В этом главное отличие живого от искусственного.

          — Я скажу папе, что вы со мной заигрываете.

          — С вас пятьдесят монет, дорогая.

          То, что люди именуют «смертью» — многоэтажный дом. С того света видны все его первые этажи. А где крыша — никто не знает. Так вот, если на первом этаже бедняки жарят картошку, то запах поднимается и жареное чуют остальные. Я наблюдал, как от земли куда-то ввысь поднимается «запах удовольствий». Возможно, создание этого запаха и было предназначением всех форм жизни. По аналогии: океанический планктон, водоросли и растения — все вырабатывают кислород, который становится главным общим условием биоценоза. «Запах удовольствий» давали и художники, и палачи, и воры, и даже канцелярские клопы и крысы. Это было «кислородом» в невидимом мире, а «углекислому газу» соответствовал выдох и проклятия — запах горя.

          — Держите! — дочка мэра дала художнику денег вдвое больше запрашиваемой цены. Потом взяла портрет и демонстративно порвала его, не глядя.

          — Благодарю вас! — художник привстал и приподнял над головой шляпу.

          От людей отделились два небольших пахучих облачка эманаций и тут же слились с общей невидимой атмосферой. Ба! Запах удовольствий у людей порождали даже проклятия!

          — За ложь расплатится не лжец, а тот, кто сладостно обманут! — выразительно крикнул вслед удаляющейся девице художник. Оба чувствовали себя победителями в поединке самолюбий.

          Художник достал из сумки фляжку, глотнул спиртного, благодаря чему сделал своё непобедимое удовольствие предельно контрастным. Потом проворчал: «Мечта — это ложь. А осуществлённая мечта — апофеоз лжи! Иди, девочка, к своему папочке, иди. Он тебя научит...»

          Из города, как из большой грязевой лужи, вырывались смешанные запахи и устремлялись наверх, к высшим этажам бытия. Не думаю, что невидимые соседи от этого радовались.

          — Представляешь, я телевизор перестал смотреть! — жаловался мэр адвокату-настоятелю. — Сначала по несколько дней не включал, потом через неделю нажимал на кнопку, теперь — раз в месяц. Одно и то же, мать яти!

          — Пути познания трудны, — уклончиво ответил адвокат-святоша.

          В отличие от грязи лимана, в которой, по самым достоверным слухам, всё застарелое оживало и излечивалось, метафизическая грязевая котловина города действовала прямо противоположным образом — душила. Мне стало нехорошо. Я метнулся обратно, внутрь периметра психоневрологии. Здесь был несомненный оазис. Душа дышала.

 

— Смотрите, опять очнулся! Вы меня видите? Эй, голубчик! С прибытием на землю! — санитар менял подо мной памперс.

В окна светило солнце. Кажется, опять было лето. Я попробовал пошевелиться — тело мне подчинялось. Слабо, но подчинялось. Темечко прошептало единственное слово: «Сюжет!» Да, да! Сюжет опирается на предметы — это волна, которую гонит ветерок фантазии над глубинами бытия. Что-то в комнате кардинальным образом изменилось... Что? Что-то такое, что решительно поменяло сюжет... Я медленно переводил глаза с одного на другое. «Лицом об стол» сидел как сидел. Физиономии персонала, мебель, красная кнопка на стене, дуги железной кровати, бинты для вязок, стойка капельницы — всё на своих местах... Нашёл! Исчезла трещина на оконном стекле! Стекло заменили, а я и не заметил когда. Трещина! Её больше нет! Значит, я больше не порежусь, переходя из мира в мир. Я сладко улыбнулся и расслабился.

— Сыночка! Сыночка! Обними меня, роднулечка!

Не открывая глаз, я медленно поднял руки и ощутил в своих объятиях трепещущую старушку. Я теперь наверняка знал, что успел полюбить её при жизни. Мама! Я любил и меня любили. Это было восхитительно! И вообще все мы здесь были в материнской утробе природы и лишь ждали часа своего рождения. Нам было вредно волноваться.

 

          Начальница изучила меня долгим взглядом и перевела для совместного проживания с матерью в благоустроенный корпус, в отдельную малюсенькую палату, в ту, где жили когда-то златовласка с парнем-лётчиком. Он её удавил за то, что она нечаянно села на свадебный пластилиновый самолёт. Лётчика забрали в материковый режимный спецлагерь. После того, как наша халупа сгорела, в освободившейся палате-клетушке жила моя разнесчастная мама. Было и без того тесно. А теперь ещё и моя коляска… Я сидел и хлопал ресницами: «Можете по территории интерната свободно передвигаться» — по милости начальницы я был свободен в рамках периметра.

— Выход в город вам запрещён, — ни за какие коврижки я и сам не хотел бы попасть именно в город.

 

Безопасность! Вот чего мне не хватало всегда! Земной и небесной безопасности. Здесь, в психоневрологии, не было иллюзий. Каждый был лишь тем, кем являлся на самом деле. Я чувствовал себя очень хорошо. Великолепная аура места маскировалась, применивши к себе статус дурдома. Было максимально безопасно. Я улыбался всё чаще.

 

Мать иногда приводила пацана. Однажды он сказал: «Ты нужен мне. Возвращайся». После чего я несколько дней не мог летать. Казалось, что требовательное и тяжёлое «возвращайся» приковало меня к земле не хуже цепи. Потом я забыл об этом. И забывчивость вновь сделала меня лёгким.

 

Итак, я поехал на экскурсию. Один. Мама была на смене. Уличные собаки лаяли но не кусали. Я немного опасался, что то, самое первое моё очарование интернатом, не подтвердится. Зря опасался. Всюду — покой и честность: люди без двойного дна, слова без скрытого намёка, действия без дум о последствиях. Просто люди, просто слова, просто работа. Самое место для вечного покоя! Хотя санитары здесь тоже ругались, пациенты отчаянно сквернословили, но это, как ни странно, не портило чистоту местной ауры. Никто здесь не питался эрзацем жизни — мечтами, или воспоминаниями. Просто жили. Ничто не портило простоты. Грешки, конечно, водились.  Грязевая контора, например, отмывала кое-какие суммы начальнице, я знал об этом, но деньги ей нужны были как вид свободной энергии, а не как самоцель. Она их расходовала не на себя. Уйти от налогов и людоедского тумана хотелось не только бандитам, но и добрым людям.

Ежедневно часок-другой я проводил в цехе вышивальщиц, помогая им распутывать цветные нити. Украдкой всё время поглядывая на девушку, удивительно напоминающую и обликом, и тембром голоса актрису-колясочницу. Женщины заметили мой интерес:

— Женись! Дама свободна!

          Я покраснел. Выпорхнул из себя самого, как из скворечника, и стал играть с волнами на краю набережной. На некогда «моём» пустынном месте теперь громоздились аттракционы, частные гостинички и кафе.  Вернул меня чей-то озорной голос:

          — Женишок! Эй, женишок!

Я отмахнулся от наседавших женщин и покатился по асфальту внутреннего двора. Трещинки на асфальтовых ладонях судьбы читались легко: жизнь, в принципе, уже завершена, но до смерти ещё очень далеко...

 

          На верхней полке в палате я нашёл раздавленный пластилиновый самолёт. Эта находка пришлась очень кстати. Мне срочно нужен был подходящий материал для Эпохи Великих Закрытий. На подоконнике, на столе и на обеих прикроватных тумбочках я стал размещать миниатюрные фигурки по мотивам своей жизни. Сделанные из пластилина. Потому что для окончательного постижения вечного покоя память о прошлом следовало уравновесить очень тщательно — вплоть до уничтожения тени воспоминаний. Перечислю кое-что из слепленного: инвалидная коляска, турник с качелями, книга, печать, микрофон, машина, шлагбаум, ошейник для сенбернара, панцирь черепахи, лодочка-гробик, барабан, крошки буквочек, радиоприёмник, бутылка с грязью, карточный туз, пёрышко от голубя, зуб змеи, зеркало, линейка — вещи, только лишь вещи! Вещи из так называемого прошлого. Моя так называемая жизнь. А чтобы оказаться в вещах из так называемого будущего, мне предстояло нырнуть в миг настоящего и переплыть мгновение бытия — огромное, неизмеримое море. Какими будут иные вещи? Я заранее знать не мог. Предстояло плыть. Но для моря у меня не хватило пластилина.

 

Я крутил и крутил колёса инвалидного кресла, пока не нашёл старую трансформаторную будку, в которой имелись лишь каменные стены. Крыша отсутствовала. В будке сидел онемевший святой отец на коляске. Настоящий служитель. Он молча молился. Я въехал и остановился прямо напротив молящегося. Святой отец нарисовал на кирпичных стенах многочисленные крестики и, очевидно, проводил в своем «храме» все дни. Здесь жил его Бог и они беспрепятственно общались к взаимному удовольствию. Молился он долго. Я ждал. Спешить было некуда, до ужина оставалось ещё несколько часов. Потом мы стали смотреть друг на друга. Темечко приказало: «Расскажи ему всё». Это было логично. Мой «детекив наоборот» завершился: я — спасся. Но для чего? Темечко заботливо «надувало» голову ответами. Яснее же ясного! Спасённые нужны, чтобы спасать остальных! Главное — спастись всем! Всем без исключения! Идея одиночного спасения —  это явный самообман. «Космонавт» внутри меня приготовился к стартовым перегрузкам. Начался обратный отсчёт: я-взрослый спасал в самом себе всё погибшее: маму — от упрёков и отвратительных истерик, которые убивали её высший образ в моём внутреннем мире. Хотелось спасти и отца, но я его никогда не видел — только ощущал… Потом я выдохнул из себя огненный свет и спас вечным покоем всех остальных, даже адвоката и санитара-убийцу, и подружку с белобрысым. Хотел спасти и своего мальца, но он ловко отвёл внимание в сторону: «Не стоит брать на себя чужую работу». Каков стервец оказался! Я переместился во времени в тот момент, когда мстительные братки подожгли коттедж и нашу халупу. Сел на горящие качели, подаренные мне библиотекарем, и стал раскачиваться среди огня. Внутри меня тоже бушевал пожар, в котором, как осенний мусор, сгорели и мысли о деньгах, и тайные комплексы застарелого симулянта. Образ мамы — любвеобильный демон — корчился и исчезал. Образы и фантазии кувыркались и хаотично сталкивались друг с другом: мой рот по привычке изрыгал карающий огонь, однако шпана, торгующая наркотой, только крепла в этом пламени и ярости. Тогда я простил их и они все исчезли. Рот превратился снова в рот. Слова обмана не могли из него выйти, — выход ада зарос, как жерло уставшего вулкана. Прощённым людям внутри меня надоело бегать с зеркалами в руках — отражения отражений растаяли, как льдинки под солнцем. Спасение и прощение всем! Змеи на сердце засохли и отпали — сердце полысело. Ценные марки — юношескую непроходящую обиду — я подарил белобрысому во второй раз. Огонь дал мне умение не ценить. Дал щедрость, не боящуюся скорби. Голые мысли попрятались, люди-пузыри собрались в мыльный пузырёк, дом из тумана и его жители тоже растаяли. Святой отец молился, беззвучно шлёпая губами. Молитва была — его, а ответно-беззвучные слова и жизнь — мои. Спасение — цепная реакция! В конце этой реакции прошедших горнило ждала полная индивидуальная свобода. Которая объединяла спасённых не хуже молекулярного притяжения. Моя бессловесная исповедь была ответом на бессловесную проповедь. Летучий, вот я спешно спускаюсь на траву, в те благословенные годы, когда проводы подружки — обуза. Вот я иду целоваться на автобусную ночную остановку. Вот школа, уличная драка с гирей в руках, вот годовалое «понимание» ребёнком слов взрослых. Я — маленький! Говорить самому незачем и не о чем. Вот уютная мамина утроба и непередаваемое удовольствие: я, скрюченный голубок, пью мамину кровь и слышу, как любвеобильно стучит её сердце. Кайф, зерно огня — зерно жизни... Вот смешались воедино люди огня и люди воды... Головы ещё нет, а голоса уже есть: «Ты — царь! Вот царская корона. Ты выдержал». Огненные и водные люди собрались вокруг меня в праздничный хоровод: «Царь! Власть твоя безгранична, а богатства несметны. Знай это. Ты вернулся домой». Поэтесса тёрлась у моих ног и заглядывала в глаза. Она чуяла реальность, в которой нет горя. Царская охота завершилась. Ха-ха-ха! Царь! Точно: жизнь на земле — это всего лишь мой «вещий сон». Тело спит по ночам, а разум спит днём. Ха-ха-ха! Многие не помнят ни кадрика, ни картинки из своего сюжета, а многим снятся кошмары или белиберда — они не дотягивают в жизни до «вещего» просмотра. Поэтесса-гончая прямо на глазах превратилась в кошку, как две капли воды похожую на ту… Скотинка ластилась и мурлыкала. Это мурлыканье подействовало на меня, как хорошее машинное масло на заржавевшие шестерёнки. Святой отец перестал шлёпать губами и приготовился слушать главную часть моей исповеди. Я мысленно повёл свой рассказ: о том, что жил ради мести, что ненависть и осуждение были пищей для моего сердца, что, по сути, я убил человека… Я убил себя… Я убил человечество… «Спасён!» — сказало темечко. Святой отец жалил меня своим тёмным взглядом и перебирал чётки, сделанные из… пластилина. Не открывая рта, я рассказывал и рассказывал. Я словно плыл, брошенный в море воспоминаний. Больше всего я, как всегда, боялся утонуть! Моя исповедь — моё плавание. Иногда мне казалось, что я начинал говорить вслух. Но это больше не пугало меня. Здесь, среди своих, под защитой храма, где куполом было открытое небо, можно было быть каким угодно. Ужин мы пропустили. Молитва святого отца и моя исповедь продлились до самого отбоя. Кошка запрыгнула на колени. Я был открыт и счастлив. Из моего темени, живота и паха потянулись несколько «потоков» в сторону второй коляски. Это был чёрный туман. Святой отец молился, как перед апокалипсисом. Он принял гадость, она вошла внутрь него. Полыхнуло разрядом. Кошка зашипела и спрыгнула на землю.

Из трансформаторной будки, из «храма» я вышел на собственных ногах. Нас искали. На тропинке стояла начальница в сопровождении моей потрясённой родительницы. Мама, увидев чудо, рухнула без чувств. Начальница спокойно подошла ко мне и пощупала пульс.

          — Чем бы вы хотели у нас заняться?

          Рот открылся и я отчётливо произнёс:

          — Пластилин! Мне нужен пластилин! Много пластилина! Очень много пластилина!

 

 

КОНЕЦ.