На стр. ГЛАВНАЯ .................. на стр. ПОКАЗАНИЯ ОЧЕВИДЦА

 

 

 

Лев РОДНОВ

 

 

 

          Эту книгу я показвал на публике лишь однажды – на лит. вечере в музее изобразительных искусств. Когда-то давно. Читал несколько часов кряду. Как вспомню, так…

 

          Рисунки исполнил художник Александр Балтин

 

          (Вообще под совокупным названием «Рашен-sex» в издательстве «Странник» готовилась к выпуску книга моих текстов. Но не сошлось что-то у хозяина издательства Андрея Юдина. А человеком он оказался удивительным – выплатил полностью немалый гонорар и мне, и художнику за неизданную вещь. Спасибо, Андрюша!)

 

 

 

Рашен-sex

 

Трагифарсизмы

 

          Как-то в вольном изложении довелось услышать слова, якобы принадлежащие интеллигенту-революционеру, сказанные на заре Советской власти: «Всеобщее образование в России погубит грамотность…» Авторство афоризма приписывалось Луначарскому. А ведь хорошо сказано, черт побери! Господи, до чего же мы все неграмотные! Стоит лишь пойти в музей и встать перед картиной — не знаешь, как ее «читать», пробуешь почувствовать интуицией — не получается… Дурак да и только. Хотя и диплом, и аттестат, и профессорское звание у иных есть… Зачем?! Зачем два часа сидеть на симфоническом концерте, если «не доходит»? Словно чей-то злой гений отобрал грамотешку, без которой в мире любой культуры — стоп! Ее просто не дали эту грамотешку: дескать, выдумка всё, мистика. Дескать, работать надо, вкалывать, будущее строить. И что же? Куда ни глянешь — чепуха какая-то. Да хоть бы и это вот взять: мальчики-девочки, откуда дети берутся, можно ли, нельзя ли, если хочется… Кто учил? Никто. Сами научились. Такие «картиночки», такая «музыка» куда ни плюнь — Луначарскому и не снилось!

 

 

 

Рашен sex

 

 

          Сегодня в нашем цехе произошло событие, какое случается не каждый божий день. Технолога Мариночку, тридцатичетырехлетнюю женщину, тихую старую деву, мирно сидевшую до сего дня в своем заваленном папками и бумагами стеклянном боксике, — увезли прямо с производства в «психушку». Кто бы мог подумать! Всегда болезненно-вежливая, ни разу ни на кого не наоравшая, она с точностью идеального механизма приходила на свое рабочее место тик в тик и уходила — тик в тик. Если надо было остаться в цехе по случаю аврала — оставалась безо всяких, хоть за отгул, хоть за так. У Мариночки были коричневые, немного навыкате глаза и белокурые от природы волосы. Мужики в цехе поначалу, давно когда-то, спорили: есть у нее хахаль или нет? Но через год споры утихли сами собой и за Мариночкой установилась печально-ироничная репутация закоренелой девственницы. Пробовали взять ее силой, но она накатала заявление в милицию, был общественный суд и с того момента всяческие попытки обнаружить в ней пол — прекратились. Кротости она не утратила и работники цеха по-прежнему обращались к ней: Мариночка. Отчество как-то не вязалось с ее образом, ну, как если бы попробовать домашнего зверька величать по батюшке. Даже и не смешно, глупо просто. Собственно, о ее личной жизни мало кто что знал.

          Бабы еще с утра ахнули: Мариночка, обычно носившая строгий какой-нибудь костюмчик без смены да не по году — пришла сегодня в туфлях на высоком каблуке, от нижнего края юбки до коленей было сантиметров пятнадцать. Марина не торопясь прошествовала по проходу между прессовыми машинами ни на кого не глядя. Ее выкаченные коричневые глаза проплыли над замасленным полом, над обрубками железа, над перекрестным удивлением ехидничающих людей. Между выразительными глазками и бессовестными коленками все словно впервые увидели покачивающиеся над всей это цеховой мишурой, почти выпрыгивающие из дикого декольте, маринины груди. Мужики обалдели. Мариночка закончила победоносное шествие и скрылась до обеда в своем боксике. Никто к ней не заходил — опасались пересудов.

          Два подростка, присланные из ПТУ на практику, уговорили девчонку, работающую на мостовом кране в другом конце цеха, съездить на разведку. Крыши боксик технолога не имел, сверху можно было полюбопытствовать о том, что творится внутри, боковые же стекла были закрашены белой эмалью. Кран загудел, загрохотал, поехал в дальний конец длинного цеха, потом — обратно. К разведчикам-подросткам уже присоединились мужики.

          — Ну? — спросили они у крановщицы.

          — Рисует она, чертит чего-то из книги, — скучно доложила девица, демонстративно доставая из комбинезона сигареты. — Ну, чего вылупились? Можно подумать, что вместо буферов у нее там ананасы растут!

          И она пошла курить в женский туалет, довольная тем, что отбрила молодых кобелей.

          Надо сказать, что в помещении у Мариночки стоял цеховой усилитель с микрофоном. Когда возникала нужда делать срочные объявления по громкой связи, Мариночка щелкала тумблером, ждала, пока прогреются лампы старого УНЧ и вещала по любой бумажке, какую принесут. Голос мощных репродукторов перекрывал скрежет и лязг производства. Обычно объявления делались с утра, перед обедом или в конце смены. К этому привыкли и ничего хорошего от объявлений-приказов не ждали.

          За пять минут до начала обеденного перерыва репродукторы ожили.

          — Внимание! Внимание! Сейчас в красном уголке цеха состоится политинформация на тему «Мужчина и женщина». Внимание! Внимание!.. — Мариночка повторила сказанное несколько раз. Как по команде заглушили молоты, остановили станки.

          — Во дает! — сказал усатый мастер-пенсионер с голтовочного участка и прямиком двинул в сторону красного уголка. Мужиков, согласных променять обед на собрание, нашлось мало. Зато женщины активно и охотно двинулись вслед за мастером.

          Прибежал начальник цеха, молодой, суетливый парень.

          — Ты чо? — попер он на Марину, но осекся, увидев, вываливающиеся из декольте «буфера» и спокойный мариночкин взгляд.

          Никто не сомневался, что политинформацию Мариночка будет делать сама. Так оно и вышло. К тому времени, когда проблеял зуммер-гудок, возвещающий о начале обеденного времени, в красном уголке уже собрались все желающие просветиться, человек сорок. С куском ватмана под мышкой и книгой в руке Мариночка независимо процокала к столу, застеленному красным материалом. Она бесцеремонно сняла со стены за столом бровастый портрет генсека партии и стала приделывать на освободившееся пространство принесенный ватман. По мере того, как рулон, склеенный из нескольких больших листов, разворачивался, открывая изображение — шепоток, недоумение, насмешки в зале возрастали. На трех «картинках», выведенных с помощью туши и плакатного пера, было изображено вот что: силуэт обнаженной женщины с растопыренными руками и ногами и такой же силуэт голого мужчины рядом. Внутри контуров были крупно проставлены какие-то крестики, имеющие загадочную нумерацию. Да! При разворачивании из рулона высыпались еще отдельные небольшие карточки, на которых тоже можно было угадать схематичное сочетание людских фигурок.

 

 

          Люди недоумевали, но никто не расходился. Наоборот, оживились, стали подавать реплики, подбадривать, предчувствуя необычное развлечение. Побагровевший лицом начальник цеха хотел остановить несанкционированное собрание с неясной повесткой, но женщины-рабочие дружно загалдели и он напряженно сдержался.

          — Начнем? — спросила Мариночка. И в голосе этого вечно робкого исполнительного существа сквозила сегодня покоряющая сила уверенности убежденного человека.

          — Валяй! — крикнули из зала.

          Мариночка, как строгая учительница в непокорном классе, обвела присутствующих взглядом и не опускала глаз до полной тишины.

          — Это хорошо, что женщин пришло больше, — сказала Мариночка, — от нас с вами, дорогие подруги, государство большевиков скрыло важные сведения… — В зале хихикнули, но под строгим взглядом тут же притихли. Усатый мастер-пенсионер переместился, пользуясь паузой, из последних рядов на первые. Багровость с лица начальника цеха не сходила, но он пока лишь играл желваками и молчал.

          — Вот эта книга! — торжественно произнесла ведущая и подняла ее над головой для всеобщего обозрения. — Нойберт. «Супружеская жизнь». Это не единственная книга, товарищи, которую мне удалось прочитать за последнее время. И я — поняла! Я — прозрела! Что сделали с нами наши родители, наша школа, всё наше воспитание? Они воспитали в нас ханжество! Мы были лишены самого главного… Мы не знаем великого искусства любви! Мы стеснялись не того, чего в действительности надо было стыдиться… Государство большевиков нас учило быть послушными и работать хорошо. Счастья — нет! Его заменяет рюмка, ожидание подачек, драка за карьеру… — Народ притих. Смеяться перестали. — А как любить? Кого любить? Зачем любить? Вы когда-нибудь об этом думали?! Зачем нас учили любить каких-то истуканов из учебника, если мы разучились любить друг друга?! Милые женщины! Разве для того вы пришли на свет, чтобы стоять за горячим прессом, чтобы кожа ваших рук стала похожа на старый кирзовый сапог, чтобы вы забыли о своей прекрасной нежности?! Вас обманули! Из вас сделали рабов, способных рожать себе подобных… Вспомните свою первую близость: хорошо вам было? Вспомните ли вы об этом, как о празднике?

          Крановщица, которая стояла в компании пацанов-пэтэушников, отвернулась и тихо заревела.

          — Что вы умеете? Вы ничего не умеете! — воскликнула Мариночка и повернулась к силуэтам на ватмане. — Начнем с женщин. Крестиками помечены эрогенные зоны, лаская которые, вы, мужчины, приводите свою избранницу к высшей точке возбуждения. Если этого не сделать, то уместнее будет говорить здесь о насилии… Для удобства зоны пронумерованы. Итак. Начнем с поцелуя, потом поглаживаем руки, лодыжки, грудь, едва прикасаемся к интимным местам. Можно ласкать чем угодно: руками, ртом… Обязательно нужно говорить нежные слова… Культура сексуального общения наполняет женщину радостью, а мужчине дает ощущение рыцаря…

 

          Крановщица заревела в голос. Пацаны сели на корточки и давились от смеха. Мастер крутил, ухмыляясь, ус. Женщины зашикали на ревущую:

          — Тихо ты! Дай сказать!

          Женщины стояли и сидели, мучительно наморщив лбы, мучительно усваивая информацию, что их надули в чем-то огромном, самом, может быть, главном и уже — непоправимо. Анекдотичность ситуации видели лишь пацаны. Начальник цеха лихорадочно думал, как прекратить это издевательство, этот цирк, этот идиотизм, в конце концов. Идиотизм! — окончательно сформулировавшаяся мысль заставила начальника выпрямиться и сменить светофорный цвет лица на пятнистую бледность: Мариночка сошла с ума! Спятила! Начальник вспомнил, как на недавнем «междусобойчике» кто-то травил за бутылкой о странном свойстве бабского организма — лишаться ума от долго воздержания. Приводились примеры. Начальник пулей вылетел звонить в город.

          — Вот вы! Как вы отдали свой цветок? — обратилась Мариночка к низенькой косолапой штамповщице, у которой за долгий трудовой стаж станок отрубил уже несколько пальцев на руках и поэтому оставшиеся она всегда держала кулачком, стесняясь показывать.

          Штамповщица улыбнулась, обнажив щербины, и хохотнула задиристо откровением на откровение:

 

 

          — Да никак! Он, помню, коньяк тогда купил, а потом трахнул на дровах каких-то. Ну, честный оказался, поженились. Дети уж выросли. Коньяк, правда, больше не пили, денег мало, брагу пить в деревню ездим!

          — Вот-вот! — оживилась Мариночка. — Вместо высочайшего наслаждения мы пользуемся ограниченным набором механических функций. И это, заметьте, государство весьма устраивает: чем примитивнее мы будем относиться к жизни, тем легче управлять…

          — Как скотиной! — подал кто-то реплику из глубины.

          — Да, да… — рассеянно подтвердила Мариночка. — Да, да… у мужчин тоже есть эрогенные зоны, тоже своя последовательность в ласках…

          — Ему же надо, его же еще и ласкать? — возмутилась толстая матерщинница с участка ОТК и даже сощурилась от негодования.

          В дверях появился начальник цеха. Замер, не проходя. Он уже позвонил «03» и договорился с охраной завода насчет въезда санитаров на территорию оборонного предприятия. По случаю ЧП. Собрание решено было не прерывать, эксцессов зря не устраивать, людям — всё потом объяснить.

          — Да, да! Даже то, что считается извращениями — всё равно любовь!

          — Тьфу! — сказала матерщинница.

          — Очень важно не задерживаться на эксплуатации одной позы во время акта. Этот несложный прием — разнообразие поз — надолго поможет вам сохранить взаимный интерес в постели. Именно — взаимный! Вот здесь, на карточках, я условно нарисовала сорок два варианта. Передайте, пожалуйста, по рядам.

          Парни из ПТУ восхищенно присвистнули. Карточки разошлись, их со смехом стали обсуждать.

          Перекрыв гул обсуждения, Мариночка обратилась к усатому мастеру, хоть и пенсионеру, но мужику еще очень крепкому.

          — Скажите, много ли было импровизации, творчества на означенную тему у вас с женой? Говорите! Вас никто не осудит. Стесняться надо не этого, а того унизительного производственного рабства, которое убило в каждом самое трепетное… Говорите! Как вы это делали?

          Мастер крякнул, озорно оглянулся:

          — Как! Как! Обыкновенно! Я — сверху, она — снизу.

          Зал грохнул. Смеялась уже и крановщица.

          — И всё?!

          — А чего еще надо? Дети получаются.

          — Мне жаль вас… Мне жаль себя… — печально сказала Мариночка. Мы все не тем занимаемся. Не ковкой надо, не штамповкой надо заниматься! Любить надо! Любить! Любить!

          Вошли санитары.

          — Здравствуйте, товарищи! Ну, понравилась лекция? Вот и хорошо. Пойдемте, Марина Игнатьевна, мы подобрали вам отличную партию.

          Технолога аккуратно повели под руки. Она не сопротивлялась.

          — А чего? Дело говорила… — сдержанно забубнили в толпе на прощанье. Марина шла к выходу с гордо поднятой головой, глаза ее выкатились наружу больше обычного, она не мигала — вся в нетерпеливом, но достойном стремлении к окончательному и близкому прозрению жизни.

          Когда бабы сориентировались, опомнились от неожиданного поворота дел — больную Мариночку уже увезли. Насели тогда на начальника цеха. Он сначала отбрехивался шутками, потом закрылся у себя в кабинете. На душе у него было как-то не так. «Кретинка, — зло подумал он о технологе, которому теперь нужна была срочная замена. — Дура!» Вспомнил зачем-то свою суетливую заботливую жену, о существовании которой он стал в последнее время забывать. Назойливо крутились в мозгу, как заевшая пластинка, слова усатого мастера: «Я — сверху, она — снизу, я — сверху, она — снизу, я —…»

 

 

          Глухо ударили молоты. Обеденный перерыв кончился.

 

***********************

 

От сотворения…

 

 

          — Что за дурацкая страна! Всё ужасно! Всё! Всё! Всё плохо! Не трогай меня! — у Таньки была истерика.

          — Перестань, не ори. Что вообще случилось?

          — Что случилось?! Ничего не случилось! Дослучались! Залетела я — вот что случилось!

          Я сник. Это было серьезно.

          — Чертовы папаши, не могут противозачаточного понаделать… — ладно хоть ругалась она сразу по-крупному, и я некоторым образом оставался в тени.    — Суки! Куда я теперь?

          — В поликлинику…

          — Не трогай меня! Не трогай! Гад! Все гады! В какую поликлинику? Куда я — приезжая — без прописки? Прикажешь пропиской заниматься? За день? Или за неделю успеем? Где ты это видел?

          Таньку я очень любил и она меня любила. И мы держались друг за дружку, потому что по отдельности никому, по сути, не были нужны. Совместное наше с ней время освещалось светом внутреннего человеческого свойства, светом души, и отказаться от этого было бы равносильно катастрофе.

          — У меня есть знакомые врачи… — начал я осторожно.

          — Нет!

          — Почему?

          — Нет и всё!

          — Не понимаю…

          — Нет! Нет! Не хочу! Это унизительно! Не хочу, чтобы твои друзья потом трепались направо-налево. Мама! Мамочка!

          Она всё скрывала от меня, терпела, боялась, надеялась. И вот — выяснилось — срок для аборта, даже если его делать немедленно, прямо сегодня, сейчас — уже слишком велик; осторожный врач не взялся бы за такой риск.

          В своей библиотечке я держал для развлечения, для подвыпившей мужской жажды и ханжеских потех брошюрку-учебник юрфаков «Производство криминальных абортов», — с фотографиями, картинками, подробным описанием уголовно наказуемого деяния. Вот в нее-то Танька и вцепилась, вдруг разом успокоившись, замолчав, быстро и сосредоточенно вникая в криминальное содержание книги. Мне сделалось от этого поворота судьбы так неуютно, что я готов был понять чувства кающегося Иуды.

          Танька читала до самых сумерек. Я с ужасом перебирал в уме книжные варианты: химия? физическое воздействие снаружи? водка? металлический крючок для прокалывания околоплодного пузыря? Господи! Танька! Таня!

          Вечером Танька наглоталась каких-то таблеток, которые выбрала из аптечной коробки, тяпнула бутылку красного вина и полезла, воя и завывая, в ванну, куда налила разве что не кипяток. Я хотел поставить рядом табурет и посидеть, подержать за руку, но она взмолилась:

          — Уйди, а? Сил никаких нет больше…

          Я вышел, она закрылась на защелку. На душе было очень нехорошо, тревожно. Собственно, если признаться честно, то заботил меня, пожалуй, личный эгоизм: не разлюбит ли Танюшка после таких мук и испытаний? Времени после начала процедуры прошло примерно час, или чуть меньше.

          — Танька! Танька! — поскребся я в дверь, подергал за ручку. Она не ответила. Я походил вокруг и снова позвал. Она опять не ответила. Тогда я почуял неладное, дернул дверь посильнее, сорвал запорчик и… Вода в ванной была красной… Кровь! Кровотечение! Я слышал от кого-то, что это может быть опасно.

          — Таня! — она была уже почти без сознания.

          Руки у меня затряслись от мандража. Что делать?! Кое-как я вытащил ее из красной воды, дотащил до постели, с ужасом увидел, как на простыни начинает расползаться красное пятно.

          — Сейчас! Сейчас я позвоню в «скорую»!

          — Не надо… — едва слышно прошептала она посиневшими, ставшими вдруг ненормально тонкими губами. Но я ее больше не слушал. Я справился с первым страхом, теперь нужны были быстрота и решительность. Попутно в душе моей на Таньку — точнее на танькино упрямство и женскую самонадеянную глупость — клокотала самая настоящая злоба. Злоба отлично стимулировала все мои действия.

          В двух дежурных поликлиниках нас не приняли, они буднично отказывали, ссылаясь на какие-то объективные причины. Каждый раз я на руках вытаскивал Таньку из машины и тащил, тащил, тащил куда-то… Она уже не открывала глаза и не разговаривала. Махровый купальный халат, в который я ее обернул наспех, стал местами промокать от крови, кровь пачкала и мою одежду, но я на это не обращал внимания.

          В третьей — приняли. Я, шатаясь от изнеможения, ужаса, обиды на черствость людей и паники, едва доволок Таньку — прямо до гинекологического кресла. Никто не останавливал. Положение и впрямь было критическое. Уложили. Я вышел в соседнюю комнатку, в приемный, наверное, покой. Опустился на кушетку. Дверь в операционную осталась открытой и была видна часть танькиной ноги, торчащей коленкой куда-то в потолок, схваченной желтым металлическим ухватом. Забегали врачи и медсестры. Меня почему-то не трогали. Я видел, как приспособили капельницу и потекла в Таньку голубенькая жидкость — голубая кровь…

          Ее выписали на третий день, бледную, исхудавшую, с опустошенными глазами, пахнущую лекарствами и дезинфекцией.

          — У тебя теперь голубая кровь, — сказал я ей и улыбнулся.

          Она заплакала, зарылась носиком в мою куртку.

          — Не надо… Не волнуйся. Не плачь.

          — Я не плачу.

          — Пойдем в кино?

          — Угу.

          — Всё будет хорошо…

          — Да?

          — Да.

          С трамвайной остановки мы оглянулись на здание гинекологического корпуса. По крыше, во всю длину здания, буквами кровавого цвета тянулась надпись: «Всё во имя человека, всё на благо человека!»

          — А если бы я родила? — неожиданно спросила Танька. — Ты как?

          — Не знаю… — растерялся я.

          И мы впервые с наслаждением почувствовали взаимную неприязнь.

 

***********************

 

Кайф

 

 

          В воскресенье — из желанья отомстить требовательным будням недели — хочется спать долго.

          — Аааа-уааа-гррр-хррр-уаааа-аааа!.. — закричал из своей кроватки малыш, которому скоро должен был исполниться год.

          Двое проснулись. Некоторое время они продолжали лежать неподвижно, слушая детский плач и надеясь, что ребенок устанет и замолчит.

          Ребенок продолжал кричать, призывая к себе на помощь, должно быть, он обмочился. Семенов почувствовал в себе стойкое, неизвестно как появившееся, глубинное раздражение. Надежда на воскресный «отсып» опять рухнула.

          — Семенов, вставай, — сказала жена, уползая под одеяло с головой, — поменяй, пожалуйста, там… и на плитку поставь чего-нибудь.

          Им повезло. Жили они не с родителями. Семенову на работе выделили квартиру — так называемую «малосемейку», комнатку с отдельным крошечным санузлом и кухней. Но — свое! После нескольких лет, проведенных под крышей тещиного дома, самостоятельность казалась раем. Газа и горячей воды, правда, не было. Пользовались электроплиткой.

          Выход из малосемейки вел в общий коридор угнетающей длины, который весь был заставлен картонками, какими-то щитами, детскими колясками всех мастей и видов, на стенах висели ванночки, санки, пыльные узелки. Те, кто жил в этом людском муравейнике недавно — были счастливы, кто уже слишком давно — озлоблены.

          — Вставай, Семенов, вставай… — пробубнила напоследок жена, погружаясь вновь в пучины сладкого утреннего сна. Она всё еще кормила грудью, вставала по ночам и поэтому считала, что имеет полное право распоряжаться мужем-помощником.

          Семенов встал, устранил в детской кроватке маленькое ЧП, оделся, неопределенно размышляя о чем-то на ходу… По кухне, совершенно не боясь дневного света, бегали обнаглевшие тараканы, в раковине уныло скопилась груда немытой посуды.

          — Засранцы! — сказал Семенов вслух и впервые на новом месте почувствовал переход внутреннего состояния от счастья к озлобленности.

          К одиннадцати часам он сварил супчик. Два часа катал в соседнем парке коляску с сыном по свежему воздуху. После обеда развел цемент и стал заделывать расколотый снизу унитаз, провозился долго, до крови ободрал руку. С женой разговаривали не много: она спрашивала изредка, он коротко отвечал. На душе у Семенова становилось всё противнее. К вечеру он понял, что сейчас сорвется и нагрубит ничего не понимающей своей дуре… Семенов вышел в коридор и пропал.

          Через полчаса троллейбусной тряски он оказался у дома Аллы. Заходить сразу не решился. Отошел, чтобы посмотреть сначала на ее балкон на пятом этаже. Сделать это оказалось не так-то просто: строители или водопроводчики раскопали вдоль всей линии подъездов землю, наворотив препятствий. Алла жила в доме а-ля «хрущоба», и поэтому с ремонтом и авариями здесь были свои вечные проблемы.

          Окна не светились. Аллы не было. Черт побери! Словно весь свет сговорился: если уж не везет, так не везет… Он отошел в растерянности от подъезда, поймав себя на мысли, что смог бы пожаловаться сейчас даже случайным прохожим. И он в воображении стал выбирать среди них достойных, прохаживаясь тем временем, как заведенный манекен, от троллейбусной остановки до ближайшего газетного киоска, пустого, как забытый аквариум. Лица мелькали разные: хорошие, смешные, глупые, мордообразные, недоступные… Мужчины, девочки, подростки, тетки, высокомерного выражения женщины, просто существа с авоськами… Разные! Но — достойных не попадалось ни одного. Это его развеселило. «Мразь!» — с удовлетворением подумал он, глядя на мелькающих калейдоскоп спешащих физиономий.

          — Здравствуй! — Алла неожиданно вынырнула из потока спешащих людей, легко обвила его шею руками и так же легко и естественно поцеловала в губы. — Ты меня ждал, бедненький? Как хорошо, что ты пришел! Идем скорей! Идем, идем, я всегда тебе так рада…

          И она уверенно потащила его за собой.

          — А Пашка где? — спросил он недоверчиво.

          — Пашка в экспедиции, вернется через две недели. Идем! Осторожнее, у нас всё опять перекопали! Милый мой! — второй искренний и продолжительный поцелуй состоялся в подъезде. Он сгреб Аллу в охапку.

          — Сейчас, мой хороший, сейчас… — беззащитно прошептала она и, не боясь случайных свидетелей, прижавшись к Семенову, потащила его дальше — наверх.

          — А Женьку с кем оставила? — спросил Семенов уже в прихожей, зная, что у четырехлетнего сына Аллы бабушки и дедушки в этом городе отсутствовали. Семенов рассчитывал, что пацан у соседей.

          — Я ему вина дала. Спит! — беззаботно сообщила Алла и опять потянулась губами к Семенову. На секунду ему стало не по себе, но это быстро прошло. Алла была совершенно раскована и демонстрировала полное отсутствие комплексов; он не то чтобы подражал ей, копируя и подчиняясь ее правилам, нет, он как бы принял ее способность переводить в разряд «мелочей жизни» — всю жизнь. Это вызывало в нем ощущение, какое испытывает беззаботный человек, стоя над пропастью.

          Однокомнатная квартира Аллы уютом также не отличалась: по полу были разбросаны как попало многочисленные детские игрушки, на столе среди книг, крошек и газет громоздилась нелепо дешевая гитара, обои кое-где полопались и отвалились от стен, у окна стоял раскладной диван, в дальнем, самом темном углу — детская кроватка, в которой посапывал худенький мальчик. Алла включила маленький ночничок-светильник и комната стала напоминать лабораторию фотографа при печати. Ночник светил призывным бесстыдством борделя — красным светом. Глаза Аллы блестели в полутьме, ее черные, тяжелые ведьмачьи волосы рассыпались по плечам, движения женщины сделались ленивы и как-то по-особому, по-кошачьи грациозны. Алла разделась, прильнула к начавшему неторопливо раздеваться Семенову. После каждой снятой вещи следовала серия затяжных поцелуев. Алла откровенно смаковала миг.

          — Как хорошо! Хорошо! — шептала она. — Поцелуй меня здесь… Еще! Еще! — Алла, перегибаясь, откидывала голову назад, Семенов касался губами ее груди, рук, он находился в каком-то непрерывном скольжении и — гладил ее, гладил, гладил, гладил: такую милую, такую близкую, такую свою… Казалось, Алла обвила его не только руками и ногами, но и всем своим птичьим шепотом, всем своим полем накопившейся нежности… Семенов почувствовал высочайший восторг — совмещались воедино не только тела, послушные тьме, но и души — послушные божьей выси! Семенов сжал губы, чтобы не обронить случайно вслух рвущееся наружу слово: «Люблю!» Он слишком хорошо знал, что это была бы ложь.

          — Милый! Любимый мой! Иди ко мне… А-х!.. — Алла действительно любила его, всегда ждущая, всегда готовая принять, отогреть, ни о чем не спрашивая. Семенов мог не появляться в орбите ее жизни год, а мог искать свиданий каждый день. Она безропотно принимала любое его «расписание».

          — Моя мама! Моя мама! Уйди! Уйди!

          Семенов вздрогнул от неожиданности. Мальчик проснулся, самостоятельно вылез из кроватки и теперь, вцепившись Семенову в ухо, тянул голого дядю прочь с дивана — прочь от мамы.

          — Ужас! — сказал Семенов. — Я так не могу… — и начал высвобождаться из объятий Аллы.

          Алла удивленно раскрыла глаза:

          — Что ты? Пусть смотрит! Разве мы занимаемся чем-то неестественным?! — и она взасос поцеловала своего малыша в губы. Семенова слегка замутило.

          — Нет.. извини… — сказал он и вышел покурить на кухню, прикрыв за собой дверь.

          Алла тоже пришла на кухню, куда проникал косой призрачный свет уличного фонаря. Дверь кухни закрывалась на защелку. С той стороны скребся под дверью, как обиженный щенок и о чем-то канючил Женька. Семенову опять стало нехорошо. Даже хуже, чем было. Он поглядел на тикающие ходики: половина одиннадцатого… Не поздно еще. Алла достала из холодильника металлическую коробочку со шприцем, произвела уверенную манипуляцию с ампулой, коротким тычком клюнула иглой в ногу, ввела дозу. Семенов судорожно вздохнул, огонек его сигареты слегка подрагивал:

          — Алла! Опять? Зачем тебе это? А муж? А Женька?

          Она печально улыбнулась:

          — Я подала на развод.

          — Он знает?

          — Нет еще, приедет — скажу…

          — Женьку куда?

          — Ты же видишь, какая я мать… В детский дом сдам… А, может, он к себе возьмет. Только пусть сначала женится, а то трудно будет найти, которая с чужим согласится…

          Мальчик, не переставая, тихо скулил за дверью. Семенов, как в кошмарном сне, видел маленькие шевелящиеся пальчики в щели между дверью и полом.

          — Мама! Я тут! Ма-ма! Женя хочет пить! Мама!

          Алла забалдела. Глаза ее заблестели сильнее обычного.

          — Сколько сегодня? — спросил он.

          — Два кубика, — ответила она, как из тумана. — До тебя один был, сейчас — два… Я из-за этого уходила из дома… Милый мой! — она отрешенно села к нему на колени.

          — Это дорого? — спросил Семенов.

          — Да…

          — А потом? Ну, если денег не будет?

          — Расплачусь… А Женьку — в детдом…

          Сердце прыгнуло в горло, острая жалость пронзила мозг, нервы, кровь отчаянно застучала во всем теле. Семенову вновь стало жарко. Он, как бешеный, вновь стал ее целовать, продираться сквозь медную тяжесть волос, причитать какие-то любовные нелепицы. Алла вяло откликалась телом на его ласки. Лишь продолжала приговаривать:

          — Милый мой! Один ты у меня остался! — но в словах уже не было прежней страсти, прежней энергии. Она их произносила, словно задумавшись о чем-то.

          Пол кухни был застелен куском паласа, ворс которого ощущала босая ступня. Семенов, плохо владея собой, опять сгреб Аллу в охапку, повалил на пол.

          — Здесь? На полу? Ой! — Алла захихикала.

          Когда он отдышался, когда мир вновь вернулся на свою обычную земную бесполетность, она сказала тихо и понимающе:

          — Иди. Ты же нервничаешь, торопишься…

          — Алла! — выдохнул он. — Алла! Моя Алла!

          — Твоя, твоя Алла! Не беспокойся ни о чем, иди, пожалуйста…

          Он сбросил защелку, оделся, напоил ребенка водой из-под крана, уложил мальчишку обратно в кроватку — тот моментально затих, от долгого, видимо, крика и усталости.

          С троллейбусной остановки он обернулся на пятиэтажную «хрущобу», где на пятом этаже, на полу кухни, уставив в потолок немигающие блестящие глаза, лежала голая женщина — случайная пылинка жизни в океане таких же пылинок — его Алла, к которой он сейчас, садясь в троллейбус, испытывал смесь чувств: жалости, отвращения, любви и брезгливости. Семенов торопился домой.

          Недалеко от «малосемейки» был «пятачок», на котором допоздна торчали бедные бабки-цветочницы.

          — Молодой человек, купи невесте букетик! — наудачу крикнула одна припозднившемуся клиенту. Семенов пошарил в кармане, достал трояк и обменял его на веничек цветов.

          Он не чувствовал раскаянья, угрызений совести, мук самобичевания от измен. Нет, наоборот, всё мощнее, как цунами, поднималась волна всепобеждающей тяги к дому, к жене, даже к расколотому унитазу. Эта волна затопляла всё: бывшее, настоящее, будущее! Она поднимала его на самый свой гребень и от этой новой надежной высоты тоже захватывало дух. Он остро вдруг почувствовал, как любит свою жену и как мало, в сущности, делает для нее, как она терпелива, безропотна, может быть, даже — несчастлива. Всё в нем взрывалось и ширилось. Объяснить неожиданных метаморфоз в душе он не мог. Он просто отдался этому затопляющему, поднимающемуся откуда-то потоку.

          Семенов допрыгал по лестничным маршам до своего этажа, ввалился в крохотную прихожую, сразу заполнив ее всю. Жена стирала. Руки ее были в мыльной пене и она держала их, как хирург, слегка на отлете, вверх пальцами. Увидав цветы, жена растерялась. Таких подарков Семенов не делал, пожалуй, со дня свадьбы.

          Это был совсем другой Семенов! Он поцеловал жену, радостно заглянул на самое донышко ее уставших глаз. Это была совсем другая жена!

          — Какая ты у меня хорошая! — прошептал Семенов. — Как ты мне нужна!

          И два человека прижались друг к другу, до физической остроты ощущая, как мгновенна — и потому прекрасна жизнь. И глупо, слишком глупо тратить ее на ссоры. Два человека без слов ощутили родство жизней, точнее — единство, единственность времени! Она взяла в свои мыльные руки его руки, от едкой влаги утреннюю ссадину защипало. И это тоже было прекрасно!

          — Чего на тебя вдруг нашло? — едва сдерживая самодовольство, спросила жена. Она интуицией понимала, что одержала сегодня какую-то очень важную победу. Та же интуиция удерживала женщину от расспросов и расследований.

          Семенов стоял посреди прихожей, покачиваясь из стороны в сторону, как истукан на палубе. Вместе с ним покачивалась в его объятиях печально улыбающаяся женщина.

          — Выпил, что ли? — спросила она.

          — Нннн… — промычал он. В его поведении не было ни фальши, ни притворства. Семенов и сам был ошеломлен этим, неожиданно свалившимся из ниоткуда мощным очищением. Мелькнувший образ Аллы был теперь чем-то вроде впечатления от фильма: посмотрел, попереживал… Сеанс окончен!

          — Жена! — восторженно сказал Семенов, радуясь тому, что жена — это его жена. Не просто жена… Жена! Он — для нее! Она — для него! Какой замечательный, восхитительный бред!

          — Кайф! — сказал Семенов мечтательно и неопределенно. Весь мир представился ему в тот миг — неиссякаемым счастьем.

          Давно пора было ужинать и ложиться спать. Жена развешивала пеленки на просушку. В воздухе витал особый запах — запах маленького человечка, за которым надо убирать и ухаживать.

 

***********************

 

Галька

 

          Самое секретное место у девочек на нашем мальчишеском языке называлось «пельмень».

          А вообще мы, ребятня от четырех до десяти-двенадцати лет, существовали в нашем мирке, ограниченном деревянными домами, вытянувшимися в линию вдоль трамвайных путей. Сущим раем для различных исследований и похождений были огороды частного сектора, сливающиеся за дворами в зеленый массив. Осенью на очищенных от ботвы огородных площадках мы запускали воздушного змея с развевающимся мочальным хвостом, а летом шкодили, воровали всё, что можно было разжевать. На улице — играли в лапту, городки, «во ляпки». Мимо проносились громыхающие трамваи. Старшие ребята ходили, на зависть нам, малышам, в технические кружки. Сашка из дома напротив паял детекторные приемники, пытаясь выудить из эфира сигналы местной радиостанции. Над коньком его дома на здоровенной палке торчала металлическая «метелка», антенна, то есть. Сашка дружил со своим сверстником Вовкой, который делал кордовые модели самолетов. Вовка был старшим братом Гальки. А Галька была моей подружкой. И было нам с ней по пяти лет от роду.

          Дружили мы так. Галька приходила к нам и мы играли «во дома»: копировали быт родителей — рассаживали по местам плюшевое свое зверье, чего-то воображали, казнили и миловали, любили и обижались. Иногда я, нацепив отцовскую фуражку с казенной кокардой, изображал капитана, а Галька изображала печальную хозяйку в ожидании. Нравилось играть «в магазин», где денежным фондом каждому служила коробка с конфетными фантиками. Я часто играл с Галькой, поэтому мальчишки даже дразнили чуть-чего: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!..» Это было неприятно, поэтому, чаще всего, мы с Галькой устраивали свои игры или дома, или в огородных глухих лопухах, или в сарае — под квохтанье куриц. Галька мне подчинялась и не дралась первой. Как товарищ, она мне вполне подходила.

          Неожиданно она стала избегать встреч со мной. Под окнами я кричал, как обычно: «Га-ля! Вы-хо-ди!» Она выглядывала на секунду из-за горшков с цветами и только рукой раздраженно махала: некогда, мол, потом, потом… Я уходил, обиженный, чувствуя, что меня предали. Потому что Галька закрывалась в доме не одна, а с Сашкой и Вовкой, потому что Вовка спускал с цепи огромного сторожевого пса Джека и даже к воротам подойти было страшно. Взрослых в доме не было, родители работали.

          — Га-ля! Вы-хо-ди! — мимо прогрохотал трамвай. Из подворотни надрывался Джек. Ко мне подошел маленький, вечно сопливый Леня и уверенно доложил:

          — Не выйдет. Она Саньке пельмень кажет. Вовка велел.

          — Зачем? — изумился я, совершенно не представляя, какую такую ценность может иметь галькин пельмень для Сашки.

          Играть было не с кем и не во что. Мы нашли с Леней на улице черенок от лопаты и сунули его в подворотню. Обезумевшая собака с остервенением стала грызть дерево. Вскоре через забор перелез Вовка и надавал нам обоим. Я заревел и твердо решил про себя: убью сначала Вовку, потом Гальку.

          Галька, однако, заявилась сама.

          — Пошли! — сказала она зловещим шепотом заговорщицы. И мы закрылись в чулане среди старых пальто, тряпок, коробок и банок.

          — Сейчас «во больницы» играть будем! — сказала Галька.

          Она теперь мне не подчинялась, наоборот, сама потребовала:

          — Снимай трусы!

          Я снял.

          Собственно, в капитаны, в магазин и «во дома» играть было привычнее, но у Гальки почему-то вдруг проклюнулся именно медицинский интерес. Я бы ни за что не согласился на ее предложение, но она мне пообещала продемонстрировать свое новое достижение — умение писать стоя. Вот это да! Это я мог оценить по достоинству! Девчонка! Стоя! Здорово!

          Процесс «излечения» состоял в следующем: на причинное место мне намотали каких-то ленточек, завязали бантиком. Потом Галька со словами: «Сейчас укольчик будет!» — воткнула в тело настоящую иголку.

          Я заорал и опять заревел.

          — Дурак! — зашипела она и стукнула меня. — Сейчас е… будем!

          — Как е…? — громко переспросил я, озадаченный никогда ранее не слышанным словом.

          — Дурак! — зашипела она еще сильнее и опять меня стукнула.

          Я понимал, что Галька отсутствовала в наших былых играх не просто так, что Вовка и Сашка научили ее какой-то тайне. Я хотел знать: какой? Поэтому терпел.

          — Как е…? — переспросил я, тоже переходя на шепот, чувствуя магическую запретность нового слова.

          Галька разделась сама и размотала на мне бантики.

          — Вот так надо… — сказала Галька и прижалась. Мы постояли рядом некоторое время.

          — Не получается! — сказала Галька. — Лечь надо.

          После некоторой возни, смысла которой я никак не улавливал, Галька опять занервничала:

          — Вот это — туда надо… — она наглядно показала что и куда надо.

          Увы, галькин пельмень меня не интересовал, поскольку я его неоднократно видел в бане, где галькины родители драли нас двоих одной вехоткой.

          Прошел месяц. Я забросил лапту, городки и ляпки. Сильным ветром сломало Сашину антенну-метелку, но он ее не чинил. Вовка отложил на неопределенный срок свои авиамодели. Какой-то неведомой силой нас тянул к себе галькин пельмень. Они учили ее, она учила меня. С какого-то очередного раза я вдруг почувствовал, что голая Галька рядом — это тепло, это — приятно, это — хорошо. Надо только никому не говорить, а то будет плохо! Так подсказывала интуиция.

          Как-то мы забыли запереть дверь чулана и она распахнулась… На пороге стояла моя мать.

          — Убью! — заорала она, себя не помня. И я понял, что настало время расплаты.

          Мать схватила моток бельевого шнура и стала охаживать нас, голеньких, по чему ни попадя. Галька взвыла и ухитрилась выскользнуть сначала в сени, потом на двор, потом — огородом — к себе. А я под свист бельевой веревки продолжал усваивать урок материной морали.

          — Что вы тут делали? — кричала мать.

          — Е… — ныл я.

          — Чтооо-о! Вот тебе! Вот! На! Получай, щенок! Будешь еще?

          — Не бу-уду-у!..

          — Будешь?!

          — Не бу-уд-у-у…

          — Никогда не будешь?

          — Никогда-а-а…

          Вечером в нашем доме был скандал. Сначала приходили за галькиной одеждой ее мама и папа, все кричали. Потом, когда соседи ушли, поругались мои родители. Кончилось всё заявлением моей матери отцу:

          — В баню ходить будет только с тобой! Понял?!

          — Понял, — сурово сказал отец.

          На следующий день Галька выполнила обещание — показала сеанс писания из положения стоя. Я на этот ее трюк привел в огород сопливого Леню. Он обещал никому не рассказывать!

 

***********************

 

РАЗ-ДВА, ВЗЯЛИ!

 

          Вчера сильно перепили. Он проснулся ночью в чужой постели. Рядом суетилась, лаская его тело и тяжело дыша перегаром, большая молчаливая женщина. Ему было всё всё равно. Ласкающая женщина, похоже, нервничала, не находя ответа своим стараниям. В голове у него вихрем носились какие-то беспорядочные образы, мысли, страхи, куски непонятных фраз. Он хотел снова уснуть, — только уснуть! — чтобы утром, приняв душ, ощутить себя более здоровым, чтобы покаяться перед организмом за собственную глупость, чтобы после «расслабона» вновь включиться в общий ритм не отдыхающей, вечно соревнующейся жизни. Всё в этом порочном круге было знакомо. Так уже случалось много раз.

          — Ну, милый, ну!.. — приговаривала женщина.

          — Ммм… — он вяло ответил на вонючий поцелуй, чувствуя, как тяжело запрыгало сердце от навалившейся вдруг массы — женщина прижала его своей могучей грудью, словно намереваясь задушить.

          — Ммм…

          — Ничего, ничего, сейчас проснемся, сейчас мы всё сумеем…

          «Разверзлися женские хляби!» — с отвращением подумал он. Голова раскалывалась.

 

          Он относился к тому типу провинциалов, которые, приехав в суетливую, щедрую на обещания, хвастовство и сплетни Москву, — не теряются. С первого своего посещения российской столицы он выработал безотказную тактику поведения: платил москвичам той же монетой — сыпал без устали идеями, реальными примерами, сравнениями, и всё с напором, с хорошим зарядом оптимизма, интеллекта, юмора. Москвичей уверенная хвастливость подкупала и забавляла.

          Курсы повышения квалификации, куда его послали, так сказать, учиться — много времени не отнимали. Поэтому деньги в разноградусных лучах спиртного таяли быстрее, чем снег в апреле. Надо было как-то изворачиваться, искать подходящий выход. Частично проблему угрозы финансового банкротства решали «набеги» — одноразовый поход с кем-нибудь из москвичей в гости, в компанию. Свежего человечка там поили бесплатно. Надо было лишь побольше болтать языком, трепаться, придуривать или, наоборот, поражать глубиной и серьезностью суждений, делать мгновенные наблюдения, каламбурить, поддерживать стихийные экспромты застолья. Он это умел. Причем, трепаться в каждой компании приходилось по-своему, с особым уклоном, каждая компания была похожа на предыдущие, и всё же — каждая имела своего «конька». Говорили или о старинных романсах, или о нитратах и ядерном загрязнении, или о политической безнадежности мира, о евреях, о боливийском дешевом золоте, о загробной жизни и экстрасенсах, о…

          Вчерашнее сборище чокнулось на сексе.

          Сидели на кухне, в красной полутьме задрапированного торшера.

          — Знаете, говорят, что в каком-то африканском племени мужчины зашивают под кожу члена круглые камушки… Говорят, очень эффективно! Очень! — сказала курящая девушка, которая то ли забыла, то ли специально не снимала шикарную, надвинутую на самые глаза, шляпу.

          — Вполне возможно, — сказал лысый дядя профессорского вида, — но я не понимаю, зачем так всё усложнять. Ведь есть же прекрасные французские презервативы! С усами!

          — Как у Буденного, — пошутил кто-то. Все засмеялись.

          — Вообще, у современного человека сексуальная способность во многом зависит от внутреннего состояния, от комфорта души, что ли… — сказал профессор. — Поэтому, славные наши дамы, буквально: всё в ваших руках. Не обижайте нас, не рубите тот…, на котором сидите! — Все опять засмеялись, оценив изящество юмора.

          Уже несколько раз выпили. Закусывали — кто зеленью, салатиком, кто сигаретами. Часто говорили все разом.

          — Вы были на выставке ню? Нет? Обязательно сходите! Такая прелесть! Но я не понимаю, например, почему так мало показывают обнаженных мужских тел? Они что, хуже устроены?

          — А вы никогда не пробовали заниматься этим — в ванне? О! Обязательно попробуйте! Это… это… это — невесомость!

          — Как вы думаете, экстрасенс возьмется лечить триппер?

          Он тоже пил, принимал какие-то реплики, парировал провокационные, балагурил с женщиной огромных размеров, сидящей напротив.

          — А вы как считаете, молодой человек? А? Вы лично? Эй, я вас спрашиваю, любезный! — профессор обращался к нему.

          — Что? — переспросил он, не понимая сути.

          — Я вас спрашиваю: любить для мужчины — это лишь физическое удовольствие или нечто большее? И согласитесь: если «нечто большее», то физическое неизбежно должно отступить на второй план… Как вы считаете, не здесь ли кроются причины недоразумений для многих современных пар?

          — Лучше сорок раз по разу, чем все сразу сорок раз, — пояснила девица в шляпе.

          — Нет, проблемы постели не связаны с ростом интеллекта, — сказал он. — Я бы назвал это… «зеркальностью».

          — О! Как это? Поясните, пожалуйста! — тут же заинтересовались все присутствующие.

          — Хорошо. Попробую. Хотя всем разговорам я предпочитаю практику.

          — Браво! — взвизгнула толстуха напротив. — Сколько раз за ночь вы можете?

          Глазом не моргнув, он назвал цифру:

          — Одиннадцать-пятнадцать…

          — Уфф! — вырвался всеобщий вздох.

          —…зависит от партнерши.

          — То есть? — надула губки, отпивая из бокала, девица в шляпе.

          — Ну, собственно, это и есть зеркальность. Термин, конечно, условен в употреблении. Но… — он удовлетворенно отметил про себя, что стихийные разговоры прекратились, и теперь слушают только его голос. — Я поясню. Представьте: вы кричите в пещере. Чем сильнее вы кричите, тем более сильное эхо к вам возвращается. Я — эхо женщины, ее любви, ее страсти. Я — ее зеркало! Она получит сполна лишь за то, что отдаст. Понятно?

          — Вос-хи-ти-тель-но! — прошептала сидящая напротив. Глаза другой девицы загорелись под шляпой хищным огнем голодной тигрицы.

          Дальше он помнил смутно. Течение вечера продолжалось своим чередом — пили, спорили, кричали, вставали со своих мест, много курили. Он не уловил момента, когда и как по обеим сторонам от него оказались — толстуха и та, что в шляпе. Они что-то шептали ему в уши, обнимали, трогали. И между всем этим подливали постоянно в рюмку, поднося и приговаривая одно и то же: «Раз-два, взяли!» Он пил, совершенно балдея от такого поворота судьбы. Пытался заговорить о том, какая у него замечательная жена, но рот тут же заткнули: «Раз-два, взяли!»

          Едва-едва он помнил, как две женщины ссорились потом, тоже изрядно нахлебавшись спиртного.

          — Вали отсюда! Поняла! Вали отсюда со своим лысым тютей!

          — Сама с ним вали! Он мне вот уже где! Массажист чертов!

          — Заткнись!

          — Сама заткнись. Смотри, пожалеешь!

          — Ладно. Разберемся.

          — Не ссорьтесь, девочки. Вы все очень хорошие, очень красивые и что самое главное — очень нужные! — проворковал лысый над ухом и увел ту, что в шляпе.

          — Мой! — радостно выдохнула толстая и впилась губами в его губы. Алкоголь окончательно завоевал организм, разум отключился. Народ потешался, видя, как толстая вызвала по телефону такси, как фактически на руках вынесла-выволокла потерявшего координацию кавалера, как закидала в машину охапку одежды, рухнула на сиденье сама и — повезла «практика» в другой конец Москвы, где в коммунальной квартире поджидала ее надежда на нечто очень приятное.

 

          — Ну же! Ну! — приговаривала она, чуть не плача, на грани истерики. Она месила его, как тесто перед пасхой. Увы, подниматься «тесто» не желало.

          На улице забрезжило утро. Теперь он мог украдкой разглядеть квадратную комнату, всю целиком замусоренную предметами одинокого женского быта — картонками, мешочками с пряжей, журналами, занавесками… Ясно, как мужчина он опозорился. Перепил. Надо было как-то спасаться, уходить, желательно — с юмором. Начало потихоньку подташнивать… Он с бессильным сожалением еще раз провел рукой там, внизу. «Семь пядей в лобке!» — цинично подумал он и заставил себя мысленно улыбнуться. Женщина на прикосновение отреагировала, как толовая шашка на детонатор. Он сначала испугался, а потом, неожиданно набрав полные легкие воздуха, казалось бы, сам того не желая — заорал, что было мочи: «Рррр-аз-два, взз-зял-ли!!!» Они оба захохотали, чувствуя, что выход из фальшивой ситуации — найден. Постель кончилась.

          Он стал торопиться. Спросил, в какой стороне метро. Засобирался к восьми часам на первую утреннюю лекцию будто бы. Она кормила его завтраком: принесла из кухни на подносе несколько тонких бутербродов, стакан томатного сока и два яйца глазуньи на тарелке. Между яйцами, поверх глазуньи лежала кривая вареная сосиска. Ел он в одиночестве. Женщина сидела напротив и молча смотрела.

 

***********************

 

ТЕТЯ МАТЬ

 

          На скамейке сидели два старика и беседовали. Оба находились в том уже возрасте, когда не существует запретных тем, когда боязнь быть непонятым или показаться смешным — роли не играет. Роскошью предельного откровения человек за свою жизнь может располагать дважды — в раннем детстве и в глубокой старости: в первом случае к этому толкает любопытство познания, во втором — скука искушенности.

          — Любовь?! Вы знаете, практический итог всегда банален: дети, дом, заботы о выживании. А то, что мы привыкли считать мечтой, некоей возвышенной субстанцией, якобы и являющейся смыслом любви — это… — старик, сохранивший копну седых волос на голове и ясный взгляд разочарованного в жизни интеллигента, неопределенно махнул рукой. — Это — так… Знаете, чем отличается чертеж дома от настоящего строения? На картинке от дождя не спрячешься! Так и любовь: не накормит, не напоит, не согреет — если, конечно, говорить о реальных вещах, а не о выдумке.

          — Уфф! — второй старик промокнул платком свое пористое, одутловатое лицо отяжелевшего, больного человека. — Выдумка — это не мечта, выдумка — это как раз то, что построенный дом и есть смысл жизни… Ну, не глупо ли?! А любовь? Это ведь не только влечение к женщине, это — магнетизм! Вот-вот, именно: маг-не-тизм! Необъяснимо!

          — Я понимаю. Любовь с первого раза, извините за цинизм. Но ваш магнетизм очень ненадежная штука, приход и уход его случаен и непредсказуем. А механическая, инстинктивная любовь — повторима и надежна. Не надо городить лишнего! Обнаженное женское тело — условие вполне достаточное для любви в смысле исполнения функций. А представьте, если вы добавите сюда еще «условия» хорошего настроения, обязательного бытового комфорта, стопроцентного душевного и физического здоровья, что получится? Человечество вымрет, не сумев выполнить весь воз этих ваших комплексов-магнетизмов! Нет, надо доверять инстинктам и если уж молиться, то именно им: инстинкты обеспечивают нам «запас прочности» в тяжелых ситуациях. Человек — это выдумка Бога. Но еще большими выдумками о человеке — наградил себя сам человек.

          Старик-интеллигент говорил тихо, медленно, как бы нехотя. Собеседник реагировал гораздо живее, хотя одышка мешала ему.

          — Вы — пессимист?

          — Нет, однолюб.

          — ?.. Я не совсем понимаю. Расскажите, мне кажется, в ваших интонациях есть «второе дно».

          — Вы не торопитесь?

          — Ну, нам обоим уже некуда торопиться.

          И старики радостно захихикали, почувствовав, наконец, точку соприкосновения — силу возрастной солидарности.

          — М-да. Знаете, мне сейчас семьдесят четыре года. Не так давно я женился во второй раз, — сказал седой старик. — Жена, понимаете ли, умерла.

          — Поздравляю! То есть… Извините! Сожалею… Ах, черт!

          Старики живо переглянулись и опять похихикали над жизненной ситуацией, словно специально взятой из каламбура. Видать и вправду: по краям жизни не исключены сюрпризы.

          — И хорошая женщина попалась?

          — Работящая…

          — Дети есть у вас?

          — Выросли, сами живут.

          — А к ней, к жене вашей новой, как относятся?

          — Как сговорились: «тетя мать» зовут!

          — Что ж так?

          — Механика, друг мой, механика! Я забыл про магнетизм — строил дом без чертежей… Всё перепутал! Обвели меня, обворовали, весь магнетизм сперли, только механика и осталась.

          Историю женившегося старика я знал. Он никогда не любил, он всегда «выполнял долг». В точности исполнял всё, что было предначертано судьбой: работал много и без претензий, умел находить общий язык с любым практически человеком, был всегда очень ровен, доброжелательность его действовала на окружающих, как свет от костра. На всех, но не на жену. Женщина отличалась необузданной истеричностью, крик ее был знаком всем соседям. Накричавшись, она быстро отходила, плакала, некоторое время относилась ко всему окружающему с повышенной лаской, потом — цикл повторялся. Соседи удивлялись терпению мужика, и кто хвалил, кто жалел его. Сам он на все разговоры реагировал неопределенно, отвечал как-то загадочно: «Я выполняю долг…» Иногда на комплимент в адрес его терпения он мог позволить ухмыльнуться: «Да уж, терпение у меня — адское!»

          Иногда в доме появлялась соседка, пухленькая женщина, щечки которой, казалось, вот-вот лопнут от внутренней налитости. Она громко и нагло тараторила, просила какую-нибудь мелочь и убегала кормить своих двоих, таких же налитых, похожих на несимпатичных поросят, детей. Жена после посещений всегда впадала в недельную меланхолию по поводу смутной недоказанной ревности. Конец меланхолии обычно знаменовался плохой домашней сценой. Соседка была на пятнадцать лет моложе, в адское терпение и выполнение долга не верила, а лишь вовсю бесстыдно и в открытую заигрывала с чужим мужиком. Это и была в перспективе «тетя мать» — повариха из заводской столовой, положившая еще тогда глаз на соседа, крупного партийного начальника, за которым по утрам к воротам подъезжала персональная машина «Москвич». Соседка рассуждала так: если на ворованных столовских харчах она безбедно выкормила свое семейство, то, «дав» соседу, она повяжет его и сможет достать вообще что угодно. Но сосед на прямое предложение лечь в постель никак не реагировал. И повариха прозрела беспроигрышный вариант: надо, чтоб влюбился!

          Начались женские чары. Вот их-то, эти флюиды и улавливала истеричная жена.

          — Вы знаете, — рассказывал старик, — она со мной что-то сделала. Ведьма! Самая настоящая ведьма! Я стал о ней думать… Вроде бы обнимаю в постели жену, а перед глазами — она, нахальная. А потом жена заболела. Разумеется, я выполнил свой долг до конца — два с лишним года ухаживал. В больнице все два года ночевал! У жены после инсульта случился паралич и речь отнялась. Одно-единственное слово могла говорить, бедная… Обрадуется чему-нибудь, глазами покажет, выговорит еле-еле: «Дыр-ман-ка!» Господи! Обидится, слезы катятся, она опять: «Дыр-ман-ка!» Я уж грешным делом нет-нет, да и подумаю: умерла бы лучше, чем так мучиться… Господи… Похоронили мы ее, памятник мраморный от себя и от детей поставил. Повариха на похоронах больше всех суетилась. И в доме потом прибрала, и после — готовить приходила. Детям на всё наплевать, да и она моих-то не больно привечает. «Зачем, — говорю, — свою жизнь на меня тратишь? У тебя свой мужик есть…» А она: «Полюбишь — узнаешь!» Ведьма! Я же за два-то года ополоумел без бабы! В общем, решил так: год еще ее к себе не подпущу, а как годину смерти жены справлю, так — пожалуйста. Всё честь по чести, никто не осудит. И ведь дождалась, зараза, взяла она меня! Со своим — развелась. Я себя спрашиваю: «Куда, дурак, лезешь? Зачем?» А — не могу! Ненавижу ее, презираю, но — люблю! Что ни скажет — делаю. Для своих ребят никогда ничего не доставал, а для ее «прорвы» — стараюсь. Вчера на склад к нефтяникам за импортными сапожками для невестки ее ходил. Я ведь работаю еще! Уважают еще, отказать не могут, помнят все: никогда не просил, не брал. А теперь уж всё равно — все берут! Вот ведь что наделала, ведьма! Теперь лишь понимаю: надо было ее сразу «трахнуть», когда только-только напрашивалась, да еще и припугнуть как следует. Была бы одна механика, так сказать, и никакого вашего магнетизма. Да вон, кстати, моя половина идет! Сейчас к директору ЦУМа заскочим, какие-то ей, собаке, иностранные трусы вдруг понадобились… Тьфу! Извините, — старик-интеллигент одернул себя за распоясавшийся язык.

          К скамейке подошла женщина, кивнула властно:

          — Чего расселся? Вставай, пошли!

          С собеседником поздороваться она не догадалась бы даже под пыткой. Ее ждала встреча с иностранными трусами, поэтому остального мира — не существовало.

          Старики попрощались.

          — До свидания.

          — До него. Теперь уж — на небесах.

          Чета стала быстро удаляться. Одутловатый в который раз промокнул красное потеющее лицо сердечника, провожая глазами нечаянного рассказчика:

          — Действительно, тетя мать… Надо ж, какая гадина! — привычная боль резко кольнула сердце, словно с ехидцей напоминая: всякая жизнь хороша сама по себе.

 

***********************

 

ТРИ ЭКЗАМЕНА

 

          Я вынужден был проснуться. Лаял мой пес. В дверь сильно стучали.

          — Кто там?

          — Это я, Вова…

          Он стоял на пороге совершенно растерянный, держа в каждой руке по здоровенному чемодану.

          — Я поживу у тебя несколько дней, — сказал он.

          — Ладно, — сказал я, ни о чем не спрашивая.

          Чемоданы он поставил посередине комнаты и сел на них скорбно и молчаливо. Он был почти трезв, но оглушен своим внутренним несчастьем. Я разобрал раскладушку, накидал сверху кой-какого немудреного белья и сказал ему, чтоб ложился. Но он продолжал сидеть, высверливая неподвижными зрачками какую-то магическую точку на стене. Догадаться было нетрудно: Вовка ушел от жены и теперь тяжко переживал свой поступок. Я на правах друга должен был приютить его в этот роковой час.

          Вскоре он очнулся от неподвижности. Крики, шепот, беготня по комнате, чирканье подошв и спичек, жуткий дым от непрекращающихся сигарет, сама нервозность атмосферы — не дали дожить эту ночь спокойно даже собаке.

          К утру я доподлинно знал три причины размолвки. Точнее, три внутренних психологических толчка вовкиного бегства из квартиры, «сделанной» по-блату родительскими заботами специально для молодоженов. Это были его причины, которые он почему-то называл «экзаменами». Прекрасная половина не выдержала ни одного; пребывать с ней в законном союзе далее Вовка не мог. За что же получила симпатичная вовкина жена свои «неуды»? А вот за что.

          Экзамен первый: Ахиллесова пята.

          Однажды Вовка вычитал, что Лев Толстой перед тем, как лечь с невестой в постель, вручил ей свои дневники времен гулянок юности, пьянства и разврата с цыганками: мол, прочитай сначала, а потом реши — нужен ли такой, любишь ли такого? Она прочла и смогла — поскольку не только любила, но и умела понимать, — принять всё. Вовку это потрясло. И он стал учиться следовать — когда полностью, когда частично — трудному правилу: говорить беспристрастную правду. То есть, вручать право судить себя — другому. Это обезоруживало, и многие вовкины выкрутасы в жизни прощались именно благодаря его бесстрашной открытости. Получалось что-то вроде этого: вот вам моя спина, граждане, вот вам нож, что делать — сами знаете… И руки опускались у многих.

          Своей жене он, разумеется, концепцию изложил задолго до свадьбы. Она и гордилась его самобичующейся доверительностью, и боялась чего-то. Он с радостью открывался перед ней в большей степени, чем мог это сделать перед самим собой, надеясь, что внешний судья превосходит внутреннего по благородству и здравомыслию. Она слушала, подавляя в себе то страх, то омерзение, то опасливое благоговейное чувство — она чувствовала, что его откровения сильно мучают ее и осложняют уверенность в завтрашнем дне. Разумных доз в откровениях Вовка не знал и знать не хотел. Он рассказывал о своих предыдущих связях с женщинами, о том, что однажды участвовал в мелкой краже, о теще, фактически угробившей в себе человека на поприще мещанских амбиций, о том, что иногда он испытывал к жене физическое отвращение… «Почему?» — простодушно спрашивал он у нее же совета. Женщине больших сил стоило соблюдать правила его игры; с каждым последующим месяцем совместной жизни память ее, помимо воли, цепко накапливала щедрый «компромат» на мужа, который он сам же и поставлял в изобилии. Наконец, сумма отрицательных сведений, эмоций, минусового какого-то напряжения — всё достигло своего критического порога, критической массы. Жена взорвалась. Повод для взрыва был смехотворным — он не помыл за собой сковородку.

          — Подонок! Иди к своим бабам! Не прикасайся ко мне… — жена возвращала «долги»: в каждую приоткрывшуюся слабину его души и совести — в каждую ахиллесову пяту — она с точностью автоматического снайпера вгоняла убивающие, безжалостные слова.

          Это случилось через полгода после свадьбы. Вовка стерпел несправедливость. Потом стерпел еще раз, потом еще, потом стерпел нечто подобное уже от тещи… Кое-как Вовка усвоил урок и сказал сам себе: «Заткнись, если хочешь сохранить свое счастье».

          Экзамен второй: попрёк.

          Вовка стал более замкнут для друзей, в компании мог напиться до бесчувствия. Но в компаниях он теперь бывал очень редко. Вовка стал хозяином, домостроевцем. Причем он запросто взял на себя и женские обязанности по дому: стирать, мыть, готовить. Мы подшучивали над ним, но он не обижался. Теща, глядя на вовкино усердие, млела на седьмом небе от удовольствия. Если случался праздник, то жена, заискивающе-игриво заглядывала Вовке в глаза и скорее утверждала, чем спрашивала: «Ты ведь испечешь нам торт?» Еще он умел делать самодельные вина-настойки, тюкать самодельную мебель, неплохо управляться с малолетним, родившимся уже к тому времени, ребенком. Делал всё Вовка тихо и быстро, хорошее настроение никогда не покидало его во время работы. Нет, вовкина жена не была тунеядкой, но в очередях в магазинах почему-то чаще стоял он. Впрочем, заботы быта мало мешали ему думать о чем-то своем. О чем? Он и сам толком не знал. Так… думал и всё тут.

          Вовка заметил, что жена обленилась. Она не стирала сама даже свои испачканные трусики. Надо было возвращать всё на круги своя. Мыть посуду и стирать Вовка неожиданно прекратил. В раковине выросла огромная гора отвратительных тарелок, по которым ночью путешествовали тараканы-разведчики, а в ванной комнате на полу скопилась куча разного белья. Когда тарелки и чистое белье кончились, неудобство необслуживаемой жизни стало очевидным. Жена напомнила мимоходом, с неудовольствием:

          — Постирал бы. Помыл бы. Не переломишься. Мне заняться?!

          — Займись, — сказал он ей тогда просто и без вызова.

          Вымытую посуду она не ставила — швыряла. Из ванной в тот вечер тоже слышался грохот тазов, удары.

          — Зачем только я за тебя замуж вышла? — сказала она перед сном. И — отвернулась. Тогда вовкина душа оборвалась во второй раз.

          Ну, и последнее.

          Вовка стал попивать регулярно. На свой домострой плюнул. Стал проситься в командировки. Скоро у него завелась рыжая подружка-хохотушка из соседней лаборатории. Семейное счастье Вовки терпело фиаско. Но вот что странно: жена словно не замечала перемен в нем, не возражала и не «пилила», снова стала готовить ужины. Увы, вечерами Вовка бывал дома редко. Он, словно назло, старался сделать всё хуже — чтобы быстрее кончилась эта фальшь, этот идиотский его идеализм. Но чем больше он старался, тем приветливее становилось лоно семьи. До вчерашнего дня он не показывался трое суток, вернулся пьяный, в разорванном плаще. Встретила всполошенная теща: «Господи! Умаялся-то как! Иди скорее мойся, я тебе борща дам…» Он не понимал происходящих метаморфоз, голова у Вовки уже не думала, а просто устала. Сквозь похмельный сон он услышал змеиный тещин шепот, наставление дочери: «Спятила, дура? Разводиться! Терпи! Такого мужика терять! Год пройдет — перебесится. Терпи!» Вовка встал и поплелся к подружке-хохотушке. До утра рыжая его оставлять не захотела. Тогда Вовка оделся, повязал на шею вместо галстука колготки хохотушки и вернулся обратно. Его как ни в чем не бывало стали обихаживать. И тогда Вовка понял окончательно: жена его не любит, она его ТЕРПИТ. Это и был третий проваленный «экзамен». Вовка покидал свои вещи в два больших чемодана и приперся ко мне.

          — Выпить у тебя есть? — спросил мой друг, глядя на спешащих утренних прохожих с высоты восьмого этажа.

          — Есть, — сказал я и ознаменовал ответ затяжным прогулом на производстве.

          Вот, собственно, и всё.

 

***********************

 

ЭТЮД С КОСМЕТИКОЙ

 

          Вечером в общежитии началась веселая студенческая пьянка. Сашка пришел последним. Причем пришел не один, а привел с собой двух накрашенных шлюх. Произошло общее замешательство, стихли шутки. Студенческий клан подвыпивших единомышленников молчаливо, но абсолютно единодушно осудил сашкин поступок. Веселье, однако, споткнувшись ненадолго, вновь набрало прежнюю силу. Сашка оказался в изоляции, один на один со своими спутницами, которые, в общем-то, вели себя сносно, не вызывающе. Тем не менее, толстый слой косметической «штукатурки» сильно контрастировал с чистыми личиками хохочущих студенток. Сашка обиделся на то, что его не понимают, и в отместку надрался в рекордном темпе.

          Через час врубили музыку, шлюхи не усидели и стали вдвоем носить по комнате обмякшее сашкино тело, то есть танцевать. Сашка, высунув лопатой язык, попеременно лизал их нарумяненно-напудренные лица, сплевывая и приговаривая: «Сейчас, девочки, сейчас… Все сейчас увидят, что вы такие же, как они…»

          Через два часа за шлюхами ухаживал уже весь мужской состав компании. Девицы охотно прижимались и отвечали на ласки, не ломаясь. Студентки почувствовали себя облитыми грязью.

          Утром Сашка подбежал перед лекциями поздороваться с ребятами, ему ответили сквозь зубы. Заговорил с девчонками — отвернулись и отошли.

          Следующим вечером Сашку встретили знакомые шлюшки-подружки. Он наговорил им грубостей и ретировался, не дождавшись реакции.

          Стали замечать: если Сашка пьет, то предпочитает это делать в одиночку. Появилась у него и своя философия. «Вы все мне чужие… Но у меня есть очень интересный собеседник. Это — я сам!» — так стал говорить Сашка.

          Любопытно, что жену он выбрал себе из тех, кто патологически не переносит никакой косметики вообще.

 

***********************

 

РАСЧЕТ

 

          Сын главного врача больницы и кандидата философских наук, сам ставший кандидатом технических наук в двадцать девять лет — А. Ш. — решил наконец-то жениться. Он отверг все соблазны в образе директорских дочек, он поссорился с мамой, главным врачом больницы, он поссорился с папой, кандидатом философских наук, и — никто не знал где и как — выбрал расторопную девчонку из окраинной городской семьи, где все в роду были техничками и грузчиками. И стал жить у них. Матерились и пьянствовали в этом доме от души. Просвещенные мама и папа были в ужасе. Мама и папа приводили ему в пример благоразумие друзей, нашедших себе «ровню» или «пару». Прошло всего несколько лет, друзья, как сговорившись, — поразводились. Его же «золушка» нарожала троих детей, стала великолепной хозяйкой, тесть и теща чуть ли не молились на умницу-затя; в этом полупьяном доме всегда царила атмосфера легкой свободы и незатейливой радости бытия. Учеными делами А. Ш. дома никогда не занимался. Он здесь просто жил.

 

***********************

 

МОЖНО!

 

          — Скажите, а в родильном отделении снимать не опасно? Будущим мамам это не повредит? — спросил фотограф-репортер, натягивая белый халат и поправляя кофр с аппаратурой.

          — Можно! Они всё равно ничего не чувствуют и не видят… — заверили специалисты, радующиеся тому, что могут показать во всей красе таинство своей нелегкой работы.

          …На специальном столе, вцепившись побелевшими руками в специальные рычажки-упоры, раскинув ноги — мучалась роженица. Фотограф навинтил самый свой большой объектив «рыбий глаз» и стал носиться вокруг, щелкая.

          — Нельзя! — панически запричитала женщина.

          Фотограф наклонился к самому ее уху и ласково сообщил:

          — Можно, мне разрешили…

          — Ааааа! — заорала женщина. Пошел плод.

 

***********************

 

ДЖЕРРИ

 

          Для справки.

          Сучий папа — хозяин суки, то есть я.

          Сучья мать — моя жена.

          Кобелячья мать — жена хозяина кобеля.

          Кобель-папан — хозяин кобеля.

          Рэд — кобель.

          Джэрри — сука.

 

          В нормальной семье молодых интеллигентов, если они обеспечены хоть каким-то жильем, принято обзаводиться породистой собакой. Желательно, конечно, кобельком — во избежание дополнительных естественных неприятностей. Короче, выкладываешь деньги за несмышленого щенка и готовишься непрестанно умиляться на то, как растет лучший друг человека. Однако умиляться не получается по той простой причине, что «лучший друг» жрет всё подряд и гадит, не переставая. И ты, увы, начинаешь понимать, что твое представление о себе самом очень далеко от лучших образцов интеллигентности.

          Итак, в нашем доме появилось существо по имени Джерри. Худобы она была такой, что когда об этом спрашивали соседи, становилось стыдно. Жена стойко переносила тяготы и лишения совместного существования с глупым щенком, постигая азы любви к братьям нашим меньшим и прикармливая, втайне от меня, ненасытную собачку дефицитными деликатесами. Я, напротив, вынужден был блюсти неподкупную строгость, иногда тыкал псину мордой в какашки, иногда лупил тапком за наглость и неустанно поучал жену: нельзя очеловечивать животных, это ошибка, нельзя кормить конфетами и тортом, потому что собака в доме — это, образно выражаясь, живая помойка. Жена сужала глазки, открывая в, казалось бы, давно вдоль и поперек известном муже новые черты. Я и сам начал подозревать: не таится ли в недрах моей человеческой души закоренелый садист?

          По своей собачьей «национальности» Джерри была ирландским сеттером. Несмотря на свою щенячью угловатость, тощие ребра, нрав мелкого пакостника и беспричинное тявканье, она была хороша, как всё живое, необидчивое и ласковое в этом мире. Очень скоро я почувствовал, что гордо несу на себе причастность к возвышенной простоте жизни.

          — Мальчик? Девочка? — задавали любопытные прохожие свои неуклюжие вопросы, указывая на прыгающего коричнево-красного вьюнка на брезентовом поводке.

          — Сука, — громко и гордо отвечал я. Спрашивающий кивал понимающе.

 

          В годовалом возрасте Джерри стало плохо. Она чем-то заболела и начала таять на глазах. В ветеринарной лечебнице жене выдали справку для приобретения в аптеке необходимых пилюль. На рецепте было размашистым уверенным почерком выведено: «Гражданке суке…» — далее следовала фамилия моей жены, внизу рецепта — слово из латинских закорючек. Над рецептом мы посмеялись, но больной от нашего смеха лучше не стало — пилюли не помогли.

          — Деньги умирают… — пошутил я в духе «черного» юмора, присев над подстилкой.

          Жена окончательно убедилась в моем ничтожестве. Она сходила на кухню и принесла собаке кусочек торта, но та со вздохом отвернула морду. Торт съел я.

          — Ну, сделай же что-нибудь! — не выдержала жена.

          Накануне в журнале «Крестьянка» я вычитал о методах бесконтактного массажа, каким пользуются экстрасенсы-врачеватели. Нужно было сначала «согреть» руки, а после — «соединиться» с пациентом на расстоянии 15–20 сантиметров. Что я и исполнил в точности. Собака сначала забеспокоилась, заворочалась, настороженная неординарным поведением человека, но, почувствовав ток доброжелательного тепла, вольготно перевернулась на спину, неприличным образом разметав по сторонам все четыре конечности.

          — Получается? — шепотом спросила жена.

          — Полный ажур! — заверил я ее тоном проженного мэтра.

          Но Джерри продолжала болеть. Ее рвало. Положение было критическим.

          — Движение! — сказал я. — Только движение! Жестокий, но проверенный способ: или выживет, или…

          Я сел на велосипед и поволок за собой шатающуюся от слабости скотину. Дышала Джерри судорожно, открытая пасть вспенилась, в глазах вздрагивали самые настоящие слезы. Я, сколько было сил, нажимал на педали, чувствуя сопротивляющееся натяжение поводка. Вероятно, именно так жестокие горцы волочат кровного пленника за лукой седла.

          — Фашист! Убить самого мало! Эй… — кричали мне вслед прохожие. Сцена, наверное, и впрямь напоминала день Страшного Суда для собак.

          Дома псина поела. А, отоспавшись, запрыгала как ни в чем не бывало. С тех пор полюбила бегать за велосипедом — до тридцати-сорока километров в день, причем, в хорошем темпе.

          Перенервничав, следом заболела жена.

          — Сними с меня головную боль, — скрипучим голосом попросила она.

          Привязать к шее захворавшей веревку и погонять за велосипедом до полного исцеления — я, конечно, не мог. Поэтому лишь помахал над бедняжкой руками, изображая колдуна.

          — Ну, как?

          — Не помогает…

          Джерри разбудила меня утром, с маху положив на лицо когтистую лапу с шершавыми бугорками натренированных подушечек: вставай, мол, хозяин, пора гулять.

          — Иди скорее! Видишь ведь: просится! — и жена вытолкала меня из-под одеяла прочь. Женской тирании в доме стало ровно вдвое больше.

 

          Прошел еще год.

          — Расскажи мне сказку, — попросил я однажды жену.

          — Какую?

          — Двенадцать месячных.

          — Дурак, — сказала жена, свято верящая, что физиология — не тема для шуток. Тем более, идиотских.

          — Ты не туда поняла, — стал я пояснять. — Джерри у нас какая-то недозрелая… Течка должна быть! Я учебник собачий читал.

          — Где?

          Я принес книгу и раскрыл на нужной главе. Мы углубились. Оказывается, у них, то есть у собак, — всё по-другому. Поспевают суки лишь два раза в году, а можно и того меньше — один раз!

          — Бедняжка… — сказала жена и с сочувствием посмотрела на Джерри.

          — Не очеловечивай! — строго напомнил я.

          — У нас есть очень породистый жених, — сказала жена.

          — Рэд?

          — Да. Очень породистый! Из Москвы! За сто двадцать рублей!

          В общем, жена изложила свою позицию: женщина существует для продолжения рода, поэтому преступно будет лишать ее этого. Лишить Джерри девственности называлось на языке кинологов «развязать суку». Рэд, собака наших друзей, тоже был, насколько мне известно, непорочным мальчиком. Его случай назывался — «развязать кобеля». «Развязывать» нужно было в строго определенные сроки течки. А для определения этих сроков в книге были даны различные рекомендации. Больше других мне приглянулась такая: «В момент, благоприятный для зачатия, петля суки сильно набухает, наблюдаются слизистые выделения с резким запахом…» Этого было достаточно для того, чтобы каждый день теперь я переворачивал сопротивляющееся животное кверху брюхом и к еще большему его ужасу — буквально совал нос прямо к «петле» с целью не проворонить «резкого запаха». Для тех, кто не знает, сообщу: «петлей» называется половой орган собачьей дамы.

          — Пора! — воскликнул я однажды.

          Мы надели спортивные трико, кеды, сели на велосипеды, поскольку в нашем доме существовал теперь безоговорочный культ движения, и — направились к своим друзьям-собачникам на другой конец города. Рядом, увлеченно принюхиваясь к помоечным запахам улиц, трусила беззаботная невеста.

          — Я теперь сучья мать, а ты сучий папа, — сказала жена, наяривая под гору педалями.

          — А у них — кобелячья мать и кобель-папан, — ответи я в тон.

          С этими словами мы вошли в дом жениха.

 

          У Рэда, как только он сунул свой нос Джерри под хвост, сразу же потекли слюни. Рэд был значительно крупнее, костистее, а своими выразительными глазами он крутил не хуже Отелло в час ревности. Он приплясывал и снова совался туда — не обманулся ли? неужто? неужели вот прямо сейчас?.. ах! Джерри кокетливо отводила хвостик в сторону и в полном соответствии с указанием учебника — «выворачивала петлю», где наличествовал стопроцентный «резкий запах». От этого запаха Рэд, казалось, вот-вот рехнется. Уж кто-кто, а я его понимал лучше остальных: воняло и впрямь, особенно вблизи.

          — Там! Там! Там хорошо, Рэдя! Ай, молодец! — подбадривал своего воспитанника кобель-папан. Рэд брызгал слюной и сверкал белками. Он хотел было сходу запрыгнуть на Джерри, то есть «сделать садку» и совершить то, что от него ожидали, минуя стадию ухаживания. Но дама неожиданно обнаружила чашку с едой и, огрызнувшись, стала насыщаться после пробежки, променяв высокие чувства и страсть на какой-то несчастный кусок. Боже! Всё так стремительно и хорошо начиналось — и вот… Рэд обиделся. Ушел к порогу, лег отрешенно, положил слюнявую голову на передние лапы и стал постанывать.

          Кобель-папан подошел, сунул руку под брюхо и растерянно доложил остальным:

          — Не стоит!

          Это сообщение привело всех в замешательство. Всех, кроме Джерри, разумеется.

          Женщины соорудили в комнате стол-экспромт, сели пить чай, озадаченные осечкой. Мы-то думали, что в природе всё просто, что не существует здесь комплексов.

          — Джерри! Ласковая! Умница! На колбаску! — кобелячья мать нарушила законы собачьего воспитания и протянула кусок дефицитного продукта прямо со стола. Дважды просить не пришлось. Джерри встала, как вкопанная, гипнотизируя теперь уже всю тарелку. Из-под раздувающихся брыльцев закапало на пол.

          — Здесь! Здесь! — силом приволок Рэда кобель-папан в комнату и стал тыкать носом в автоматически выворачиваемую петлю. У Рэда вновь потекли слюни. Теперь слюни собаки пускали на пару.

          — Вот! — кобелячья мать и моя жена стали трясти перед мужчинами какой-то цветной иллюстрацией. — Вот! Надо через колено!

          Так и сделали. Я подставил Джерри под живот свое колено, а кобель-папан пытался в это время надеть на беззащитную сучью задницу сопротивляющегося и рычащего «Отелло». Тщетно.

          — Рэдя! Что ж ты так опозорился… — запричитала кобелячья мать, выразительно и многозначительно поглядывая при этом на засуетившегося мужа, косвенно адресуя какой-то намек и ему.

          — Ничего, ничего… — сказал я, положил дрожащего кобеля на бок и стал делать над задней частью его туловища магические пассы. Рэд обреченно замер, глаза его закрылись. Минут через пять я сообщил взглядом кобель-папану: готово! Главное теперь — не спугнуть.

          — Ну-ка! Не обращайте на них внимания, пусть сами разберутся, — сказал кобель-папан.

          Его жена возразила:

          — Ты почитай, почитай! Им помогать надо, ножку надо перекидывать…

          — Тсс!!!

          Рэд неожиданно сделал садку. Джерри неотрывно смотрела на тарелку с колбасой. Ее, как настоящего разведчика жизни, интересовало только то, что было впереди и не интересовало то, что было сзади.

          Когда дело сделано, собаки, в силу особенностей своего физиологического устройства, еще минут десять-двадцать должны стоять в склещенном состоянии, чтобы сперма успела войти в необходимые внутренние каналы. А каналы эти — я знал — жуткой длины, «живчик» до места назначения может добираться и сутки, и двое.

          — Кажись, у него аппарат выскочил! — упавшим, испуганным голосом вдруг сообщил кобель-папан, глядя на вальяжно удаляющегося жениха, который вмиг вдруг потерял к сексу всякий интерес.

          Я действовал молниеносно, как группа захвата в борьбе с террористом. Подскочив к равнодушной Джерри, я вздернул ее за задние ноги до высоты своего роста. Скотина покорно оперлась на передние лапы и замерла понимающе: по моим расчетам рэдово семя должно было проникнуть по вертикали значительно быстрее и глубже, чем при всех иных способах. Свои действия и соображения я сопровождал комментарием знатока-ветеринара.

          — Ужас, — сказала моя жена. — Если я надумаю рожать, ты меня тоже вниз головой поставишь?

          Я не удостоил эту глупость ответа.

          Минут через десять я отпустил Джерри восвояси. Она не ушла. Ее по-прежнему интересовал вкусно пахнущий стол.

          — Вот ваша суть… — кивнул я жене, решив тоже поиграть на параллелях и намеках.

          Жена оскорбилась. Обратно ехали в полном молчании. Бывшая невеста мотала коричневыми ушами и шла тряским наметом, что тоже, я считал, было на пользу.

 

          Намеки имели продолжение.

          Рэду приводили других сук для вязки, но он почему-то на них не реагировал и слюни не пускал. А стоило при нем произнести: «Джерри! Где Джерри?» — и несчастный Отелло садился у окна, замирал и часами сверлил взглядом безответную даль.

          — Вот мы какие! — говорил кобель-папан и украдкой горделиво поглядывал на свою кобелячью мать.

          И наоборот.

          Невозможно было выйти с Джерри на прогулку. Около дверей подъезда паслась целая свора кобелей от мал-мала меньше до средненьких. Они бесшабашно набрасывались на благородное наше создание с явным намерением осквернить ее своим дворняжьим плебейством. «О, женщины! Вам имя — вероломство!» — восклицал поэт когда-то. На любое гнусное домогание Джерри с готовностью послушно «выворачивала петлю». Приходилось тщательно блюсти незащищенную честь.

          — Ну, почему она так? — чуть не плача, спрашивала у меня жена.

          — Одно слово, сука… — весомо пояснял сучий папа.

 

          В книге было написано: «В первый помет сука обычно приносит трех, реже четыре-пять щенков…» Наша практика превзошла статистические данные автора книги. Джерри принесла десятерых щенков, всех выкормила. Ходила сосредоточенная, мрачная.

          Через месяц пришла пора раздавать приплод. В дом один за другим потянулись охотники-покупатели.

          — Господи! Как же ты с ними расставаться-то будешь! — причитала моя жена. Джерри вздыхала и зализывала искусанные, расцарапанные молодыми коготками молочные железы, которые назывались по-научному «молочные пакеты», а все вместе — «молочная грядка».

          Жена причитала зря. Джерри повеселела сразу после того, как забрали последнего щенка. Мне захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее. Я протянул над головой собаки расправленные ладони и сказал замогильно:

          — Где Рэдик?

          При упоминании о Рэдике Джерри глухо заворчала и ушла на кухню.

          В конверте на столе лежал ее солидный заработок. Жена открыла конверт, посмотрела на деньги и сказала:

          — Мне стыдно почему-то…

 

***********************

 

ЛЮБЛЮ!

 

          Жуткая история произошла в одиннадцатом цехе на участке регулировки радиоаппаратуры. Работали здесь, в основном, молодые, легко откликающиеся на шутку ребята. Слабо гудели включенные приборы, бормотало в углу вечное самодельное радио, настроенное на «Маяк», шуршали белые капроновые халаты, шаркали по полу шлепанцы регулировщиков, вился дымок от паяльников, в воздухе стойко держался запах флюса — расплавленной канифоли. Среди общего дружеского зубоскальства в коллективе заметно выделялся один молчун — печальный, низкорослый полугрузин, глядящий на мир всегда исподлобья. Это был Веня — непьющий, некурящий, десятижильный по упрямству и — если за хорошие деньги — безотказный в любой работе мужик. Для повышенной серьезности у Вени имелась веская причина: четверо несовершеннолетних детей в семье. Зубоскалить Вене было некогда, он «пахал».

          И вот стала к Вене на рабочее место регулярно приходить и мешать качественно выполнять высокие производственные показатели одна бесстыжая бестия. Молодая довольно-таки. Она о чем-то его всё просила, улыбалась то обворожительно, то угрожающе. Лишнего шуму от них не было, но с каждым разом у мужиков, соседей по участку, прибавлялось неутоленного любопытства. Веня бурчал под нос непонятные реплики и стрелял по сторонам настороженно-недоверчивым взглядом.

          — Чего хочет? — приставали мужики чуть не каждый раз. Но Веня отмалчивался.

          — Вениамин, она тебе делает гнусные предложения? — спросил мастер, которому Веня доверял больше остальных.

          — Да, — сказал он.

          В следующий ближайший приход посетительницы мастер погнал ее прочь с громким матом. Веня в это время неотрывно смотрел в тубус работающего осциллографа и по пустякам не отвлекался.

          Начался скандал. Мужики покатывались со смеху, цеховые женщины стыдили ненормальную.

          — Я его всё равно люблю! Мой будет! Плевать я на вас на всех хотела! Решила: мой, значит — мой! Пошли вы… — сцена была запоминающаяся. Веня так и не оторвался от тубуса ни на секунду.

          Самозванке объяснили популярно, что Веня не годится даже в качестве любовника, поскольку передовик и автор четверых «короедов». Аргументы, увы, не действовали.

          — Мой! Как я решила, так и будет! Сама жить не останусь, но и ему не дам. Мой!

          Мужики ржать перестали, потому что каждому на собственной шкуре в той или иной степени пришлось пережить опыт: современную бабу, оказывается, мало интересует, хочешь ты или не хочешь, главное — она хочет! — поэтому остальное с ее точки зрения в расчет можно не брать.

          Мужской отказ немыслим. Ужас, что тогда может получиться!

          — Люблю! Люблю! Мой! — вопила оглашенная.

          — Кыш отсюда вместе со своей дыркой! — сказал мастер и вновь под хохот и улюлюканье погнал гостью прочь.

          — Где ты ее надыбал? — стали приставать мужики к Вене, счастливые тем, что жизнь подарила цеховым будням замечательное развлечение.

          Веня оторвался, наконец, от тубуса:

          — Честное партийное слово, товарищи, я здесь не замешан. Это провокация.

          Мужики хохотали так, что звенели стекла в окнах. Шутить Веня не умел совершенно. Черт его знает, что за тайные игры фортуны вывели эту психованную на прямую дорогу вениной судьбы?!

          Далее события развивались так.

          Девица продолжала приходить на участок регулировки, но уже не улыбалась обворожительно, а с лицом, искаженным гримасой — классической гримасой любви и ненависти! — кидалась на Веню. Дважды подоспевшие вовремя мужики отбирали у нее нож. Веню начали жалеть и спасать. Предупрежденный о приближении «провокатора», Веня теперь часто успевал спрятаться в мужском туалете, где и отсиживался среди курящих зубоскалов.

          Однажды Веню после второй смены сильно избили какие-то типы уголовного вида, которые специально дожидались его выхода у проходной. Один из бандитов сказал на прощанье:

          — Сам знаешь, за что. Смотри, тебе ведь жить.

          Через неделю старшая дочь, вернувшись из школы, отозвала отца в сторонку:

          — Правда, что ты мне не родной?

          — Ты что!

          — Извини, тетя одна подходила…

          Веня почернел лицом.

          В цехе его вызывал к себе парторг, показывал какую-то анонимку. В тот день, наверное, впервые в жизни Веня не справился с производственным заданием. Его портрет сняли с заводской Доски почета.

          Вскоре ошарашила жена. Едва владея собой, она окатила прямо с порога:

          — Видела я твою… Говорили… Если уходишь — уходи по-хорошему, не трави, не учи обману детей.

          Вскоре Веня уволился с завода. Друзей у него здесь, оказывается, не было. Поэтому остальное — по слухам. Говорили, что он вместе с семьей срочно уехал куда-то в Сибирь. Специально ходили к соседям, спрашивали, но и те не знают. И эта — припадошная, «Люблю! Люблю!» — тоже, говорят, с завода уволилась следом.

          В курилке теперь сообща решали, как кроссворд:

          — Найдет — ухайдакает, как пить дать. Измену баба простить способна, а отказ — нет.

          — Это точно… Я свою как-то с хахалем застал, посмеялся, да с ним же и выпил. Представляешь, она меня бить начала! Меня, а не его: дескать, что же я за муж такой, что и не ревную — значит, не ценю. Вот сучье племя!

 

***********************

 

СРАМНИК

 

          Слабонервных прошу прервать чтение сейчас же!

          Брр!..

          Шеф появился в нашей компании по веселой прихоти пьяных стихий. Шефом мы его прозвали за утонченные манеры, литературную и научную компетенцию, за любовь к балету, за его раннюю лысину. Ну, а если без шуток — он был старше любого из нашей студенческой бражки раза в полтора. И точно так же, как мы, обожал хорошенько надраться. Но не любил в этом деле торопливости, предпочитал красоту жестов, высокий штиль в разговорах и максимальную постепенность окосения. Эстет!

          Он отлично танцевал, и девчонки, которых он приглашал по очереди, от Шефа откровенно балдели. Интереса более пристального, чем вежливый танец, он не проявлял ни к одной из них. Наиболее импульсивные девицы, бывало, злились вслух: ослеп, променял всё на выпивку! На свадьбах, семейных торжествах, похоронах или просто на «гудеже» по-черному его всегда можно было видеть вставшим над столом с посудинкой в руке — лицо торжественное, речь с нотками патетичности. В России, где рождаются, служат, умирают и пьют по команде, он быстро становился центром внимания шумных сборищ; как тамада он был великолепен. Одно слово — Шеф!

          В нашей группе училась дочка одного ба-а-альшого республиканского начальника. У девочки случился очередной день рождения, и она, наивная, опрометчиво позвала на праздник всех желающих. Привели мы, разумеется, и Шефа, который сразу же покорил сердце хозяйки многокомнатного номенклатурного рая. Кроме нас были какие-то чопорные, туповатые на юмор соседи, родственники, коллеги товарища Папы. На выпивку здесь не скупились, но постоянно мягко предостерегали от злоупотребления. Как водится, к моменту подачи чая, многие уже были «хороши». Заговорившие вдруг души рвались наружу, каждый увлекся собственным атакующим откровением.

          — Представляете, — солидным, медленно рокочущим баритоном говорил товарищ Папа, надеясь заработать рассказом дополнительные положительные баллы у скептической молодежной аудитории. — Нет, вы не представляете! Представляете? Секретарша Козлова расцарапала в командировке спину козловскому шоферу. Ночью. В гостинице. Представляете? Нет, вы не представляете! Представляете? Ха-ха-ха! Вот бабы!..

          Он с бесконечной теплотой посмотрел в сторону кухни, откуда вот-вот должен был появиться горячий чай.

          — У нас тоже конюх был… — встрял в тему щупленький деревенский парнишка, обнаглевший от общего духа демократичности. — Когда Валька согласилась, чтобы он ее шпокнул, так он обрадовался сразу, обнял Вальку-то, ну, и сломал ей два ребра на фиг! Во, понял!

          — М-да… Не там, получается, ломал, — покровительственно одобрил хозяин дома.

          Шеф от стола отлучился, поэтому не было тостов и команд. Не танцевали. Паузу жизни каждый заполнял, как умел. Я, попивая «Кокур», был занят попыткой найти различие между придурком и полудурком. Момент запомнился, потому что нашлось вдруг решение: придурок — он чудит от ума, прячется за выкрутасами, а полудурок такой и есть: до ума не дорос и дебилом не назовешь. Я стал забавляться — примерять найденное на присутствующих. Получалось еще одно открытие — всё ко всем подходило! Далее следовало только дробление придурков и полудурков на плохих и хороших. Я отхлебнул приличный объем из фужера и собрался было поделиться найденной только что формулой качественного деления человечества. Но тут!..

          — Господа! Прошу всех к столу! — на вытянутых вниз руках Шеф держал огромный поднос с дымящимися чашками, лицо его одухотворенно сияло и лоснилось от пота, немигающие глаза смотрели поверх всех голов. Сначала на явление Шефа все глянули мельком. Но тут же глянули во второй раз, онемев от увиденного.

          — Леди и джентльмены! Прошу всех к столу! — повторил Шеф громко.

          Он весь был сама лучезарность. Взгляды гостей, словно неощутимой магнетической силой, притягивало убранство подноса… О, Боже! Рядом с дымящимися чашками на подносе лежали… лежали,.. вывалившиеся из расстегнутой ширинки, мужские причиндалы Шефа, так сказать, всё его богатое мужское достоинство — с волосами и деталями! Именно поэтому Шеф держал поднос не перед собой, а совсем внизу.

          Положение спасла культурная мама:

          — Молодой человек, у вас, кажется, не совсем в порядке деталь вашего туалета! — сказала она змеиным голосом.

          — Ах! — улыбнулся Шеф. — Благодарю вас, вы очень заботливы!

          Он поставил поднос на стол и стал аккуратно запихивать вывалившуюся «деталь» обратно. Отворачиваться от зрителей он и не подумал. Именинница пискнула и побежала гасить свет в комнате, но не достигла цели — упала в обморок.

          Произошел раскол. В комнате остались самые закаленные. Шеф говорил тост за тостом, но пили уже не так дружно — по причине переутомления. Девчонки ушли по домам, мать с дочкой-именинницей тоже хлопнули дверью и куда-то делись, да и мужское общество к полуночи стало таять и редеть. Я — без команды — в беспорядочном темпе стал принимать внутрь «Варну», «Букет Абхазии», коньяк с иностранной наклейкой и чего-то еще. Как верблюд наращивает горб перед встречей с пустыней, так я заливал баки до отказа, прежде чем покинуть изобильные места. Издержки натуры, ничего не поделаешь. В общем, я помню, как, никем не замеченный, лег сначала на пол, а потом, загнув часть ковра, заснул, утомленный и тихий.

          Сознание вернулось среди ночи. Я услышал два голоса: Шефа и… товарища Папы.

          — Я восхищен вами! Вы напоминаете мне одну мою давнюю привязанность… Ах! Ммм! — говорил Шеф.

          — Иди сюда, придурок, не разговаривай! Не надо отвлекаться… — это уже был голос товарища Папы.

          Интуитивно я почувствовал какую-то опасность, но любопытство пересилило осторожность. Я стал медленно выползать из-под ковра. Комната освещалась теперь только уличным фонарем-прожектором, что пылал на лесах какой-то стройки за окном. Никого из ребят не осталось. На диване… — страшно сказать! — на диване находились двое голых мужчин. Гомосеки! Я мысленно стал прощаться с жизнью, полагая, что меня теперь должны, как живого свидетеля, обязательно убрать. Похмелье испарилось. Голые были увлечены друг другом, в желтом свете прожектора их шевелящиеся тела, мычание, реплики — всё казалось роковым и зловещим. И зачем я только сунулся в это гнездо! Зачем так напился! Я костерил себя последними словами, совершенно не зная, как выпутаться из этого борделя. Чиновник лежал на спине, а Шеф стоял над ним на четвереньках, причем «валетиком». У меня началась паника от страха и перепоя. Меня затрясло, коленки застучали по паркету.

          — Кто тут? — заговорил старший, приглядываясь. — А, это ты… Иди к нам…

          — Не бойся! — сказал Шеф. — Мы всего лишь занимаемся тем же, чем занимался Сократ и Чайковский, — и Шеф протянул мне навстречу свою голую руку.

          — Иди сюда, полудурок! — приказал старший вновь окрепшим баритоном, и я понял, что в доме больше нет никого, спасать меня будет некому. — Иди! Иди же! Обними меня так, чтобы ребра сломались…

          — Отпустите меня! — взмолился я в отчаянии.

          — А кто тебя держит?!

          — Сэр? Вы меня удивляете!

          Они, не прекращая взаимных поглаживаний, потешались надо мной.

          Домой сквозь ночь на излете я мчался ровно пуля. Не изнасилованный. Не побитый. Утром с двумя бутылками «Кокура» ко мне явился сильно помятый Шеф. Мы похмелились. Держался он очень естественно. Жизнь нормально продолжалась. Если не считать того, что кто-то в тот день украл мою пижаму.

 

***********************

 

ОБИДА

 

          На весь сентябрь задержалась в деревенской округе теплая осень. Не знойные, до бесконечной синевы прозрачные полдни будили в людях особую нежность, особое, утонченное чувство прощания с увядающей на время дикорастущей жизнью. С обеих сторон улицы торчали из палисадников бессовестные румяна рябин. Уже не звенели над ухом, не буравили воздух остервеневшие комары и пауты. Ясен был сам воздух, наполнявший легкие при вдохе целебно-стерильной прохладой, и всё существо человеческое от осознания осенней красоты наполнялось невыразимым в словах умом и смыслом.

          В деревне на уборке картошки работала группа студентов. Жили они рядом с клубом, в полуразвалившемся здании бывшей школы. Танцевали вечером, орали под гитару удалые куплеты, изображали на клубной сцене художественную самодеятельность. В общем, шумели. От студенческой жизни веяло беспечной раскованностью, озорством, какой-то магической, почти инопланетной загадочностью. Назавтра был заказан автобус, время отработки заканчивалось. В клубе веселились в последний раз. И Люська — решилась!

          — Приходи! Туда, за ферму… Через час! — Люська, широколицая, конопатая, но по-своему очень симпатичная учетчица председательской конторы, неделю назад поняла, что смертельно полюбила городского острослова в кожаной курточке. Они, случалось, говорили о чем-то таком, чего захочешь — не вспомнишь, даже потанцевали как-то. Но парень-студент был одинаковым для всех: и для городских своих сокурсниц, и для деревенских курносок. Шутил да и только. Так Люська, тайно настрадавшись, в последний вечер дошла до решительной точки.

          — Придешь? — Люська уже ничего не боялась.

          — Приду… — осторожно ответил парень и оглянулся украдкой.

          — Не бойся, никто не увидит. Понравился ты мне, думала, сам поймешь.

          Пронзительно-ясные звезды видели, как двое зарылись, тихо посмеиваясь, в стог соломы, как приготовилась Люська получить свой кусочек короткого, горьковатого «уговоренного» счастья. Девушкой она не была, но честь имела.

          — Мой! Мой! — шептала она горячо, давая любви словесный выход. Парень тоже что-то отвечал, трогал ее лицо нежными губами, осторожно сдавливал в объятиях. Но она его не слышала, она словно подгоняла себя лишь собственным шепотом. — Мой! Хороший! Хороший! — Люську уже не настораживали воображаемые картины: как произойдет это? хорошо ли? — нет, она сейчас первобытно и радостно трепетала! Желание было единственным и не имело примесей от раздумий, оно захватывало, как ночной прыжок голышом в черную хлябь с деревенской плотины.

          Люська устала от безумного кружения в голове. Парень, как заведенный, ласкал ее с той же тактичной нежностью. Но — без ожидаемого финала. Прошло уже много времени.

          — Мой, мой… — уже как-то механически приговаривала Люська в ответ на его поцелуи. Пахло холодным воздухом и соломой. Люська покачивалась от объятий и покачивались над ее запрокинутым лицом безразличные звезды. Горько стало Люське. Страсть миновала свой перевал и покатилась прочь под гору.

          — Уйди! Не трогай! — сказала странная ночная чудачка, спрыгнула со стога и что есть силы помчалась в сторону деревни. Студент даже не окликнул. Он смотрел на исчезающую во тьме девчонку, состроив, как это делают режиссеры, кадр-рамку из пальцев.

          Около дома Люську окликнул, точнее, свистнул, подзывая, сосед, слесарь из гаража.

          — Айда-ка со мной, побалуемся, — сказал сосед и потащил Люську к себе. Всё внутри у нее закипело, но неожиданно для себя она вдруг пошла за ним. Потом было это: скучно и молча.

          — Женись на мне, — сказала Люська отрешенно.

          — Подумать надо, — рассудительно сказал сосед, вставая первым и застегиваясь. — Женитьба — дело серьезное.

          Именно в ту ночь Люська обиделась на всю жизнь сразу.

 

***********************

 

КАРТИНОЧКИ

 

          Мальчик был чрезвычайно впечатлительным и застенчивым. В день его рождения на семейном торжестве присутствовали школьные товарищи мальчика. Танцевали. После ухода гостей мать обронила иронично: «Танцы — это трение полов!» Эта образная формула, брошенная мимоходом, включила стойкое пожизненное отвращение: даже повзрослев и избавившись от комплексов излишней впечатлительности и застенчивости, он при встречах с женщинами всегда стремился избежать именно танцевальных контактов — зрительное воображение тут же подавало потный, омерзительный и непристойный образ «трения»… Ханжество матери дало неувядающие всходы.

 

 

          Два мужика обсуждали проблему сексуального охлаждения к своим женам. Первый сказал:

          — Я так спасаюсь: представляю себе, что это и не жена вовсе, а лаборантка из наших, и — …

          Второй осуждающе покачал головой:

          — Нехорошо. Некрасиво. Не честно. У меня со своей, бывает — по году друг друга не трогаем. Собственно, я ее никогда не любил, это ведь она меня выбрала, а не я.

          — У вас же дети! Двое! Откуда, спрашивается?! — уличающе захохотал первый. — Откуда без любви-то?

          — От… вежливости, — серьезно ответил ему второй.

          — То есть?!

          — Пожалуйста: когда жена решает прийти ко мне в постель (а спим мы, разумеется, порознь), то как по вашему должен поступить интеллигентный человек в ответ на просьбу дамы?

          — Пожалуй, вы правы, — сказал первый, — надо будет попробовать.

          В тот миг обоим мужчинам показалось, что проблемы их легко разрешимы.

 

 

          М. был одним из последних вольноопределенных двадцатипятилетних холостяков, оставшийся без штемпеля в паспорте. Женить его нам смерть как хотелось! Словно стая побелевших вдруг ворон, смотрели мы с нетерпеливым сожалением на всё еще черного собрата… М. не сдавался. Появилась и подходящая кандидатура — начинающая засиживаться в невестах вполне компанейская девушка Т. Я взял на себя роль негласной сводни.

          Отправляли их одних на лодке, оставляли вдвоем в пустой квартире, сводили как бы нечаянно в гостях у кого-либо. Ничего не помогало! Если было уже поздно, М. угрюмо провожал Т. и ни в какое другое взаимодействие не вступал. Впрочем, иногда они начинали разговаривать, но беседа, едва начавшись, тут же вяло затухала. Кандидатура терпела фиаско.

          Однажды мы, собравшись вместе, шумно и весело запьянствовали вечером под ноябрьские праздники. Я пошел средь веселья умыться в ванную комнату, освежиться чуток и… застал там Т. Мы закрылись на защелку и стали целоваться. С грохотом сорванная защелка упала на пол, а по-купечески угрюмый М., приподняв меня, двинул так, что деревянный косяк вылетел вон. В тот вечер, как обычно, он пошел ее провожать… Но дело было сделано: через месяц мы уже гуляли на их свадьбе! Да и синяк мой к тому времени совсем зажил.

 

 

          Утром отчим ударил Петьку за то, что тот глазел, проснувшись нечаянно слишком рано, на воровато-осторожную близость голой матери и голого отчима. Ни до, ни после удара Петька не проронил ни слова. Вечером отчим не вернулся в тесную общежитскую комнату, где они все жили. Мать стала варить на плитке кашу, а когда каша подгорела и по коридору поплыл не дозволенный в пожарном отношении запах, женщина заревела в голос, зашлась в прорвавшейся вдруг наружу истерике.

          — Не надо, ма… — сказал подошедший Петька. — Я выучусь на директора и дам нам квартиру.

 

 

          Отец-прокурор рассказал ужас.

          Две бабы в Ярском районе поймали ночью старика (дело было сразу после войны, в голодные на мужиков годы), перевязали ему бечевкой интересующий их орган, дождались сильного прилива крови и — изнасиловали деда. А статьи такой — «наоборот» — в Уголовном кодексе нет.

          От этого эпизода мужское существо мое наполняется чувством, которое больше всего напоминает чувство патриотизма.

 

 

***********************

 

ОНО и ОНО

 

          Судьба словно специально издевалась: вот уже больше месяца они не могли найти для встреч ничего подходящего. Можно бы и в парке, кабы не холод! Они ужасно соскучились друг без друга, потому что их роман имел стаж — два года, потому что, досыта навоевавшись с миром ненасытного соперничества, жадности и недоверия, они отогревали друг друга в спокойных объятиях, без планов и претензий, и в этой тихой близости оттаивали от ожесточенности их онемелые души. А тут, словно назло: друзья никуда не уезжали, не просили, как обычно, приглядеть за квартирой, полить цветы. Варианты с чужими загородными дачами срывались один за другим, даже телефон у нее дома начал барахлить и заикаться, и хрипеть; по теории «жизни-зебры» наступила черная полоса нелюбви.

          Он работал на оборонном заводе, она училась на втором курсе филологического факультета. Он рассказывал ей о жизни, она просвещала его духовно. Они были вполне довольны, что существуют в одном времени и изъясняются на одном языке. Родители, к сожалению, — и те, и другие — яро не одобряли их обоюдного согласия, могли запросто наговорить гадостей, испортить настроение, довести до слез, до истерики, но разрушить простую взаимную привязанность молодых людей — было не в их власти. Причем, непутевые дети не скрывали, что жениться они — не собираются. Им нравилось быть вместе. И — точка. Что, собственно, и выводило из себя отцов-матерей, желающих добра по правилам.

          Короче, на домашних свиданиях был тоже поставлен крест: его предки имели небольшой частный дом, куда пробраться незамеченными было вообще немыслимо, а четырехкомнатная — на троих-то! — квартира ее родителей тоже не светила — заводского «незаконного» хахаля выгоняли, не стесняясь, взашей прямо с порога. Они пробовали найти с родителями общий язык, компромисс — не получилось.

          За время совместных радостей и мытарств они выработали незатейливый шутливый код-условность, смягчающий их постоянную бесприютность.

          — Рашен секс? — спрашивал он, скрывая за ерничаньем неловкость.

          — Рашен секс! — отвечала она ему немедленно, боясь, что в паузу может закрасться нечаянно какая-нибудь фальшь.

          И они любили друг друга. Нехитрый ритуал вопроса-ответа скрашивал их жизнь однообразным юмором.

 

          В пятницу вечером он выпил с ребятами. Нельзя было не выпить, потому что выдали сразу и окончаловку, и прогрессивку, и «тринадцатую» зарплату — сумасшедшую кучу денег. Когда друзья разошлись по домам, к своим, так или иначе устроенным очагам, он, оставшись наедине с пьяной жаждой подвигов — вспомнил, наконец, о подруге.

          — Алло! Это я! Я иду к тебе. Да. Сей же час. Да. В своем уме. Выпил? Нисколько! То есть, да. Чуть. Чуть, — он звонил из телефона-автомата рядом с ее подъездом. Ему было отчего-то приятно слышать, как она всполошилась и запричитала по-бабьи на том конце провода.

          — От ненависти до любви — один шаг… — сказал он сам себе, — она меня сейчас ненавидит, а я ее — люблю. Только шаг. Вперед!

 

          — Иди сюда! — она встретила его у дверей лифта и сразу стала подталкивать в сторону слабо освещенной лестничной площадки между маршами. Вышла она в шлепанцах, в халате и в куртке, накинутой поверх, наспех. Они поцеловались.

          — Фу! Вонючка! — сказала она.

          Он обнимал ее всё сильнее, всё настойчивее. Он знал, что делает: он много раз видел, как она умеет терять голову, как перестает повиноваться обычному самоконтролю и инстинкту осторожности ее дрожащее, ее возбужденное, ее ликующе-кричащее полноватое тело; в такие мгновения она становилась почти маньячкой, готовой нарушить любой запрет, любую норму или мораль. Господи! Она, как изнемогающая под собственной тяжестью и напряжением лавина, реагировала на малейшее прикосновение.

          — Не надо… Милый! Не здесь… Ах!

          Картина, конечно, была диковатая: в темноте лестничной гробницы стонала в расстегнутом настежь халатике себя не помнящая девчонка, рядом мычал ее парень. Шагов в гулком подъезде слышно не было, но опасность появления соседей-соглядатаев, сплетников, злословов — незримо витала над влюбленными, отражаясь в их душах ощущением ирреальности происходящего. Всё было, как во сне, который сладок страхом. Ах! Он как-то поведал заводским своим корешкам о ее неуправляемом таланте отдаваться, на что тут же получил вполне исчерпывающий ответ: «Бешенство матки».

          Он уже почти прильнул к ней, уже передавался, пылал над миром и судьбой великий ток желания, она была в ужасе, она была в восторге!

          — Рашен секс? — шептал он, не забывая о ритуале.

          — Да! Да! — куртка давно свалилась с плеч на холодный бетон.

          И тут раздались шаги!!!

          И страсть уступила страху.

          — Ко мне! — скомандовала она в полупамяти. — Предков нет!

          И он, как трусливый заяц, помчался впереди дамы большими прыжками, еще более усугубляя нелепицу картины. То есть, без штанов.

          Они захлопнули за собой дверь квартиры и совершили то, что хотели совершить, прямо тут, в прихожей, на жестком и пыльном коврике. Он хорошо запомнил, как перед носом у него качались нагуталиненные ботинки ее отца.

          — Милыймилыймилыймилый мой! Хороший! Уходи скорее! — сказала она ласково, всё еще не разнимая сцепленных за его спиной теплых рук. Всё закончилось благополучно, и теперь она заботилась о его безопасности. — Предки в аэропорту, тетку встречают. Милыймилыймилыймилый…

          Она встала, отряхнулась, на несколько минут отлучилась в свою комнату, чтобы привести в порядок всклоченную голову, подпудрить пылающие щечки. «Надо будет проветрить дом», — подумала она, потому что вдруг явственно почувствовала в воздухе стойкий запах винного перегара. На него она если и сердилась, то сдерживая иронию.

          Вернувшись в прихожую, она — о ужас! — застала своего друга нагим и спящим, под голову он подложил папины ботинки.

          — Эй! Ты что?! Спятил? Эй! Вставай же, вставай! — но то ли от избытка спиртного, то ли от нервных трат он был глух, нем и неподвижен. Только улыбка блаженного освещала его умиротворенное лицо, да струйка слюны выкатилась на нагуталиненную поверхность.

          Она опустилась рядом с ним на колени и заревела, как над покойником.

 

          …Он открыл глаза и сердце его учащенно забилось от недоброго предчувствия: вокруг была абсолютная тьма! Ни отблеска, ни какой-либо случайной полоски света — абсолютнейшая тьма! Совершенно без разницы: держать веки открытыми или закрытыми. И в этой вязкой черноте возникали иногда, приплывшие откуда-то издалека, неясные голоса, отдельные слова, можно было, если сильно напрячь слух, различить мужскую, женскую речь. Он натужно соображал о причинах этой бормочущей тьмы и не мог выловить в гудящем своем похмельном сознании ничего подходящего, ничего вразумительного. «Где это я? Вот черт!» Он осторожно попытался исследовать пространство вокруг себя с помощью рук. Выяснилось, что он находится на полу, на какой-то поролоновой подстилке, штанов на нем нет, а с боков его окружают какие-то шкафы, ящики и мягкие тюки… «Похоже на темную комнату…» Точно! Как он раньше не догадался! Разорванные ниточки памяти вновь собрались в одно целое: он приблизительно верно восстановил ход недавних событий. «Вырубился! Она меня в кладовке спрятала! Да-а… Ни фига себе! Высший пилотаж!» — и он кисло улыбнулся, представив, как в темную комнату входят ее родители и застают там… Нет! Только не это! Авось, пронесет. Тем более, что попасть туда можно лишь миновав ее спальню. Из коридора дверь — к ней, от нее — дверь в кладовку. «Ничего, мы еще попляшем!» — подумал он бодрее, но тут же с ужасом вспомнил, что предки привезли тетку-родственницу, и утром на работу не пойдут по случаю субботы. «Плевать!» — шепнул он в ватную черноту, свернулся на подстилке калачиком и вновь уснул, желая побыстрее приблизить утро и развязку идиотской ситуации.

 

          Был тот час, когда ночь уже не ночь, и утро утром еще не назовешь. Кому приходилось бодрствовать в такой миг, знают, сколь омерзительно воспринимается ход времени в его «мертвых точках» — на гранях равновесий между чем-то непонятным новым и чем-то непонятным старым.

          Она вздрогнула и едва не завопила от неожиданности: он неслышно выбрался из своего укрытия и стоял теперь, всё в таком же полуодетом виде, у ее изголовья.

          — Проверь защелку, — попросила она его, справившись с испугом. Девичья комната имела запор изнутри. Он проверил, защелка была задвинута. Он утвердительно кивнул.

          — Угу.

          — Тсс!!! Рашен секс? — она протянула к нему обе руки.

          Он стоял не шелохнувшись, как солдат по стойке «смирно».

          — Ты что?!

          — Дело у меня… Надо!

          — Господи! В туалет нельзя! Услышат!

          — Принеси мне две молочных бутылки. Пожалуйста!

          В темной комнате он, счастливый, нацедил в обе посудины, задвинул их в уголок и с превеликой легкостью опять свернулся калачиком.

          Минут через тридцать он вновь разбудил ее:

          — Принеси мне, пожалуйста, кастрюлю… Надо! — вчерашние «коктейли» давали о себе знать изнутри расстройством кишечника.

          — Убью! — сказала она и отвернулась к стене.

          Он вернулся в убежище, нащупал при открытой двери, в сумерках, спасительную емкость — внушительную хрустальную вазу — закрылся и сделал, что хотел, а сверху, чтобы не испарялось, закрыл всё глянцевым иностранным журналом мод, который нашел тут же. И стал ждать.

 

          — Предки умотали по магазинам, — сказала она, заглядывая, — подъем.

          Он сел на подстилку, между ног осторожно поставил хрустальную вазу, взялся за лаковую обложку, помедлил и — объявил фокус.

          — Рашен секс! — сказал он и снял крышку. Вазу наполовину заполнял жидкий понос. Облако отравляющих запахов почувствовало свободу и начало подниматься.

          — Мой журнал! Зачем ты взял мой журнал! — закричала она. И это было впервые, когда она кричала в настоящей ненависти. — Я за него двадцать пять рублей отдала! Мамочка! Мой журнал! Мой журнал! — ей хотелось немедленно спасти свое сокровище, но миазматическое облако не давало нагнуться.

          Они впервые поссорились.

          Он вымыл вазу, демонстративно ее понюхал и сообщил:

          — Чистая!

          — А журнал?! — оскверненный журнал мод вверг ее в состояние безутешной озабоченности. Ему стало страшно и обидно, что дефицитные цветные картинки для нее дороже всего остального.

          Он уходил. «От любви до ненависти — шаг…» — напомнил он себе мысленно. Неожиданно его взгляд упал на мужские ботинки, уже отполированные после нанесения ваксы. Что-то словно толкнуло его изнутри. Сам не понимая зачем, он вдруг взял один ботинок и понюхал его.

          — Проваливай, проваливай! — сказала она не то искренне, не то с отчаяньем в голосе. Собственно, ему было всё равно. Он не испугался бы сейчас даже ее бесцеремонных родителей, рассчитавших судьбу доченьки по своему усмотрению.

          Прежде чем окончательно захлопнуть за собой дверь, он оглянулся и многозначительно так протянул:

          — Прощайте! В этом доме слишком много запахов.

          Он вышел из подъезда, вдохнул свободу полной грудью и решительно направился к вчерашним дружкам-собутыльникам, чтобы поскорее рассказать хохму с вазой. С неба вслед уходящему мужчине летели клочья цветной лакированной бумаги.

 

***********************

 

          Мой друг сказал как-то: «Есть способ энциклопедически исследовать любую сколь угодно малую или любую сколь угодно большую тему — надо плясать всё время от одной и той же печки. Но! Ни один из «танцев» не должен повторяться!»

 

ШАКАЛ

 

          Суть открытия состояла в том, что Шакал однажды понял: любая женщина — любая! — независимо от того, счастлива она или нет, обеспечена или бедна, хорошенькая или с изъяном — каждая всегда ждет утешения. И если утешения в первой любви или в первом браке ждут очень осторожно, то потом ждут его просто до самозабвения. Короче, для утешителя номер два утешение куда более доступно, чем для утешителя номер один.

          Шакал никогда не «лез на целину», как он сам определял свое любовное кредо, нет, он предпочитал появляться именно в тот момент, когда обрушились, допустим, девичьи иллюзии, когда случилось личное несчастье, когда в женщине назрел внутренний бунт, требующий быстрого выхода. Тут появлялся Шакал, читал наизусть Пушкина, ностальгически вспоминал рыцарское время прошедшего века, готовил кофе по-турецки, сетовал на бессмысленность жизни и — раскрывал объятия.

          Иногда женщины находили утешение с Шакалом более приятным, чем предыдущие свои опыты, и неловко предлагали жить с ним в одной норе. Шакал тут же исчезал навсегда. Потому что, будучи для своих дам утешителем номер два, сам для себя он мог быть только утешаемым номер один!

 

 

 

БАРС

 

          Его ирония была всегда очень близка к ехидничанию, но никогда не переступала неуловимого рубежа, за которым виделись обиды и получались оскорбления. Ирония работающего ума словно предупреждала каждого: «Соблюдай дистанцию!» Его неотрывное лукавое внимание к происходящему вокруг и точные реплики часто были украшением застолья, а некоторые из них начинали жить самостоятельной, оторванной от автора и его воли жизнью. Короче, он был талантлив. И, как всякий талант, Барс находился в вечном искусе от одновременного присутствия разнообразных увлечений. Более прочего он тянулся к альпинизму, ходил на вершины в группах и в одиночку, рассказывали, что в одиночку забирался и на семитысячник, ночевал, играя со смертью, подвесив себя над пропастью на крюке… Женился, вступил в партию, на работе ему уже готовили место начальника лаборатории: молодой, энергичный, перспективный, понимает, ладит, может настоять и т. д.

          Летом ему пришла очередная блажь лезть в одиночку на очередной пик-рекордсмен, а отпуск на службе не дают. Дескать, кончай блажить, а не то — партбилет на стол! Он без эмоций расстался с партией, поставил крест на карьере и уехал-таки в горы.

          Каждый год он совершал невероятные, головокружительные, браконьерские с точки зрения норм и инструкций восхождения. Кожа на лице задубела и стала темно-коричневой. Со временем он стал более молчалив, а ирония уже содержала в себе капельки тонкого, но очень концентрированного яда — обиды на жизнь за то, что она, неверная, уходит, что стал физически сдавать организм, что приходится уступать в этой жизни самое главное — недосягаемость.

          Он стал искать зону существования, где бы эту недосягаемость можно было сохранить, как рыбку в аквариуме, коли уж пруд пересох… На работу он плюнул, горы возненавидел, с женой давно развелся — со скандалом и недостоинством. Теперь он жил в коммуналке, из прежних друзей не сохранил практически ни одного, зато его смертельно полюбила одна особа, которая приходила сама, обычно раз в неделю, — одаренная разносторонне, волевая женщина, так и не выдернувшая в этой жизни счастливый билетик судьбы.

          Так и нашли они друг друга, видимо, по признаку ностальгии, по недосягаемости. Вдвоем они обретали утраченное: их любовные акты можно было бы принять за сумасшествие (чего, например, стоит любовь на… стене, на… крючьях, в страховочной обвязке?!), но именно извращенная выдумка, буйство, неповторимость — хоть на миг, но компенсировали грусть: такого, мол, ни у кого нет! И точно: Барс он и есть Барс — лидерский вирус восходителя у него в крови, грех не откликнуться на это.

          А я подумал: высоту можно заменить экзотикой.

 

 

 

ИНДЮК

 

          Мой друг утверждал: «Я исхожу из того, что любой мужчина — индюк».

 

          Если просто наглость отталкивает, то супернаглость — притягивает.

          — Ты спала когда-нибудь с очень культурным мужчиной? — спросил Индюк у незнакомой девушки в пустом ночном трамвае.

          — Нет… — ответила она рассеянно, в ужасе.

          — Сегодня будешь. Пошли! Не боись, не изнасилую! Секс должен быть добровольным и веселым. Ты будешь счастлива от общения со мной.

          Утром Индюк сказал: «Хочешь, подарю одну замечательную фразу?»

          — Какую?

          — А наутро их любовь превратилась в дружбу. Поняла?

          — Ха-ха-ха!

          Потом, на прощанье, он спросил вдруг: «А как тебя зовут?» И, оставшись, наконец, один, сказал вслух зеркалу: «Мастер? Мастер!»

 

 

 

ЛИС

 

          Мой друг сказал: «Секс в России — это скучно».

 

          Однажды Лис изрек: «Не понимаю, зачем так часто люди имитируют процесс делания детей. Это противоестественно, это противоречит оптимальной организации природы. Всё должно совершаться по потребности! — не твоей лично, а по потребности нормального природного минимума. Природа не терпит расточительства и излишеств. Для того, чтобы раз в год получался ребенок, достаточно одного соития. Так устроен мир вокруг нас! Оглянись! Только человек, благодаря разуму и умению объяснять любое свое извращенное желание, дошел до полового слабоумия. Причем, это в большей степени относится к самкам, именно они регулируют частоту попыток к размножению. А самец? Он тем и хорош, что готов всегда!»

          Любовником Лис был, судя по всему, великолепным. Девицы словно сами сваливались в его сильные, но не горячие объятия; на лице Лиса в начале и в конце каждой интрижки было всегда написано одно и то же — равнодушие; он удовлетворял жаждущих с неутомимостью запущенного конвейера, причем каждая новая восторженная поклонница сама совершала попытку завоевания его слегка показного, презрительного отношения к миру.

          Подобно тому, как перевернутая на спину курица впадает в транс, женщина, заметившая вдруг, что ее чары не действуют на мужчину, впадает в слепую истерику завоевания крепости любой ценой. Он знал, что женщины готовы потерять всё перед тем, кому ничего не надо. Лис был хитрым и неторопливо эксплуатировал эту особенность женской психологии. Самочки сваливались в потенциальную яму его пресыщенного эгоизма с неизбежностью лодок, прозевавших водопад.

          Эволюция отношений происходила по одному и тому же сценарию примерно так:

          — Лис чем-либо выделялся из толпы, она его замечала;

          — она предлагала ему заигрывание, он не отвечал;

          — она усиливала дозу женских чар — безрезультатно;

          — она проклинала его — безрезультатно;

          — она мстила тем, что отдавалась ему. Он скучал;

          — не победив мужчину, она становилась самой надежной рабой — рабой своей несытой любви.

          Лис-сердцеед будто специально предлагал приручить себя. И не приручался. Самочки-тихони на него, как правило, не реагировали. Зато сильные личности с гордым взором и прямой спиной находили в этих поединках прекрасную возможность расквасить вдребезги свою нежную женскую душу.

 

 

 

КАНЮК

 

          Мой друг сказал: «Если нет денег на проститутку — женись».

 

          Тип мужчины, постоянно плачущего в жилетку, жалующегося на собственную жизнь, постоянно предлагающего себя в качестве объекта для жалости — явление не очень приятное. Когда сердобольная женщина начинает тосковать по овеществленной благодарности, она заводит в своем доме или собаку, или такого мужчину.

          Когда Канюк пригласил друзей на скромное домашнее торжество — официальный момент официальной регистрации брака — у каждого из прибывших по приглашению возникло необъяснимое внутреннее желание: поскорее уйти.

          Главный козырь Канюка в устройстве своей судьбы — откровенное уничижение. На эту приманку легче всего идут несостоявшиеся тиранки. Жизнь Канюка с ними невыносима до самоубийства.

 

 

 

ЛОПУХ

 

          Не везло Лопуху просто фантастически. В детстве он переболел, казалось, всеми болезнями, какие только можно было придумать. На улице его беспричинно кусали незнакомые собаки. В учебе он всегда был «четверошником», но каждая учебная высота давалась ему такой кровью, что более удачливый ровесник давно уж ходил бы при таких усилиях в вундеркиндах. Он был послушен и суеверен. С женщинами он был до такой степени вежлив, что они его сторонились, как слегка чокнутого. В двадцать с лишним лет Лопух с прискорбием признался себе, что если в чтении, в работе, он, хоть и с большими усилиями, но может приспособиться, то в любви ему надеяться не на что. И тут… Решительная еврейка из города Полтавы буквально за месяц женила его на себе. Она, конечно, не была красавицей, но что ее отличало, так это неуемное, гипертрофированное желание о ком-нибудь заботиться, опекать, приглядывать. Удача улыбнулась Лопуху в том, что невеста из Полтавы обладала нереализованным инстинктом материнства и муж-лопух к великой радости стал ее первым ребенком. Когда у них появились собственные двое малышей, Лопух переродился. Как? Ну, для точности его теперь следовало бы называть — Репей.

 

 

 

ШАТУН

 

          Когда-то он подавал большие надежды. Его хвалили на кафедре, его посылали на симпозиумы даже за границу, в коридорах вуза он привык слышать за спиной почтительный шепоток студентов. И студенток. Брак его распался по причине, так сказать, супружеской неверности. Его неверности.

          Многие годы Шатун жил один и, собственно, находил в этом большое удобство и удовольствие. К пятидесяти своим годам он дослужился до отдельной двухкомнатной квартиры и старенького, латаного, первых еще выпусков автомобиля «Москвич». Гостей любил потчевать собственной кулинарией, поэтому и проводил немало времени на своей сильно загаженной кухне. Голова его полысела, лицо стало морщинистым, голос потускнел: в окна к Шатуну аккуратными костяшками холодного ветра постучалась сентябрьская старость. И он вдруг испугался. Он выбрал из своих, всё еще заглядывающихся на интересного мавра поклонниц, самую молодую, двадцатидвухлетнюю, хилую, очень болезненную, чувствительную девчушку и, заставив ее родить, вступил в поздний брак с триумфальным полутрагичным романтизмом неунывающего рыцаря.

          Шатун уже не мог состязаться с сильной, независимой юностью, поэтому и схватил ослабевшую, чтобы как следует подкрепиться ее свежей, еще не прокисшей от времени и трат жизнью. При этом Шатун умел внушить бедняжке любовь: чтобы на его голод она отвечала добровольно отданным лакомством.

          Что интересно, Шатун, разделивший участь многих и многих неудачников в науке, стал для молодой женщины — оплотом надежности. Не потому ли, что разница почти в тридцать лет автоматически обеспечила ему индульгенцию «оплота»?! И тогда можно до конца понять решимость девчонки: тоска по надежности — великий соблазн для женщин! Ради этого стоит рискнуть. Ведь как просто: было бы крепким гнездо, остальное — приложится, остальное — потом…

 

 

 

ФИЛИН

 

          Мой друг сказал: «Женщина всегда ждет, чтобы ее поняли. Но не следует этого делать. У «загадки» слишком уж простой ответ».

 

          Бог наградил Филина мучительным талантом: умением слушать. И — началось!

          Ворона рассказывала о мерзостях абортов. Галки нахально селились в его гнезде, но, выговорившись, с шумом улетали. Однажды исповедалась противная крыса: облив своего мужика грязью, она почувствовала, что ей полегчало. Филин слушал, глядя своими настежь распахнутыми глазами в глаза собеседниц. И чем внимательнее он смотрел, чем тактичнее кивал, чем удачнее — к месту — ухал, качал большой головой, тем охотнее разная живность одаривала его своими откровениями. Филин очень устал, но поток говорящих и не думал иссякать.

          А полюбил Филин… Сороку! Она трещала так много и так разнообразно, как все предыдущие рассказчицы вместе взятые. День и ночь Филин теперь думал: от себя она всё это трещит, или от имени тех, кто перестал к нему ходить?

 

 

СОБАКА И ВОЛК

 

          По сути, за Сучку боролись не Собака и Волк, а две противоположные концепции.

          Собака, ценившая верность и честь, говорила:

          — Путь к сексу у женщины лежит через сердце!

          Волк никак не соглашался, потому что был практиком:

          — Путь к сердцу женщины лежит через секс!

 

 

 

УДАВ

 

          Мой друг сказал: «Сам знаешь, как трудно после ссоры сделать первый шаг навстречу. Но это не всё! Куда труднее удержаться от шага назад, если первый шаг навстречу — не твой…»

 

          Удав как бы позволял себя соблазнять. Иезуитство приема состояло в том, что видимая инициатива находилась всё время в руках женщины, в то время, как невидимые зерна большинства из этих всходов в действительности были просто умело и вовремя обронены. Женщина предлагала, утешаясь своей активностью: то, то, то, и это, и это… Он — лишь собирал урожай. Одного она не могла понять: почему ей плохо в его отсутствие? Удав не боролся с ее привычками, ее связями и ненадежным сознанием. Он проник глубже и сжал своей мертвой хваткой область бессознательного, нашептывая и подбрасывая женщине из бессловесных глубин свои заказы, которые несчастная привыкла считать собственными правилами… Шшшш! Странно! Каждый раз, когда не было этого — шшш! — не было и ее самой.

 

 

 

ФЕНИКС

 

          Бойтесь Фениксов! Ему мало ощущать наличие любви. Феникс — это лермонтовский Печорин: он признает только сотворение любви, когда каждый последующий миг затмевает предыдущий. Увы, безоглядное устремление по восходящей — гибельно! Феникс, сказавший своей избраннице: «Люблю!» — теряет интерес, сгорая в подлости и муках. Сгорает и она. У Феникса, как у частицы света, фотона, нет массы покоя. В покое он не существует.

          Феникс разрушил несколько своих семей, обрек своих детей на безотцовщину, но пылающая жажда — вызнать тайны мира — влекли и влекут к нему всё новых и новых кандидаток в попутчицы. Их шансы призрачны, они обречены. Потому что лишь богиня не воспылает, когда мужчина играет с огнем: «Люблю!»

 

***********************

 

ЖЕНЩИНЫ

 

 

          Преодоление трагедийности личной жизни было смыслом ее общественной активности. Если трагедийности недоставало, следовало об этом позаботиться специально… Что может женщина? Только любить и страдать! Страдала и любила она ярко и честно. Но — не долго. Она утверждала, что еще в десятом классе из-за нее выбросился из окна самый красивый в школе парень. Разумеется, насмерть. В восемнадцать лет она вышла замуж и родила девочку. Поселившись у родителей мужа, она возненавидела всё, что было связано с этим домом. В этом доме хотели видеть любящую мать и хозяйку. К сожалению, увидеть желаемое было трудно, поскольку невестка за словом в карман не лезла и на глаза попадалась редко — возвращалась домой заполночь или под утро, а то и вовсе не ночевала. Ее «свободу» терпели, надеясь благородно на то, что — «образумится». Она подала в суд на расторжение брака и — как мать с ребенком — потребовала размена жилой площади; она действовала расчетливо, и по закону выиграла всё желаемое. Очень гордилась своей оборотистостью.

          Каратиста сменила на альпиниста, альпиниста на бармена, бармена на заводского мастера… Бывших своих увлечений она не скрывала. Рассказывала охотно и с большой горечью, вызывая ответное сочувствие и понимание, какое дает только искренность. Но это была — ВЫДУМАННАЯ искренность! Выгаданная и расчетливая. Она умела обнажиться и очиститься, но! — «обнажиться и очиститься духовно» — для приманки не простого хахаля, а хахаля-интеллектуала, умеющего оценить мужество исповеди, степень высочайшего такого доверия. Поэтому изложение прозы жизни требовало особой импровизации и режиссуры. Вскоре эта внутренняя работа, эта постоянная импровизирующая настороженность любопытным образом изменили ее натуру. Чтобы быть правдивой, она не могла говорить просто… правду. Она должна была сообщать КРАСИВУЮ ПРАВДУ. Так в ее рассказах покончили с собой из-за невыносимой любви и бывший муж, и каратист, и альпинист, а заводской мастер упал в котел с кипящей сталью. Она утратила чувство меры. Была красива и, в общем-то, далеко не дура. Но…

          — Ты приехала на троллейбусе? — мимоходом спрашивали ее.

          — Нет. На такси! — Она играла голосом и лучилась взглядом. Хотя все видели, как она выпрыгнула только что из переполненного троллейбуса. Сама себя в рассказах она называла исключительно по имени-отчеству. В компаниях за глаза ее звали просто: Швалька. Хотя было нормальное имя.

 

 

          «Мариночка» — так ее звали в детском саду, так звали родители, так к ней обращались друзья и учителя. Назвать ее иначе, казалось, было невозможно: подвижный ум, звонкий голосок, мгновенная отзывчивость на любую просьбу — и в два года от роду, и в двадцать пять лет. Она выросла в обеспеченной семье, в атмосфере доброты и благотворительности. Она находила большую радость в том, что щедро раздавала игрушки, вещицы, книги, охотно делилась советом и личным участием в помощи. Ее всегда любили за готовность жертвовать, дарить и раздавать. Источником этой неистощимой жертвенности был обеспеченный родительский дом. Вряд ли она понимала, что таким — бесплатным для нее самой благородством — она просто покупает уважение и восхищение окружающих, что она, как самый настоящий эгоист, просто питается этим, легко спровоцированным восхищением. Это стало привычкой, это стало нормой, это стало жизненной необходимостью: Мариночка — источник добра и милосердия. Вещественного добра и милосердия, не только улыбок и обаяния! Это важное замечание. Потому что, когда кончилась родительская синекура и надо стало зарабатывать деньги на жизнь самостоятельно, Мариночка обнаружила: широкая натура стоит чертовски дорого! Как быть? Это стало пыткой — почти все средства стали уходить на поддержание прежнего «имиджа». Она с удесятеренной энергией излучала радость и оптимизм на работе, а потом приходила домой выжатая, опустошенная, мрачно оглядывала простое убранство квартиры, и если муж по привычке говорил ей: «Мариночка!» — она грубо и визгливо кричала: «Никакая я тебе не Мариночка!» Мало кто мог объяснить это расхождение характеров дневной и вечерней жизней. Как две театральные маски-символы: одна плачет, другая смеется. Видать, на заемной добродетели далеко не уедешь. Кончится. Тогда ни назад ходу нет, ни сил вперед двигаться. И если не слезешь с этой заманчивой, но непосильной «телеги» — пропадешь: будешь не жить, а заниматься организацией «имиджа». Ну, кто похвастается, что он наедине с собой и при людях — всюду одинаковый?!

 

 

          С четырнадцати лет она научилась безошибочно эксплуатировать собственную наивность и беспомощность в жизненных ситуациях. Подруги поглядывали на это ее качество снисходительно, зато представителей сильного пола тянуло к ней, как гравитацией: уж очень легко здесь можно было проявиться в качестве защитника и вожака — такой соблазн! Ее опекали, не забывая о юморе. Если в турпоходе она бралась за нож, чтобы почистить картошку, ей кричали: «Не отрежь себе голову!» — она обязательно резала палец. Если переходила оживленный перекресток — рисковала всерьез; тут же находился кавалер-сопровождающий. Она будто только что свалилась с Луны — это выражение не уходило с ее лица; только глянув на него, сразу же хотелось стать добровольным гидом по миру землян… Когда ей признавались в любви, она поднимала ясные глаза и спрашивала в упор тихим ангельским голоском: «Зачем?» Спрашивающий погибал на месте, презирая себя самого за плотские устремления и нервную дрожь. Она позволяла учить себя — вот что было главным ее оружием и соблазном. Вы замечали, как охотно дают советы прохожие, обнаружившему себя иногородцу? Механизм — тот же! Девушка закончила школу с отличием. Незаметно умом и широтой взглядов она переросла кружащих около да подле «учителей» и «покровителей», буквально впитав азы каждой из опек и наук. Потребовались более мощные покровители. Учиться уехала в столицу. Может быть, она «съест» и своих столичных кумиров, заставив их раскрыться в заботе о ней. Однажды она проговорилась: «Мне нужен весь мир!» Компания захохотала, а она — нет.

 

 

          Она была поздним ребенком.

          С пятилетнего возраста она научилась изображать эпилептические припадки, требуя от родителей того, что хотелось. Старики из жалости к «доченьке» исполняли любое ее желание, получая в ответ лишь презрение.

          Она плакала на экзаменах, и это зачастую помогало.

          Она написала такой беспомощный диплом, что заплакал профессор, поставивший ей «трояк».

          Она пробовала плакаться в кругу сверстников, но они стали сторониться ее.

          Она выбрала в мужья человека, исповедующего жалость. И когда он — из жалости и сострадания — надеясь на то, что его личной доброты и терпения хватит на двоих, женился на ней — она возненавидела: ей впервые захотелось любви, а не жалости.

          Поэтому вся ее дальнейшая жизнь была — месть.

 

 

          Дружба затянулась. Подруга из потенциальной невесты превратилась, как говорится, в своего парня: с ней запросто можно было говорить на любые рискованные темы, быть трезвым или пьяным, держать ее на коленях и играть с товарищами в карты. На смену, когда-то горячим, поцелуям пришли символические обозначения — в щечку. О своем парне она говорила обычно: «Думаете, я за него замуж пойду? Да никогда!» И проходил еще год, и еще. Ее восклицания становились всё громче, а тело всё полнее и непривлекательней. Она так явно и навязчиво демонстрировала свое безразличие к вопросам брака, что для компании, которую он приводил за собой, это было чрезвычайно удобно. И проходил еще год, и еще. Она слишком поздно поняла, что, жертвуя капризной женственностью во имя «своего парня», она воспитала в своем приходящем друге — неблагодарную сволочь.

 

 

          Есть тип женщин, укрепляющих себя в жизни по правилу: чем хуже — тем лучше! Ленка «законно сочеталась» шесть раз. Первый был вором. Второй, военный, бил ее до полусмерти и ревновал аж к столбам. Третий и четвертый были алкоголиками. Обобранная, разоренная, с тремя детьми на руках она вышла замуж в пятый раз за хорошего человека, которого убили хулиганы, стащив за ноги, мертвого, в подвал пятиэтажки. Шестой сбежал в неизвестном направлении. Только после этого Ленка почувствовала себя счастливой: она больше ни в ком не нуждалась. Сама себе баба, сама себе мужик.

 

 

          Любовь — губит.

          Их познакомил случай. Она была ослеплена и очарована его рассудительностью, его спокойным житейским умом, сконцентрированным на ней одной вниманием. Они полюбили друг друга взрывоподобно и с одинаковой стихийной силой. Господи! Если бы они верили в бога, они бы молились, наверное!

          Она любила его! Любила, когда он, став начальником, задерживался на работе и приходил хмурым. Любила, когда вечером в пятницу он закрывался на кухне один на один с бутылкой водки. Любила…

          Горе, когда взаимная любовь, однажды возникнув равной, начинает вдруг терять сопоставимость: один любит по-прежнему, другой — гаснет… «Любовь» минус «любовь» равняется «терпение». Собственно, губит не сама любовь, а — терпение в долгой любви. За пять лет Жанна состарилась, как за пятнадцать.

 

 

          Приходилось ли вам встречать женщину-актинию? Стоит лишь появиться «объекту» в зоне досягаемости, женщина-актиния немедленно пускает в дело все свои «стрекательные» приспособления: специальные невидимые «железы» выбрасывают в окружающее пространство дурман обаяния, цепко удерживают подплывающую жертву щупальца обворожительных взглядов, обманчиво-привлекательна тщательно наведенная красота туалета. Ах!

          Танька пользовалась всем этим «набором» с точностью хирурга, владеющего скальпелем. Она любила прийти в ресторан с одним, а уйти с другим, причем, эффект смены кавалеров был адресован третьему, страдающему воздыхателю. Танька не играла, Танька так жила. Третий писал в ее честь стихотворные болезненно-шутейные восхваления, давал ей деньги, если она просила, унижался, добиваясь знаков ее благосклонности. Гуляла Танька напропалую! Только третьего близко к себе не подпускала, но и уйти совсем — не давала! Только он в сторону — зовет, только он к ней — гонит. Короче, выдрессировала его до беспрекословного послушания, до «не сметь» оценивать ее действия и поступки. Вот тогда Танька стрекательным образом снайперски выпустила яд презрения по своим многочисленным ухажерам и приняла в свои наманикюренные щупальца любящего безоговорочно, несопротивляющегося раба…

          Двадцать лет прошло, прежде чем она полюбила его, а он стал ее презирать. Оба — молча.

 

 

          При встречах она была сама приветливость и радушие. Лапали ее в обязательном порядке. Вроде чего-то даже недоставало, если на такое радушие-приглашение не потискать за плечико. Как кобель метит каждый куст по-своему, так она безотчетно «метила» каждого мужика дозированным очарованием, но — достаточным для того, чтобы включить «нюх». Если «нюх» не срабатывал — нервничала и увеличивала дозу «метки» до прямого призыва: «Любите!!!»

 

 

          Женщины так устроены. Женщины избирательно эксплуатируют свои наиболее сильные индивидуальные качества. Причем, независимо от того, положительные это или отрицательные в общечеловеческом смысле качества, — они всегда эксплуатируются в целях любовной выгоды. А выгода — это обслуживание тех самых изначальных качеств. Будь то: любовь или страх, жалость или наивность, истерика или обаяние — годится, в принципе, всё. Так различная рыба в реке идет на различную приманку…

 

 

          Мне эта женщина запомнилась, как бред: муж на Востоке, ей не до него, взяла коньяк и пачку сигарет, сказав, — «Тебя желаю одного!» У этой рыси маникюр на коготках, бардак на кухне, книги на полу… «Носи меня, — сказала, — на руках!» И черный кот прищурился в углу. Потом упали вдруг торшер и табурет, и я, как в морге, — голый до нага… Она плела: «Тебя сильнее нет!» И я мычал бессильное: «Ага!»

          Был утром завтрак. И будильник не звенел. Она спросила: «Дозвонился до жены?» И разум воспарил и полетел, и захотелось сердцу тишины. Духи чужие — ах! — предательство улик. Умылся, плюнул, вся тут недолга! Вернется муж, охотник и шутник, и привезет восточные рога.

          …В моем дому, как это водится, бардак. Жена в командировку собрала. Поцеловала этак вот и так! И — к возвращению — коньяк приобрела.

 

***********************

 

          Кто она для меня, если вон документ? Если дом, где ночуем, порушить? Если выбросить прочь, как ненужный предмет, божий дар — говорить, и проклятие — слушать? Кто она для меня, если звездам конец, если войнам служить нам удобней, если вместо любви есть любовник-самец, и, чем тише укор, тем любовь его злобней? Кто она для меня? Даже имени нет! Разыгралась трагедия в лицах: из былого поет говорящий кларнет, но жестокая в будущем правит царица…

          Нет ее для меня! Бесполезно искать: жизнь ведет, как подвыпивший дьявол. Без нее мне не жить, и не быть, и не стать даже сонною травкой под крышей дырявой. И погаснет свет дня, и замучает страх: кто она, для кого? и зачем ей гарантировать верность? она ж не «Госстрах»… Она утром горда от попойки вечерней.

          Нет ее — нет меня! И спасает обман — суета, милосердный начальник. Убежала любовь сквозь дырявый карман, и кораблик мечты никуда не причалил.

 

***********************

 

ПРОСЬБА

 

          В глухой и темный ведьмачий час, когда истошно орут под окнами распутные коты, а ветер носит в озябшем эфире неуправляемый зов вожделений, — в этот самый час на лестничной площадке четвертого этажа распахнулась дверь квартиры № 13 и раздался полувизг, полукрик голой женщины: «Вернешься, когда найдешь для меня хорошего человека!» — с этим суровым напутствием она выставила вон абсолютно голого мужчину и выбросила вслед ему спутанный ком одежды. И всё. И щелкнул английский замок.

          Иван Иванович Колупаев закусил губу, мысленно проклиная тот судьбоносный миг, когда навсегда связался со своим ненаглядным «сокровищем», и спешно натянул на себя то, что валялось под ногами. Худо-бедно одевшись, он уселся на ступеньки и стал горевать без слов и мыслей, как раненое животное — с невыразимой печалью в омертвелых зрачках. Очень сильно хотелось или повеситься, или покурить. Для исполнения первого желания недоставало веревки, реализация второго напрочь отсекалась закрытой дверью. Иван Иванович хотел было заплакать, как в детстве, но мужественно удержался от слабости, встал и решительно позвонил в квартиру напротив. Долго никто не отзывался, тогда он, уже куда менее решительно, чем в первый раз, позвонил еще, подождал.

          — Диван Диваныч? Ты чего? — сосед стоял в одних трусах и кулаками продирал заспанные глаза.

          — Я? Ничего. Так…

          — Ладно, заходи, похмелимся. Я завтра как раз в отгуле.

          — Сеня, кто там? — донесся из глубины темной квартиры женский голос. — Скажи, чтоб завтра приходили, завтра.

          — Не вой, доскунячишься у меня! — гаркнул Сеня в темноту и советы тут же прекратились, будто и не было их. — Заходи. Я как раз портвешка набрал, хоть заешься. Давай, давай, Диван Диваныч! Не стой босиком-то, холодный ведь бетон-то.

          В доме пахло смесью запахов пережаренной картошки и табачного перегара. Он всегда отмечал эту деталь: в каждом жилом доме пахло совершенно особенно, неповторимо, как нигде больше, словно общий запах атмосферы обитателей человеческого гнезда — такая же невероятная индивидуальная редкость, как дактилоскопический отпечаток.

          Пить Колупаев не любил, но не мог оскорбить отказом хлебосольного соседа, да и деться ему, собственно, некуда было. Они тяпнули на кухне, заели холодной подгоревшей картошкой прямо со сковородки, закурили, наслаждаясь паузой жизни.

          — Диваныч, — прищурился от внутренней догадки Семен, — тебя баба что ли труханула? А? Ты зачем босиком по подъезду шастаешь?

          — Нет. То есть, да, — сказал Иван Иванович и почувствовал смущение.

          — Не дрейфь! Рассказывай, старичок, колись, может, вдвоем чего придумаем. Я ихнюю бабью породу во как знаю! Их во как держать надо! — Семен до белизны в костяшках сжал кулак. — Во как! Сожрут иначе!

          Но рассказывать Иван Иванович начал не сразу, а некоторое время погодя — рюмок так через шесть-семь…

          — Какой кошмар! — несколько раз повторял он. — Какой кошмар! Вы замечали такую особенность: когда хочешь сделать как лучше, всегда получается как хуже. Почему? Знаете, это у меня второй брак… Смешно! Когда мы только-только начали вместе жить, она даже яичницу не умела приготовить. Я думал, она играет, притворяется. А мне домашняя работа — не в тягость. Я привык. Белье стираю — песни пою, пол мою — музыку включаю, могу торт приготовить, могу праздничный обед… Наверное, мне одному надо бы жить. Одному! Она вскоре кричать на меня стала. К ней если гости придут — подлизывается, ласковая такая: «Приготовь, милый, что-нибудь вкусненькое!» А откажусь — кричит! Однажды так распсиховалась, что горячим утюгом в меня бросила, я как раз постельное белье после стирки погладить хотел. Какой кошмар! Какой кошмар…

          Сеня внимательно слушал соседа, багровел лицом и потел от подступившего внутреннего жара. Сеню раздражала и позиция мужа-тряпки, лаптя, подкаблучника, и наглость зажравшейся бабы. Он испытывал всё более сильное желание вмешаться в весь этот несерьезный балаган и сильной уверенной рукой расставить всё по своим правильным местам. Уж кто-кто, а Семен знал, что глупо спрашивать у женщины, чего она хочет, достаточно лишь сообщить ей: как надо. Не поймет — можно и врезать.

          — Гадюка! — с чувством поддержал исповедь Сеня.

          — А! Это еще что! Вы не поверите, она на меня заявление в милицию носила.

          — Ну?!

          — Просила наказать за то, что я два с лишним года — хе-хе! — не исполняю свои супружеские обязанности.

          — Не дает, что ли?

          — Вы не так поняли. Дело в том, что я вдруг стал чувствовать к ней э… физическое э… отвращение, омерзение даже. Не могу. Противно.

          — Баб, что ли, мало? Ха-ха-ха!

          — Тоже не могу. Видите ли, я ее э… люблю до сих пор. Понимаю, что безнадежно всё, беспросветно, а всё думаю: притворяется, играет, авось, опомнится. Какой кошмар… Она мне говорит: «Найди мне хорошего человека, который сделает, что сам не можешь!» Я ей: «Сама ищи!» Разве так бывает? А она слушать ничего не желает: «Иди ищи! Мне — надо!» Сегодня вот из квартиры среди ночи выкинула, как… не знаю кого. Ума не приложу, как поступить? Понимаю: физиология, женский организм требует гормонального баланса. Я уж и с друзьями на работе говорил, советовался… «Беги! Ищи! — говорят. — Мы бы уж на твоем месте с ног сбились! — говорят. — Такой шанс от нее избавиться! Для себя же, дурак, стараться будешь», — говорят. Ну, где я возьму? Где? Кого? Я уж и заплатить бы рад.

          Если слезы обиды Иван Иванович смог удержать, то пьяные слезы самопохоронности легко полонили ослабшую мужскую душу.

          — Курр-рва! — взревел на весь дом, доведенный до крайнего волнения Семен.

          Через секунду на кухне возникла его маленькая, прямо из постели, неодетая и нестесняющаяся жена:

          — Я вам, ребята, картошечки подогрею! Что ж вы холодной-то закусываете? — защебетала она расторопно.

          — Пошла отседова! — сказал Семен, и женщина мгновенно исчезла.

          Языки уже заплетались. Ивана Ивановича Колупаева отдаленно кольнула тревожная мысль о том, что предстоящую рабочую смену он, наверное, прогуляет. Ну и пусть! Пусть будет хуже! Так даже лучше.

          — Сам виноват, Диваныч, — подытожил Семен невеселую историю. — Распустил ты ее до самого разврата — до разврата ума и порядка, раз. И до разврата в подштанниках, два. Я бы тебе морду набил, а ее бы вообще, курву, насовсем уделал. Понял?

          Иван Иванович униженно молчал. Наконец, что-то внутри его печального существа сдвинулось, заработало, он поднял покрасневшие, мутные глаза и заискивающе, тихо спросил:

          — Может, вы сможете? Пожалуйста! Я очень бы вас просил…

          — Чего? — не понял Семен.

          — Я к вам обращаюсь от имени жены с просьбой…

          Некоторое время до извилин Сени доходил смысл сказанного. Постепенно он его осознал.

          — Что-о-о!!! — зарычал он. — Чтобы я свою блядву на твою курву променял?! Ах ты… мать… так…

          Последнее, что Диваныч успел сделать, это механически, как клептоман, сцапать со стола полпачки сигарет. Наградив гостя ударом в челюсть, Сеня со страшным грохотом, так, что посыпалась побелка, трахнул напоследок входной дверью.

          Иван Иванович вновь оказался на лестничной площадке. В руке он обнаружил судорожно скомканную пачку с поломанными сигаретами. Спичек не было.

 

***********************

 

ПРО ВОВОЧКУ…

 

          Вовочка однажды задумался: возьмем, к примеру, разницу в возрасте в десять лет… Если тебе пятнадцать, то плюс-минус десять — это настоящая пропасть, если пятьдесят, то вполне терпимо, а если бы ты жил вечно, то туда-сюда десяток лет — это сущая чепуха, пыль! Значит, беря по максимуму, ты становишься абсолютно терпим к мелочам. Где хочешь: в вопросах возраста, честолюбия, секса, в том числе. Иными словами, Вовочка понял, что если чего-то не просто много, а сколько хочешь, то первое, что перестаешь делать — это перестаешь жмотиться. Что интересовало Вовочку больше всего? Больше всего Вовочку интересовали девочки! Здесь он брал по максимуму, потому что ощущал в себе вечность: не в смысле возраста — в смысле темперамента.

          Была у него подруга. Неутомимая такая подруга! Очень умелая! Но вот беда: стал вовочкин темперамент, по сравнению с ее темпераментом, иссякать. Тогда взял он две туристические путевки на Алтай, на Телецкое озеро, повез туда свою подружку, и стали они вдвоем там копать из земли сильно тонизирующие средства — лимонник и золотой корень. А когда вернулись, стали по особым рецептам употреблять добрые снадобья. Употребляют и чуда ждут, употребляют, пробуют и — снова употребляют, и — снова ждут. И свершилось чудо! К Вовочке его прежняя мужская сила вернулась. Да только не рад он чуду, потому что корень они вместе поровну употребляли, а от того женская сила тоже во много раз увеличилась, и Вовочка ей опять не вровень. Зря, получается, на путевки израсходовался: наелась подруга корней, да и сбежала к какому-то кавказцу с усами. А Вовочка с носом остался. И снова задумался: если каждому дать сверх меры всего сколько хочешь, то нехорошую разницу в жизни всё равно не погасишь. Потому что управляемому человеческому счастью мешает дикая неблагодарность.

 

 

          Вовочка знал: невезение всегда фатально и не может явиться как разовый случай, а предпочитает являться наподобие камнепада — когда беды неожиданны, бессистемны и многочисленны. Одну большую полосу беды можно дифференцировать на составляющие камушки-беды, но это не прибавит ни понимания, ни спасения.

          Вовочка любил шикарные вывихи жизни. В городе В., где он оказался по служебным делам в краткосрочной командировке, вечерняя деятельность приезжих имела общую целенаправленность — пребывание в ресторане. Вовочка не стал нарушать многолетнюю традицию временных людей этого тихого городка и, просадив за вечер практически все командировочные, отправился, покачиваясь, после закрытия увеселительного заведения, вослед за некоей Люсей, обещавшей приют, тепло и радость.

          Лезть пришлось через забор, и он порвал брюки. Люсин лифчик был грязен, и пока он зубами развязывал на спине его засаленный тройной стационарный узел, его чуть не вырвало. Чтобы себя несколько подзадорить, он из озорства закинул одежду на люстру. Едва погасили свет, в дверь стала ломиться ее пьяная, озверевшая от результатов слежки за дочкой, мать. Вскоре к ее голосу присоединились недвусмысленные угрозы отчима.

          Вовочка связал вместе две простыни и, выбросив их из окна, попытался спуститься со второго, но высокого этажа, на мирную провинциальную улочку. Чертов узел развязался. Вовочка упал на асфальт и, завывая от боли, ретировался, унося с места происшествия себя и потрескавшийся копчик.

          Через некоторое время Вовочка обнаружил на себе женские трусы и понял, что наловил на лобок зверей, именуемых в русском просторечии «мандавошками». Обращаться к официальной медицине было страшно из-за огласки и постановки на учет. Вовочка побрил растительность, купил баллончик аэрозоли — средство для уничтожения тараканов «Дихлофос» — и… прыснул. Минут пять он орал и левитировал. Однако, помогло. Невезение кончилось. Правда, копчик болел потом многие годы, но это уже не невезение, а несчастный случай.

 

 

          Вовочка любил пошутить. Причем характер шуток сильно зависел от того, под чьим непосредственным влиянием Вовочка в данный момент находится. А находился он к моменту описываемых событий под влиянием творчества всемирно известного писателя Ивлина Во. Из многообразной палитры произведений Вовочка крепче прочего усвоил один эпизод: как безденежный алкаш приводит в кафе свою подругу и втихаря продает ее другому парню за несколько долларов. Эпизод Вовочку потряс своей житейской гениальностью.

          Однажды к Вовочке, когда он вечером спокойно пил кофе со своей новой подругой, пришел давнишний товарищ, тоже, кстати, Вовочка по имени. Все втроем они назюзюкались до безобразного состояния. Утром Вовочка-хозяин обнаружил себя спящим на полу, а Вовочку-гостя — неглиже и на диване в обнимку с подругой. Вовочка-хозяин не стал кричать «Караул!», а достал имеющийся у него небольшой замочек с дужкой и осторожно, пользуясь беззащитностью спящего, защелкнул дужку на мошонке так, что яички остались как бы снаружи, за стальной петлей! Вовочка-гость проснулся, запричитал, испугался и стал просить прощения у Вовочки-хозяина. Подруга, видя, что Вовочки разбираются и без нее, стала спать дальше.

          Вовочка-хозяин показал гостю ключик от замка и продиктовал условия:

          — Чувиха стоит семь рублей двадцать копеек.

          — Почему?! — спросил гость, сбитый с толку неожиданностью реакции и еще больше — дробностью цены.

          — Четыре бутылки арабского вина по рубль восемьдесят. Причем бежишь — ты!

          Гость аккуратно погрузил металлический довесок в паху в недра брюк и на манер полиомиелитиков заковылял выполнять заказ. Вернувшись, он обменял купленное на заветный ключик и поспешно исчез.

          Вовочка разбудил чувиху и стал объяснять ей, в чем он превзошел Ивлина Во. А именно: сохранил всё, что имел, плюс — приобрел дополнительно. И они с чувихой стали вместе гордиться русским мастерством.

 

 

          Два года кряду Вовочка старался не употреблять в пищу казенный компот, чай и кисель, потому что находился на прохождении срочной службы в рядах Советской Армии и твердо усвоил инструкции бывалых стариков-солдат о броме, подмешанном в жидкость для снижения потенции, то есть, в конечном итоге — для повышения боеспособности и патриотизма. Вовочка служил на далекой таежной точке и два года щупал радаром небо, выискивая там врага. И все эти два года Вовочка думал о бабах. Потому что баб в некультурной тайге, как известно, нет вовсе.

          — Что может быть интимнее любви? — спросил однажды Вовочка сам у себя, тоскливо глядя на экран монитора. И сам же ответил:

          — Только самообладание!

          Но тут главнокомандующий издал приказ о демобилизации, и Вовочка на крыльях гражданской свободы полетел в родные пенаты, да застрял в городе Свердловске. Задержка оказалась весьма к месту. Здесь Вовочку соблазнила, определив опытным глазом законсервированные недюжинные возможности, молодая уральская проститутка. Результат превзошел все ее ожидания! Проститутка сказала, что хочет от него родить и больше никому не даст даже за деньги, а если Вовочка считает не так — его убьют.

          Вовочка испугался, замолчал и очень захотел жить и ехать дальше.

          — О чем ты, милый? — спросила проститутка, разглаживая на гладком солдатском лбу мучительные морщины. — Не думай ни о чем!

          Тогда Вовочка сказал:

          — Я не думаю, я — мыслю!

          Только сейчас Вовочка понял, как мудры и дальновидны были отцы-генералы! И они пошли с проституткой пить чай и кушать конфеты. Но это уже был, конечно, не тот чай. Не первой заварки, то есть.

 

 

          В постоянной вовочкиной компании появилась однажды девица по фамилии Фонарева. Для краткости ей дали кличку: «Фара». А, надо сказать, что компания у Вовочки была, по преимуществу, мужского состава, поэтому от недостатка гнусных предложений Фара не страдала. На груди она постоянно носила медальон, в котором были защелкнуты «локоны», взятые у любимого человека с самого что ни на есть интимного места. Любимый человек находился в тюрьме и не мешал Фаре заботиться о сохранении формы.

          Однажды вечером, в разгар проведения торжества без повода, Фара заявила, что она готова научить любого, кто пожелает, плавающему оргазму. Любопытствующих и желающих оказалось много, так что в число первых Вовочка не попал. По этому обидному поводу он расстроился и для восстановления душевного равновесия стал без меры употреблять крепкие напитки, какие еще оставались на столе. Увлекшись второстепенным занятием, он забыл про главное, про Фару. Вовочка уснул, в руке его подымилась и погасла сама по себе сиротливая сигарета.

          Через два дня к Вовочке пришли веселой делегацией давешние товарищи и сообщили:

          — Собирайся, в вендиспансер пошли! Ты с Фарой спал?!

          — Нет… — сказал Вовочка и по глазам товарищей понял, что значит настоящее предательство. Товарищи погрустнели, дружба кончилась.

 

 

          У Вовочкиной соседки-девятиклассницы был кобель Ральф, овчарка. Если соседка выходила из дома, то Ральф обязательно сопровождал хозяйку. Соседка дружила с компанией таких же юношей и девушек; они все предпочитали дружить во дворах и подъездах в темное время суток, поэтому многие родители небезосновательно опасались за целомудрие своих недостаточно поумневших детей и предпринимали контрмеры, а уж в знойных лучах этих самых контрмер плоды подростковой глупости зрели на удивление быстро.

          Как-то Вовочка среди бела дня сидел на балконе и читал книгу. Вдруг ему показалось, что в соседской квартире слышатся крики, рычание и лай. Через пятнадцать минут подъехала машина «скорой помощи» и увезла соседку, по ногам которой стекала кровь. Вовочка очень заинтересовался происшедшим и уже к вечеру доподлинно знал о намерении соседки совершить прелюбодейство с собственным кобелем. Умница Ральф от разврата отказался. Тогда соседка намазала соответствующее место куском колбасы и… И собака потеряла разум! «Обширные рваные раны» — записали врачи в своих бумагах.

          — Нельзя запрещать естество! — рассуждал Вовочка. — Вот у нас в армии случай был: солдат-казах от долгого воздержания тоже обезумел и изнасиловал козу. Козу тут же застрелили, но есть не стали. А солдата — били. И правильно.

          Когда соседка вернулась, зашитая, из больницы, она побила своего Ральфа. Вовочка слышал, как большая, сильная собака кричала и унижалась. И Вовочка впервые тогда подумал, что женщина, испытавшая на себе какой-либо ущерб, может стать хуже скотины! И еще он подумал: размышления о смысле жизни вообще — лучше всего разделить на составляющие: о смысле трудовой жизни, о смысле будущей жизни, о смысле половой жизни… Но соседка не знала о том, какой Вовочка умный, и поэтому продолжала жить в своей ненормальности, которую она понимала как естество.

 

 

          — Всё, что может случиться между мужчиной и женщиной — есть любовь! — сказала Вовочке сорокалетняя тигрица, доктор экономических наук, распиная Вовочку при свечах на гигантском «станке» ее ученого, но одинокого дома — на пятиспальной богатой кровати. — Всё, что может случиться, — это любовь!

          К сожалению, тигрица не учла того, что Вовочка из-за каких-то личных качеств или привычек не признавал в любви изысков, а признавал лишь принципиально нормальное удовлетворение.

          «А вдруг откусит?!» — с ужасом подумал Вовочка, обнаружив свою плоть в пасти тигра. И всё внутри и снаружи у него сжалось.

          — Это же на порядок выше! — пробовала тигрица дрессировать своего укротителя.

          — Нет! — твердо сказал Вовочка.

          — Ханжа! Мещанин! — очень обиделась партнерша.

          Но Вовочка не считал себя ни ханжой, ни мещанином.

          Ему было просто скучно развлекаться «не по делу», ведь даже к процессу целования он относился со скрытой досадой, как к обязаловке, почему-то необходимой на пути туда. Наиболее точную формулировку взаимоотношений стандартного советского мужчины со стандартной советской женщиной Вовочка услышал в родном заводском коллективе: «Сунул, вынул и пошел!» — говорили мужики в промасленных куртках. От тигрицы Вовочке сразу досталось последнее: «А пошел ты!»

 

 

          За хозяйкой одного притончика ходила репутация стукачки. Бывали на этой квартире разные люди: военные, студенты, работяги… Бывал и Вовочка. А, надо сказать, процветала тогда во всей стране атмосфера шпиономании, и соблазн поиграть с судьбой в гусарскую рулетку вовсю тянул к себе болтунов и пьяниц. А Вовочка, несомненно, был и тем, и другим. С большим, как говорится, удовольствием!

          Обычно он заходил в притончик либо денег занять, либо себя показать, либо жизнь скоротать. А тут — ночевать остался! Да не просто ночевать, аж с самой хозяйкой!

          Утром она его спрашивает:

          — Слушай! Была б такая возможность, уехал бы из этой паршивой страны?

          Но Вовочка на провокацию не поддался. Встал по стойке «смирно» и выпалил:

          — Я Родину люблю!

          Сам от себя такого не ожидал, аж настоящая слеза по щеке скатилась. А хозяйка от вовочкиных слов вся испереживалась, смотрит, словно не узнает, и у самой в голове одна неотвязная мысль вертится: «Не стукачок ли?!»

 

 

          Когда Вовочка женился, он понял, что жениться дольше, чем на один вечер — вредно для организма и психики. Чтобы восстановить статус-кво, Вовочка завел себе пылкую любовницу, но опять не рассчитал. Любовница сама захотела жениться на Вовочке, то есть, конечно, выйти за него замуж. Когда Вовочка окончательно запутался в интригах и лжи, он решил разрубить гордиев узел. Он привел любовницу к себе домой и с порога громко заявил жене:

          — Вот женщина, с которой я сплю!

          Результат получился удивительный! Жена и любовница подружились, а Вовочка вновь получил долгожданную свободу. Но на сей раз, увы, свобода натянула короткий поводок алиментов и Вовочка понял: жизнь кончилась!

 

***********************

 

 

КОРОТКИЕ ИСТОРИИ

 

          За что хороший человек Егор Невзоров не взял в жены мать-одиночку Лилю Пак? За то, что услышал однажды, как Лиля Пак сказала своему трехлетнему сыну: «Расти, мое золотце, скорее. Вырастешь — найдешь своего папашу и отомстишь за меня!»

 

          Почему не устроило ни одно из предложений по объявлению о жилплощади «для одинокого мужчины средних лет?» Потому что звонили с предложением исключительно женщины!

 

          Что такое сверхчувствительность? Когда он не может из-за включенного телевизора, потому что неутомимый динамик соперничает с его утомленным шепотом.

 

          Была ли причина для развода у гражданки Н. с поэтом Х.? Да, была. Больше всего он любил ей читать стихи.

 

          Чем обидел местный йог Р. свою молодую жену? Через месяц занятий по системе йоги Р. заявил молодой жене прямо в постели: «Я больше не ощущаю в себе низменных инстинктов!»

 

 

 

ГРАЖДАНСКИЙ БРАК —

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

 

          На кухне Рувим включил радиоточку. Какой-то публицист прямо с утра, надрываясь, костерил Сталина: «Вождизм — это психическое заболевание…» Рувим убрал звук. При слове «вождизм» воображение незамедлительно предоставило мысленному взору мясисто-обрюзгшее лицо энергичной пожилой женщины, матери Бэллы. От видения по телу пробежал озноб, Рувим передернул плечами; полгода назад он сказал Бэлле, что любит ее и пригласил жить к себе. Она согласилась. Был скандал. В загс они, по обоюдному согласию, не пошли. С тех пор мать Бэллы, Роза Александровна, «затрахала» Рувима многочисленными визитами, идиотскими вопросами и оскоминными назиданиями. Рувим боялся, что если он возненавидит старшую, то хуже будет относиться и к младшей. Он этого бы искренне не хотел.

          И сегодня Роза Александровна пришла, разумеется, не с пустыми руками.

          — Здравствуйте, Рувим! — сказала она в прихожей сухо и официально, мгновенно ощупав пространство своими соколиножелтыми, редко мигающими глазами. И пошла дальше, будить. — Здравствуй, доченька! Вставай, пожалуйста. Я принесла тебе подарок. Вот! Папа купил для тебя туфельки. Достань, достань ножку… Прелесть! Бедная моя!.. Обними меня и слушай, что я тебе скажу: чтобы всё иметь, надо жить правильно!

          Обращаясь к Рувиму, потенциальная теща взяла, как всегда, с места в карьер:

          — Рувим, мне делается стыдно за вашу нерешительность. Молчи, Бэлла! Я вам даже лучше скажу: нельзя начинать строить жизнь, не имея хорошего фундамента. Поверьте, мое материнское сердце болит за вас обоих. Рувим, я хочу в вас видеть мужчину!

          — Вам-то это зачем? — не удержался он от того, чтобы не съязвить.

          — Молчи, Бэлла! Вы не понимаете? Мужчина сам по себе не может служить гарантией союза. Я опытная женщина! Мужчину в доме держит не любовь, а штамп в паспорте, извините. Мы заказали вам мебельный гарнитур, но… Сделайте, наконец, прямой ответ: вы будете жениться на моей дочери?

          — Роза Александровна, зачем вы вмешиваетесь?

          — А кто будет вмешиваться? Кто?! Я хочу, Рувим, быть для вас самым близким человеком и поэтому могу сказать всё. Я слышала ваши рассуждения о том, что государство делает из нас рабов с помощью учета и регистрации. Вы умный человек, вы, наверное, правы. Но скажите, зачем так осложнять жизнь? Если вы боготворите свободу, то пусть она будет внутри вас, а не снаружи. Так поступают все интеллигентные люди. Молчи, Бэлла!

          — Вождизм — это психическое заболевание, — сказал Рувим.

          — Я не понимаю вашей иронии, поэтому поймите меня, потому что я всегда говорю прямо: сделайте меня счастливой. Гражданский брак — это государственное преступление!

          Рувим едва удержался от смеха. Бэлла тоже хихикнула. Он подсел, обнял, неслышно шепнул на ушко: «Молчи, Бэлла…»

 

***********************

 

КАРА

 

          Антона Антоновича Шумахера, прапорщика-сверхсрочника, за глаза называли Гандон Гандоныч. Озорник и распутник он был редкостный. Часть, где служил прапорщик, стояла, считай, в самой деревне, так что мужской состав части и женский состав населенного пункта знали друг друга более, чем хорошо.

          И вот какую историю поведали мне в этих местах. Не знаю, врут люди, или взаправду всё так и произошло.

          Была на ферме одна девчонка — никто ее не мог уломать. Тогда вызвался Шумахер и говорит: «Я возьму!» Уж как только он ни старался — ни в какую! Грех, а не девка! Неохота Шумахеру ящик коньяка проигрывать. Хотел он, было, силой, подкараулил, да она его вовремя ведром по голове огрела. Разозлился Шумахер — жениться предлагает, а она еще больше не хочет. Тьфу! И приступил Антон Антонович к длительной осаде: ухаживает, встречает, провожает, цветочки подарить пытается.

          Свой человек стал на ферме! Доярки с ним чай пьют, о жизни разговаривают. Однажды, осенью уж дело было, налили ему девки полный стакан водки: «Сможешь залпом?» «Смогу, — отвечает, — по-ка-зы-ва-ю!» И выпил, штука привычная. А доярки из комнаты тут же вон и дверь на щеколду закрыли, одного бросили. «Эй! — кричит. — Хоть одна останьтесь!» А чуть погодя уже благим матом заорал: «Ко мне! Ко мне! А-а-а-а! Изувечу!» — и на стены бросается. Только услышали, как окно разбил, к лесу побежал.

          Короче, подмешали девки Антон Гандонычу в водку страшного возбудителя, маленькая такая капсула — полкапсулы — доза на одну рогатую голову, — так они ему целых четыре капсулы запуздырили, как на мамонта, к примеру.

          Тракторист потом в клубе рассказывал:

          — Домой с поля поздно возвращался, ночью. Еду, значит, через ручей — что такое?! — сидит в ледяной воде мужик без штанов, и, вы не поверите, настоящими слезьми умывается. Ну, думаю, чудеса!

          А Шумахер потом из той части перевелся, рапорт подал. Говорят, в город ему срочно надо стало, лечиться, что ли? Это еще не всё. Девка-то та, с фермы, за ним ведь поехала!

 

***********************

 

БЕСЕДЫ В ПОЛОЖЕНИИ ЛЕЖА

 

Беседа первая

 

          Для того, чтобы человек глубоко задумался, его лучше всего… стукнуть. Действует безотказно! Интенсивная деятельность мозга, вызванная столь простым, казалось бы, способом, очень скоро приносит знакомые плоды — человек начинает говорить умные вещи. Он делает это неукротимо, остановить его невозможно, потому что во всех религиях еще сказано: желание поделиться с ближним куда как сильнее и выше примитивного обладания.

          Вова рисовал цветные афиши в кинотеатре с хорошим названием — «Дружба». Работа художника в культурном общественном заведении отличалась некоторой спецификой — от исполнителя требовалась повышенная физическая устойчивость к различным тормозящим средам и факторам. В общем, делать свое дело Вова умел в любом состоянии, даже в невменяемом. Администрацию это устраивало.

          Однажды темной осенней непогодью Вова нетвердой походкой выступил из-под каменных общественных сводов кинотеатра на поиски собственной квартиры. Город уже спал. В полный беспамятливый покой было погружено и уставшее вовино сознание, однако ноги упрямо продолжали свой нелегкий и извилистый путь к заветному порогу, за которым всегда звучал знакомый пароль хранительницы семейного очага: «Опять нажрался!» Но дойти до цели, на сей раз, было не суждено. Художник свалился в огромную яму, которую экскаватор выкопал прямо посередине пешеходного асфальта. Внизу находились бетонные трубы. Вова сломал кости в нескольких местах и заматерился так выразительно и громко, что жильцы ближайшей пятиэтажки вызвали сразу и милицию, и скорую помощь. Медики приехали первыми, через полчаса.

          На следующий день Вова пришел в себя только к обеду. «Вытрезвитель!» — подумал он, обреченно. Но ужасную мысль пришлось оставить в покое, потому что обнаружилась вдруг гипсовая броня. «Отлично!» — сказал Вова вслух, и соседи по палате — все двенадцать человек — молча покосились на новоприбывшего. Травматологический стационар приветствовал еще одного.

          Жизнь Вову стукнула. Вокруг лежали — в шинах и на растяжках — такие же «стукнутые». Каждый думал свою тяжкую думу: эх-бы, да не так бы надо было, да зачем полез-то и так далее. Несколько первых дней художник тоже провел в молчаливом пессимистическом настроении. Потом он стал громко разглагольствовать, причем, не обращаясь ни к кому конкретно, а как бы разговаривая с самим собой. Не чокнутый, но и в собеседниках особо не нуждающийся, словно те, кто мог возразить или одобрить, находились внутри вовиного существа — сам себе вопрос, сам себе и ответ. Говорят, такое бывает лишь в двух случаях — при творческом вдохновении и при белой горячке. Вова демонстрировал третий вариант — монобеседу в положении лежа. Обычно это случалось во время «тихого часа».

          — Пушкин, скажу я вам, умнейший мужик был, между прочим! Он ведь сам даже не понимал, какой он умный… Вот потому и гений! Я его два года назад понял, когда с первой женой разводился. С третьего раза, гниды, развели! — загипсованный художник неподвижно лежал на спине и ровным голосом вещал в потолок. Ему не мешали. — Пушкину тоже с бабами не везло. Мир всегда живет скорбно и тесно, а гений — широко. Им рядом вообще не надо бы находиться, а куда денешься? Вот Александр Сергеевич и написал самую потрясную свою вещь — «Сказку о рыбаке и Золотой Рыбке». Я чуть крышей не съехал, когда понял, какая это великая вещь; вся философия тут! Пушкин-то думал, что так просто, сказочку для детей валяет, ан, нет, не сказочку — страшной силы вышел текст, перед ним даже религия меркнет. Эту сказку совсем, может, не Пушкин, а сам Господь Бог изготовил, гений только пером в чернильницу тыкал, да человеческой рукой по бумаге водил. Начало начал и конец концов в этой сказочке! Эта вещь — про нашу всеобщую безнадегу в здешнем присутствии. Замаскировано, конечно, многое, но я разгадал. Самая подлая баба совсем не старуха, а, так сказать, герой, вроде бы, положительный… — Золотая Рыбка! Она ведь самая толковая из всех обитателей сказки и самая хозяйственная — распоряжается всенародными материальными ресурсами; трудно поверить, чтобы с ее-то возможностями она не предвидела бесславный финал? Значит, рыбонька просто развлекалась — подло развлекалась, низко! — ведь знала же, что слаб род людской и примитивен. Наперед знала! Над убогими потешалась! А отчего, разрешите вас спросить? То-то и оно — второй такой Золотой Рыбки в мире не сыскать, ей же жить обидно, тоскливо без дела или без врага. Так хоть так. Бабы! Пушкин правильно подметил. Потому что каждая баба думает, что она и есть Золотая Рыбка — щас ее Старик поймает! Ничего, что старый. А образ Старухи у разбитого корыта — это тоже не спроста. Старуха, уважаемые мои, — это всё та же Золотая Рыбка! Только вылезшая на сушу. Рептилия. Такая же ненасытная баба, правда, рангом пониже: одна развлечения любит, так сказать, нематериальные, другая — от барахла с ума спятила. У обеих общая черта — не могут остановиться, всё им мало. Старика жалко. Он наш, из мужиков, хоть и не пьющий. Дурак только, кто что ему ни скажет — всё делает. Это — главная ошибочка! От послушных мужиков бабы хамеют до беспредела. По большому счету, Старика, конечно, надо судить, как неумышленного провокатора. Не фиг было миндальничать; зажарил бы рыбу, накормил Старуху, да и все дела — жили бы себе дальше. Нет, видишь, милосердие проявил! А милосердие-то было с гнильцой — с соблазном. Золотая Рыбка — это коварный и расчетливый дьявол. Так что, не она в сети попалась, а старый дурак на посулы клюнул. Старуха уж, небось, к смерти готовилась, о душе, о Боге думала, а безмозглый дед на какой грех жену завел, а?! Пушкину бы всё это рассказать — спасибо сказал бы. Так бы и сказал: «Спасибо, Вова!» Потому что я совершенно бескорыстно освещаю его народный гений с неожиданной стороны. Пушкин умер. Значит, не суждено мне услышать слова благодарности. Вы скажите, на кого можно молиться в этой сказке? Не на кого и не на что! Потому что в ранг божества возведен сам процесс. А какой, спрашивается, процесс? А такой, уважаемые, что всякая эволюция неизбежно приводит к деградации. Потому что самая прочная вещь в мире — это примитив: кто из него вышел, к нему же и придет. Пушкин, видать, секрет чувствовал, сказку свою написал примитивней некуда. А какой, однако, получился смысл! Дракон укусил себя за хвост! А дракон этот — баба! Шустрила, шустрила, что на суше, что на воде, а всё равно осталась при том, при чем была. И всем, заметьте, искренне жаль напрасных усилий. У Пушкина, наверно, комплекс был, вот он из-за него и мучился. Случайно напоролся на тему, а уж остальное — дело техники. Да, кстати, забыл отметить поведение окружающей природы: море, мол, волнуется, море, мол, неспокойное. Художественные красивости! А на самом деле, если бы Старик Старухе с первого захода по мордам надавал, — за жадность, — то на море штиль бы стоял до сих пор. Я бы это неопровержимое практическое доказательство Александру Сергеевичу лично бы привел. Никому в этой сказке верить нельзя, ни на кого нельзя положиться. Как в жизни. Старуха ненавидит Золотую Рыбку за то, что она молодая и сильная, а Золотая Рыбка — чистый фашист! — пытается откреститься от паршивой Старухи, потому что узнает в ней свою будущую старость. Александр Сергеевич какую гадость носил в воображении! Слава Богу, успел избавиться, написал. Теперь вот читаем, детей учим. А чему? Добру? Так его там днем с огнем не сыщешь! — Блат, мафия, коварство и глупость! Эх, Александр Сергеевич, Александр Сергеевич!..

          Но тут в палату вошел врач и монобеседа прервалась до следующего дня и следующей темы.

 

 

Беседа вторая

 

          Слева от Вовы располагалось больничное койко-место, которое занимал вежливый старичок-интеллигент, побывавший в автодорожной аварии; справа — еще один старик, жертва обрушившегося старого погреба, этот несчастный минувшей ночью поджег самого себя — закурил втихаря, когда все уснули, а окурок потом сунул под матрац,.. полматраца выгорело напрочь! — было много удушливого дыма, на старика дурно кричали и больные, и медсестры. Два старика переговаривались между собой. Вова лежал посередине, безучастный к перелетающим через него звукам.

          — Перекрытия в погребе лучше всего делать из тавра, а чтобы не гнило, надо приварить в нескольких местах по кусочку цинка — это защитит железо от коррозии,.. хватит пользоваться и вам, и вашим внукам, — говорил интеллигентный старичок.

          — Да… — сказал другой сосед. — Ничего не помню! Слышал только, как зашумело вроде что-то сверху, а потом всё — хряснуло.

          — Мне во время войны приходилось устраивать глубокие блиндажи. Знаете, я помню это чувство: во время обстрела или бомбежки так и кажется, что бревна перекрытия вот-вот посыплются тебе на спину…

          — Я тоже был на войне, — сказал тот, которого завалило. — Шофером был…

          Больше старики ничего сказать не смогли, потому что Вова уверенно открыл рот и произнес очередную монобеседу на тему «был». Очевидно, это, столь часто употребляемое и безобидное, казалось бы, слово произвело в вовином существе реакцию, подобную той, что производит детонатор в ящике с динамитом.

          — Когда я был подростком, в нашем доме собрались как-то потанцевать ребята и девчонки из класса. Помню, я в тот вечер впервые по-настоящему надрался. «Варной», кажется. Или «Бисером». Не помню точно. Тогда еще всякого вина в магазинах завались было. А когда я был слесарем отдела № 20 на электромеханическом заводе, ко мне подвалили мужики, веселые такие инженеры-демократы и спрашивают: «Спирт пьешь?» Надо заметить, предложение от них поступило аккурат накануне небезызвестного международного женского дня. Я сказал: «Пью». Они налили мне на донышко в стакан, я сказал: «Так — не буду». Мужики ухмыльнулись и налили доверху. Я выпил. «Вот это почерк!» — восхитились инженеры. А я — к проходной бегом, пока не развезло. Дошел до турникета, а дальше — как заколодило: на вахтера вылупился, не дышу и не двигаюсь, встал, как вкопанный. Он мне говорит: «Проходи давай!» А я, как дурак, переспрашиваю: «Можно?» Да… Глупый был, видать, по молодости. Потом я работал на другом заводе — был регулировщиком радиоэлектронной аппаратуры: в детстве когда-то радиолюбительством занимался, пригодилось. Там хорошо было. Придешь в лабораторию, десятка полтора приборов включишь — для тепла, если зимой… — на тубус к осциллографу привалишься и спишь до обеда с похмелья. А если не очень ломало, то книгу в ящике держал: сидишь себе, читаешь, мастер придет — задвинешь ящик, уйдет — опять выдвинешь. Я в этом цехе даже освобожденным комсомольским секретарем был, недолго, правда, пришлось уволиться — не по мне вся эта возня с политикой, неправда всё это, да и на воровстве я там с одним парнем попался — флягу со спиртиком вскрыли без санкции начальства. Что уж тут говорить: было, было дело! А когда я был грузчиком, то — поверить невозможно! — пить перестал абсолютно. Пришлось выбирать: либо работа, либо гулянка. Я ведь не профессионал. Зато повидал, как профи пашут. Высокий класс! — С утра пол-литру на двоих кидают, в обед столько же, и вечером — от всей души, а на следующий день всё с начала. И ничего! Глаза блестят, язык лепит, мышцы — во! Я так не смог. Только работал. Не тот, видать, класс. Жена как-то заблажила, денег, мол не хватает. Я в детский садик на дополнительный труд устроился — сторожем. Яичницу тазиками ел, молоко ведрами пил — нисколько не преувеличиваю! Еще и домой таскал, бывало. В садике хорошо было, друзья ко мне приходили, песни пели. А резонанс в пустом детском саду, доложу я вам, всё равно как в церкви: ори — не хочу. Опять же с закуской никаких проблем: котлеточки, плюшечки разные. Одно не понравилось: раз в месяц надо на медосмотр ходить, а там железным крючком сестричка в самое интимное мужское место лезет — соскоб берет, анализ, значит, не сифилисный ли? Однажды пришел я туда с жутчайшего бадога, всего колотит, а в смотровом кабинете — девчонка из медучилища, лет пятнадцати, стажироваться ее, заразы, прислали. У нее у самой от смущения и страха руки трясутся — небось, впервые мужика без штанов видит. Стоим так вот напротив друг друга и трясемся — железным крючком в хитрое место попадаем. Ужас что было! Не помню, тогда же или попозже… не помню! — короче, оформили меня «подснежником» в одной шарашке, чтобы я им сучья рубил под высоковольтной линией. Ну, лето я порубил, весь комарами да клещами покусанный, а осенью отдел кадров давай со мной прощаться. А я — в суд! А в «Трудовой книжке» написано не «подснежник», а — «художник-оформитель». Смешно было… Тем более, что я, действительно, рисую. «Агдам» местного разлива видели? Моя халтура! Я этикетку сотворил! Да уж, чего ведь только не было… Лаборантом — был, каменщиком — был, руководителем кружка детских художественных искусств — был… Причем, в вытрезвитель за всю свою жизнь не попал ни разу, и по «тридцать третьей» ни разу не увольняли. Не зря я жил, дорогие товарщи-господа! Что можно сказать о человеке? Только то, что он «был»! И ничего больше. О мертвом — «был», и о живом — «был», нет, выходит, разницы.

          Потом Вова неожиданно пропел гнусавым голосом: «Бабушка козлика очень любила, в лес на веревочке какать водила! Вот как, вот как — в лес на веревочке какать водила». И больше — ни звука.

          Пришла медсестра, поставила старичку-интеллигенту клизму, так как он накануне жаловался на запор. Палата с внимательным интересом следила за процессом освобождения кишечника. Было заметно, что интерес к явным действиям у людей значительно выше интереса к процессу словесного освобождения. Палата жила своей обычной жизнью.

          — Так вот, я шофером был… — невозмутимо продолжил тот, которого завалило в погребе.

 

 

 

Беседа третья

 

          Произошла неприятная вещь. Во время обеда Вова нечаянно опрокинул на себя тарелку с дымящимся супом, часть горячей жидкости расплескалась по простыням и одеялу, а часть залилась на грудь — под гипсовую броню. Вова шумно вдохнул воздух, замер, вытаращив остекленевшие глаза, а потом выразительно и громко произнес:

          — Хххххх!..

          Соседи-старички оживленно захихикали, негуманно обрадованные бесплатным развлечением — чужой бедой. Прибежала нянечка, навела порядок. От обиды и боли Вова уснул, распятый на блоках и вытяжках не хуже какого-нибудь великомученика. А когда проснулся, заговорил, как ни в чем не бывало.

          — Суки! — предложил Вова оригинальное начало для очередной монобеседы. — Меня хоть одна собака спросила: хочу я рождаться или нет? Ни одна сволочь даже не подумала об этом! Стоял я как-то в очереди за любимым напитком — пивом — в парке имени Сергея Мироновича Кирова, вдруг, откуда ни возьмись, подваливает теща с колясочкой и давай орать: «Ты почему пьешь? Ты отец или не отец?» Очередь стоит, смеется, ни один заступиться за молодого советского алкоголика не хочет. А теща всё орет: почему, да почему? Ну, я и запомнил. Стал применять. Как зайдет у нас с кем-нибудь серьезный задушевный разговор, — а после двух-трех пузырей ух, до чего задушевно получается! — так я обязательно вылеплю: «Только серьезно, ты можешь ответить: отчего пьешь?» Не поверите, ни один меня не послал куда подальше! Вроде игрушка, так себе вопросик, а начинают отвечать — из кожи вон лезут! Один кореш у меня даже прослезился. И отвечают-то как-то странно, вроде и не мне даже, а будто перед зеркалом — себе. Крючок, смею заметить, абсолютный, без осечек. Спасибо теще, мир праху ее. Что любопытно, ни одна сука себя не винит — всё причины какие-то находятся: то жена — гадина, то денег мало платят, то болезнь привяжется. Честное слово, на этом вопросе можно запросто вылезти в исследователи рода человеческого! Я сначала думал, что люди от слабости своей называют одни лишь внешние причины, а потом понял: правильно называют, ничего другого и назвать-то нельзя! Всякий человеческий орган рано или поздно лишается невинности. Разве мой желудок виноват в том, что ему приходится переваривать всякую дрянь? Нет, не виноват. А вот эти колотухи, которыми я всяким бякам морды чищу? Нет, они тоже не виноваты сами по себе. И так далее. И в совокупности эти органы ни в чем не виноваты — вот что важно понять, чтобы зря не дергаться. Да, я с самого своего рождения теряю невинность: во взглядах, в идеалах, в жизни, в душе, с позволения сказать. Постепенно, потихонечьку, день за днем, но моей личной вины в этом нет, потому что я своей невинностью расплачиваюсь за сам факт своего существования. Поэтому, какая бы чихня со мной ни приключилась на этой планете, я изначально оправдан. Стоит ли доказывать, что всякий живущий — невиновен?! Один студент мне ответил на коронный вопрос лучше всех. Он сказал: «Потому что». И перечислил: потому что он хотел поступать в мореходное училище, а поступил в педагогический институт, потому что вместо родного отца в доме матери он успел перевидать косой десяток разных отчимов, потому что его девчонка наставила ему рога, потому что говорит одно, а думает другое, потому что то, что у него есть, ему надоело, а взамен — вообще ничего, потому что после каждого большого веселья он думает о самоубийстве, потому что он любит пить растворимый кофе, а его нигде нет в магазинах, потому что он верил в свои исключительные способности, а оказался троешником, потому что угри на лице никак не проходят, так их разэтак! «Потому что» — самый полный и самый лучший из всех ответов, какие только можно выразить с помощью слов. А те ответы, для которых слова — слишком слабое средство, выражаются иначе, господа — при помощи недельного запоя, например. Эх, теща, теща! Суки вы все неинтеллигентные.

          И точно: ночью неинтеллигентный старичок опять поджег окурком казенный матрац. Ругались все страшно. Улыбающийся Вова не произнес ни слова.

 

 

Беседа четвертая

 

          В палату приходила вовина жена, которая принесла электробритву, кулек сморщенных, пожилых яблок и бутылку кефира. Кефир и яблоки Вова отправил обратно. На все вопросы жены Вова реагировал беззвучно: либо закатывал глаза под лоб, демонстрируя неизъяснимую досаду, либо действовал мимически — изображал на лице всевозможные оскоминные гримасы. Если женщине не отвечать и не перечить, она моментально гаснет, иссякает, как костер без топлива. Супруга художника, не найдя должного отклика у больного, резко выпрямилась, поджала губы и вышла из палаты вон, не оглядываясь. В тот же день Вова произнес монолог на тему, оправдав ожидания и беззлобные подзуживания загипсованных сопалатников.

          — Господа калеки! — обратился Вова ко всем сразу, словно вождь с трибуны. — Перелом костей — ничто по сравнению с переломом психики. В качестве наглядного пособия разрешите привести себя. Могу ли я любить свою жену? Нет, не могу! Во всех смыслах, смею заметить. Вот прихожу я, скажем, домой. И что? Какой такой таинственный и чарующий женский образ меня встречает? А вот какой! Каждый вечер одно и то же: «Поставь, пожалуйста, чайничек… Будь добр, включи мне телевизор… У меня стирка ждет, не поможешь?.. Целый день сегодня по магазинам бегала, без ног осталась, хоть иногда бы попробовал взвалить мои заботы на себя, почему мне одной всё достается?..» Что, господа калеки, знакомая, небось, песенка? — реплики жены Вова изображал гнусавым, «дразнилкиным» голосом. — «Как я устала жить в нищете, без денег… Ты не хочешь меня понять, ты занят своими проблемами, а я хоть разорвись!.. На кого я могу надеяться? На государство или на тебя? От получки до получки живем, так неужели, хоть раз, нельзя пожаловаться?! Сделай же хоть что-нибудь, отец ты или не отец, в конце-то концов?!» Кто мне ответит, как я должен любить женщину, которая: а) неукротима в претензиях, б) не устает жаловаться на жизнь, в) из всех форм общения усвоила только два — понукание и обиженность? Как?! Ведь любят, насколько я понимаю, светлый идеал, а не крокодила в юбке. Человек, господа, ломается очень последовательно, по эстафете. Эта закономерность так же незыблема, как любой из законов природы, как естественное чередование времен года. Одно следует за другим в строго определяемом порядке. Поэтому легко усмотреть, как за крушением идеала ломается психика, а уж потом — всё остальное. Кости, в том числе. А если не кости и не камни в желчном пузыре, то просто ранняя старость, как следствие ранней злобы. Я не могу любить крокодила! Ведь я точно помню, что в начале идеал был. Ну, хоть первую ночь, но — был! А потом пришел день, очередь за макаронами, стирка носков, собственный сопливый засранец и — точка: получается аллигатор. Вы понимаете: она же в этом меня обвиняет! Нет, жену любить нельзя, это противоестественно по отношению к окружающему законодательству. Единственная мирная форма существования в семье — договор и сотрудничество с применением моральных штрафов и финансового эмбарго. Любовница — тоже не выход. Если с ней хорошо, то не с ней — еще, значит, хуже: на стороне — любовь, так сказать, от остатков чувства, а дома — по старой памяти. Нельзя! Две любви в одном месте друг друга жрать будут, как пауки. Любовь любовь не любит! И получается, господа, что любовь — понятие идеальное, чисто, то есть, теоретическое и применять его на практике можно только для исследований и развлечения. Есть и усугубляющие моменты совместного нелюбовного бытия: традиция сексуального опыта женщин воспитана на том, что дилемма «давать-не давать» всегда, однозначно-приоритетно принадлежит только им; бабы уверены, — в силу этой традиции, — что для приведения в действие мужской функциональности достаточно показать голый зад. Я заявляю, что решение «давать-не давать» в равной степени принадлежит и мне. Да, я такой. А кто лучше-то сегодня живет?

          Вопрос повис в воздухе. Палата приобрела скорбную мужскую задумчивость и неожиданную солидарность.

 

 

 

Беседа пятая

 

          — Пришла пора поговорить о роли личности в моей собственной истории. Со школы хорошо помню, что неиссякаемо диалектическое притязание на первенство: то ли личность творит историю, то ли история сама порождает необходимую ей личность, — Вова размеренно выпускал слова в потолок.

          Старички по бокам и вся остальная команда загипсованных полуравнодушно-полускептически внимали философствующему на особый манер больному. Медперсонал на говорящего клиента не обращал внимания вообще, как если бы клиент находился в соседнем измерении. А, возможно, так оно и было. Каких только чудиков не подкидывает ежедневная практика врачам и их помощникам! Вот и вырабатывается от чрезмерного общения с потоком людей профессиональная защита — не замечать того, что выходит за рамки служебной функции. Вова игнорировал и равнодушие окружающих и их «рамки». Вова вещал. Что тут особенного? У каждого может возникнуть такая потребность — выговориться вслух. Больница — вполне подходящее место.

          — Нет, вы скажите, какова роль личности в моей истории? Ведь коню понятно, что моя собственная роль в этом деле — крайне ничтожна. А где личность? А вот, пожалуйста: добрый дедушка фюрер — раз, дружок, который мне в детстве почки отбил, — два, первый космонавт — три, родной директор, который на поруки брал, — четыре, вся коллекция жен — пять… И так далее, господа. Что же получается? Получается, что есть моя история, но нет меня самого. Полно всяких личностей отложили в меня, как оса в гусеницу, простите великодушно за каламбурчик-с, — личинки личностей… А я-то сам из чего? Значит, и история моя — не моя! Зря улыбаетесь! Ваша, господа, история — тоже далеко не ваша. Случай толкнул пылинку жизни, и она покатилась с горы времен вниз. Чья-то пылинка так пылинкой и останется, а чья-то превратится в лавину. Дедушка-фюрер, например, очень даже угадал насчет лавины. Намек понятен? Спасибо. Значит так: в какую я сторону покачусь, в чем изваляюсь, к чему прислонюсь — то ко мне и прилипнет, то есть, мною и станет. Значит, максимум, что мне дано — это никакая не «личность», а элементарное «туда-сюда». Я — диспетчер! Максимум, что возможно — это пытаться рулить по пути вниз. Я совершенно добровольно подруливал и к вредным идейкам, и к нехорошим, извините, господа, подружкам, и к опасным напиткам. Уникальность моей позиции в том, что я не борюсь за сохранение того, чего нет — за себя, — я просто, как снежный ком, накручиваю на себя липкую поверхность жизни. И знаю, чем всё кончится: рассыплюсь. Но мне нравится, черт побери, «накручиваться», да еще и рулить при этом! Личностей, господа, как таковых, вообще не существует! Личность — понятие обособленное, изолированное, а, значит, идеальное, неестественное, противоречащее устройству единой божьей природы. Условно личностью можно считать саму лавину жизни. Всю! А мы — так, сами себе диспетчеры в этой общей, сползающей куда-то каше. Благодарю всех, я кончил.

          — Володя, извините, если я вмешиваюсь не в свое дело, — подал голос интеллигентный сосед-старичок. — Мне показалось, что ваш внутренний мир очень неуравновешен. Вас это очень угнетает. Но обратите внимание на одну важную деталь: любые ваши внутренние отклонения вы тут же компенсируете организацией отклонений внешних. Я подчеркиваю — организацией! Разве не так? Полагаю, что в семейной жизни вы просто невыносимы, хотя те же механизмы поведения в кругу друзей и на работе создают вам, скорее всего, репутацию «своего в доску» и «генератора идей». Я, извините, рассуждаю в тон вашим рассуждениям. Любить вас, уважаемый, возможно только в эпизодическом варианте, а надеяться на вас я бы не посоветовал никому. В том числе и вам лично. Хе-хе! Рад был вас обидеть.

          Вова молчал, как лежащая статуя.

          — Войны на них нет, вот и болтают от безделья, гниды! — с чувством солидарности произнес второй старичок.

          Вова не просто молчал — он демонстрировал, что не слышит.

 

 

Беседа шестая

 

          За два дня до выписки, когда с Вовы спилили уже добрую половину гипсовой брони, он произнес саму короткую из своих монобесед. Очевидно, основная, гигантская, надо полагать, масса айсберга слов и размышлений осталась как бы под водой, на поверхность выплыли лишь несколько фраз. Невидимая работа была трудной; на глазах у взрослого мужчины, как у ребенка, постигающего азы благородной сдержанности, стояли приготовленные слезы. Эту монобеседу Вова произнес почти шепотом.

          — Почему у меня никто не берет интервью? Возьмите у меня интервью! Неужели в целом мире ни у кого не найдется хотя бы одного вопроса для моих ответов?!

          В тот день медицина с удивлением зарегистрировала у выздоравливающего пациента необъяснимый скачок температуры. Но, слава богу, всё быстро прошло.

 

 

Беседа седьмая

 

          Неинтеллигентный старик опять поджег матрац, чуть не удушив всех насмерть. Медперсонал и больные были заняты пропагандой идей человеческого общежития, пропаганда велась преимущественно на нецензурном эсперанто. Вова дожил до дня выписки. Внизу, у подъезда стационара уже стояла машина такси, равнодушно щелкал прожорливый счетчик, психовала, дожидавшаяся Вову, супруга. На обитателей травматологической палаты Вова даже не обернулся, знаков внимания и слов благодарности врачам не произносил. Без посторонней помощи он всё еще был недееспособен. Ходячие больные видели, прислонившись к окнам больницы, как две хрупкие девушки в белых халатиках выволокли полукаменное тело на улицу, как с помощью гражданского лица — жены художника — тело уложили на заднее сиденье «Волги», как машина тронулась и скрылась, будто и не было ее никогда.

          На перекрестке шофер-лихач едва не залетел под самосвал. Гипсовые латы ударились обо что-то твердое в салоне и слегка раскрошились. Жена взвизгнула, а у Вовы от толчка случилась еще одна, последняя из услышанных очевидцами, монобеседа.

          — Что бы я хотел написать на своем надгробии? — риторически произнес он. После чего шофер вздрогнул, испугавшись суеверия больше, чем реального самосвала.

          — Дурак ты, парень! — в сердцах проворчал шофер и перешел на режим встречного мономолчания.

          Вова продолжил как ни в чем не бывало.

          — Плюнь на эту могилу, прохожий! С этого бы начиналось, господа…

          — Вовка, перестань! — жена вяло пыталась воспрепятствовать излиянию.

          — Плюнь и проходи дальше! Ибо здесь покоится прах несостоявшегося слесаря третьего разряда, регулировщика электронной трухи, грузчика и несчастного художника-недоучки. Здесь, высокочтимый господин прохожий, похоронен непорочный мальчик Вова, который возрос в грехе, грехом питался и грехом стал. Каждый в мире сам себе Бог, и только этот Бог — настоящий и единственный; сколько живого вокруг, столько и идолов. Плюнь, прохожий, на могилу! Ибо должен испугаться ты моих заповедей. Первая, самая главная: убий себя! — разве не этого ждешь ты сам и ждут остальные, поторапливающие: «Стань другим»? Вторая: укради! — своруй у мира всё, из чего ты сам себя слепишь. И далее — по тексту: алкай, прелюбодействуй, возжелай жену ближнего, иначе будешь объявлен чужим в стаде своем. Плюнь, прохожий, на эту могилу и тогда — спасешься. Аминь!

          За окном машины промелькивали дома, лица, магазины, заводские трубы.

          В квартире, на диване, нормально кормленый и вполне умиротворенный муж, зачем-то пристально и недобро посмотрев на жену, спросил:

          — Ты Пушкина любишь?

          — В школе проходили, — ответила жена.

          — Калека! — Вова налил стакан «краснухи» и, не объясняя, выпил.

          На работу Вова вышел через полгода. В кинотеатре «Дружба» орудовал уже другой мастер афишной живописи. Вова автоматически превратился в подмастерья.

 

                      

 

**************************

 

          1988 г.