Лев РОДНОВ
БИСЕР-84
(«Тексты-II»)
ТЕТРАДЬ № 08
*************************
Наверняка, каждому из нас встречались в жизни странноватые типы, которые, вместо того, чтобы сорвать свежий помидор с грядки и съесть его или угостить друга, торопливо рвут этот самый разнесчастный помидор с одною лишь целью — законсервировать, заготовить впрок, уберечь любым способом от немедленного исчезновения; пока свежее не станет упрятанным под крышку, такие типы не успокоятся. Это — намек.
Лучшим временем для сбора плодоносных мыслей и чувств по праву считается осень человеческой жизни. Много неожиданностей и невзгод могут погубить будущий урожай: засушливая тоска, знойные страдания, лучи чужой славы, болото быта — всё это стихийные бедствия, грозящие урожаю бедой. Но вот всё позади: осень! Подойдут простые и надежные способы консервирования чувств и дум. Как то: просушивание на ветру времени, маринование в местной редакции, соление текстов матом, стерилизация текстов при помощи сентиментальных соплей, хороши также кипячение на огне критики, сбраживание, снятие пенок и т. д. Изготовлять духовные творческие «консервы» в домашних условиях на уровне их промышленного приготовления (Союзы писателей, композиторов, художников, архитекторов), не так-то просто. Это — факт.
Ну чем ты восхищалась: что говорил умно, не гордо, не слащаво, не как в кино? Любим дурак иль гений: весь мир — его семья. Беги от восхищений, хорошая моя! Зачем любила, девка? Твоя вина: привязана ты крепко к владельцу сна.
Ночь, как палач рассудит, рассвет, как плаха, ждет: она его не любит, а просто с ним живет. Она ему не верит: «Мир в четырех углах?!» — диагональю мерит ночь коммунальный страх. Он зря покоем бредит, она — как тонкий лед: захочется — уедет, расхочется — уйдет. Обидой пьяной вышит и сон его, и стыд. Она его не слышит: о чем он говорит? Она палач убогий, желаний не сильней; он очень одинокий, в особенности — с ней.
В середине восьмидесятых под Казанью проходил шумный фестиваль самодеятельной песни, среди поющих агрессивных поэтов-хохмачей звучало много такого, что официально называлось словом «диссидентство». Я тоже спел самопальное творение: «Мы строим дом, в котором нам не жить…» Через некоторое время ко мне подошла молодая, насквозь прокуренная и проспиртованная Баба-Яга из Киева и сказала: «У нас есть каналы на Запад. Вы нам подходите. Спойте еще что-нибудь». И включила магнитофон. Я сбацал для нее индивидуально что-то позабористей. Она опять многозначительно прошипела: «Вы — наш!» Начали говорить. Бабу-Ягу интересовал некто Р. из Риги, которого сослали за антисоветскую деятельность в Ижевск. Так вот, не мог бы я, как коренной житель Ижевска, разыскать его и вывести на связь с «нашими»? Я, конечно, тут же согласился помочь, потому что вспомнил, как накануне к нам в редакционную контору приходил следователь МВД и сообщил, что у них в милиции есть ИЦ — «Информационный центр» — следотека — насчитывающая 150000 единиц учета. Получалось, что отпечатки пальцев имеются в органах на каждого третьего жителя города, включая стариков и детей. Разумеется, ссыльный Р. из Риги там должен быть. Значит, от имени редакции можно разузнать координаты. Логично?
— Узнаю! — твердо пообещал я Бабе-Яге.
— А где? — осторожно поинтересовалась она.
— В милиции, конечно! — расцвел я в любезности. — У нас знаешь какая следотека! Почти на каждого материал есть!
Больше меня на этом слете никто не называл заговорщически «нашим». Со всех сторон выли под гитары печаль и сатиру. Но время серьезной шпиономании уже кончалось.
Ты спешишь сделать так, чтоб я стал виноватым. Говорливый укор! — будешь клясть и жалеть: вместо белой фаты белый снег, белый фатум, огоньки сигарет — кухонь рыжая сеть.
Даже смех не силен, захлебнусь укоризной, ты спасешься, шепнешь: «Перестань-ка дурить!» Чтоб тебя полюбить, мне не хватит и тысячи жизней, потому что хватило одной — разлюбить.
Средь обидных ночей, может, вдруг успокоюсь: что отдать не сумел? Что, безумный, не взял? Щелкнет цербер на талии — лаковый пояс. До свидания, друг: «Быть виновным — нельзя!»
Без вины я один, без тебя я виновен. Без меня ты есть ты, а со мной — боже мой! Всё фантазии… Я так смешон и условен: мимолетная жизнь с мимолетной женой.
Перед вечностью пятится скорбный любовник и спиной упирается в вечности крепь. Познаваем сей мир: время — временный домик. Я любил не тебя — виноватого цепь.
Красные дети — лучшие дети, красное солнце — лучшее солнце, красные зомби, красные песни, красные рожи в кровавом оконце, красные руки на красном столе —
красная зависть,
красная зависть,
красная зависть идет по земле!
Поровну, поровну красного неба! Поровну, поровну красной травы! Красные хлебы, кровавые хлебы: поровну красной жратвы.
Ужас пылающий в красной золе:
красная зависть,
красная зависть,
красная зависть идет по земле!
Красная совесть — лучшего цвета, красная правда навеки одна, красные зимы и красные лета, красного цвета любая вина, красные звезды на красном крыле…
Красная зависть,
красная зависть,
красная зависть на красной земле!
Ах, в прошлое кидаясь, ложишься, как под нож: всё то, что было — выдумка, для будущего — ложь! Нет, не скучаю я… Ушедшее — уйдет. Любовь не поучает: то лжет, то ждет.
Где я есть я, и бодр и начеку? Зеваю днем… Во сне — к тебе бегу!
Идущему первым я дал бы совет: пока бьют в затылок — шагаешь на свет! А драки любителю истинно чтоб: затылок был в целости — вдребезги лоб!
Влюбленная женщина, тайная мука,
как черная пропасть, безумье ее:
то водит по кругу опасная скука,
то мысли кружат, как кружит воронье.
Влюбленная женщина, свет обаянья, —
храни его, боже, не зная стыда.
Зачем она ищет в чужом расписаньи,
обманное бегство, свой рейс в никуда?
Уступчива гордость. Вопросом — осанка.
Об этом безумьи не знает никто:
она не свободна, она — арестантка! —
с нее одиночество снимет пальто…
У хмурого зеркала нет отраженья,
сама себе дарит колечки она:
«Прости, мой любимый, к чему продолженье,
когда, угасая, люблю я одна?!»
Влюбленная женщина, песня прощанья,
влюбленная мука, влюбленное зло.
Услышь ее, Боже, не дай обнищанья:
любить — это, Боже, ее ремесло.
И примитивное мычанье, и утонченной речи взлет, и духов тяжкое молчанье, и сна космического лед — толчем, толчем, как воду в ступе: слова и знаки, и мечты… Но суть мычанья не уступит тому, что сложно знаешь ты.
Бывает так, что утешает не добрый знак, а знак дурной. Природа весело вращает волчок свободы заводной!
Кончилась краска зеленая, кончилась краска желтая, вот и зима — новый лист.
Однажды она сказала: «А вдруг завтра я умру?» — Любовникам смерть, что нянька!
Приходит новое в обличье дурачка: «Грядет восход с квадратным солнцем!» День завтрашний — спасенье смельчака, а прошлое — на почестях спасется.
Мы с Глафирой живем долго ль, коротко, а квартирку в две комнаты нажили, и детей наплодили, как сору там: наше счастье, что кляча с поклажею. Свет зажгу — тараканы хоронятся. Я Глафиру не бью, только гаркаю, и соседи от нас не сторонятся — все такие же: кошка с собакою. Все живем, а душа не светлеется, помереть бы, да как-то всё некогда: то долги мельтешат, как метелица, то расходы спешат, дальше некуда! Я смотрю на жену с удивлением — это ж баба моя, вроде мебели! Вот и прожили жизнь, как велели нам, не читали мы с бабою Бебеля… Ну, а как подросли дети-сволочи, разменяли квартирку, растыркали: вся глафирина жизнь, как осколочки, всё мое бытие — с закавыкою. Годы тащатся — кляча проклятая! — жизнь лущит, как хозяйка подсолнечник. Никому я не сделал приятного, даже младший и тот — круглый двоечник. Мы с Глафирой живем долго ль, коротко, нынче терпим: мол, завтра всё кончится. Небо шмоном осенним распорото. Я Глафиру не бью, хоть и хочется.
Он жить пришел без суеты, пока курил, она — стелила. И за бумажные цветы она его благодарила. Он прожил так четыре дня, на пятый день — засобирался. Потом сказал: «Прости меня, пора и честь… Наугощался!»
Монетку бросил и жене он позвонил из автомата. В подъезде дети на стене о нем охальничали матом. Он пожил дома день и два, потом опять сказал: «Поеду». А там — бумажная вдова, а там — расходов нету!
Он постучал без суеты: она — не из капризниц. Ненастоящие цветы у настоящей жизни! А он совсем не потаскун, он просто жил богато: ах, он дарил одной — тоску, другой дарил — зарплату. Бывало так, что имена он путал с перепою. И знала каждая «она», что он хотел быть с «тою». На кухне встал он у окна, пока курил, она — стелила… И вдруг — ушел. И чья вина, что на тюльпаны не хватило?
Вы все меня выше и лучше, вы добрые люди, а я: курящий, гулящий и пьющий, огромная дрянь и свинья!
Курящий, гулящий и пьющий, на каждом углу кореша. А кто из нас выше и лучше — язык и стаканы решат.
Мне будет легко и спокойно, как будто в богатом гробу: по тысяче лет на пропой нам, копеечка, две — на еду.
Святого нет. Есть сдержанность и сила. Спор антиподов — праздник бытия. И кто б ни выиграл, мы ахаем: «Красиво!» Источник слов — не сдержанный судья.
Всегда и всюду зову тебя, Любимая! Мое ожидание — в прошлом, в настоящем, в будущем! Всюду! Ему слишком мало одного времени, оно ненасытно и неутомимо. Я звал тебя всегда!!! Ты меняла свои имена, но — приходила, чтобы смирить и возвысить. Мое ожидание исчерпало время и стало демоном. Я люблю тебя во всех и всем: в человеческих существах, в тварях и вещах, в слепом жестоком случае и в лукавой игре воображения. Словно и впрямь есть на небесах тот, который всё знает, но ни во что не вмешивается. Зову и верую: дай мне милостыню — назови свое последнее имя. Я люблю тебя, слышишь? Если эхо этих слов вернется обратно — оно убьет меня. Я не смогу услышать: «Нет».
Внемли! Взойдешь ли, Ясное, с утра? И тьма полей цветами прослезится, падет роса, косарь шепнет: «Пора!» — и в такт ответит радостию птица.
Срок двухтысячелетнего жнивья: слепая сила алчет, прозревая. И тянутся к теплу, как сыновья, и тварь, и всякая былиночка живая.
Иди ж в зенит, не зная непогоды, кумир пустынь, язычников отрада, и испари отравленные воды, и соки дай поруганному саду!
О, солнца круг! Сиянье неизбежно: всё иссуши! Бесплодную божбу, жизнь демонов. И огненно, и нежно на слово «жду» ответь мне словом «жгу».
Ну, о чем писать? Нет сравнения, нет метафоры, вдохновения. На ночь спать ложусь, будто с Музою, просыпаюсь — блядь косопузая! А она говорит матерком, не грусти, говорит, ни о ком, я на то и блядь, чтобы блядью слыть, поцелуй меня — расскажу, как быть.
Помню, я целовал свою девочку, стрекозу свою голенастую… Пожалеть о чем? — жалеть не о чем, говорить о ком? — всё напраслина. «Как зовут тебя? — говорю, — Похмелиться бы, а не то сгорю». Рассмеялась блядь: «Я на то и блядь, чтобы, блядь, тебя похмелять!» Мы в постель полегли от сердечности, блядь на радости, я — для вечности. А матрац скрипит, а матрац поет, небывалые в мире творения! Снятся злые сны: водка душу пьет, а душа — летит в озарении!
Говорит мне душа матерком, не грусти, — говорит, — ни о ком: ты на то и блядь, чтобы блядью слыть, отпусти меня — расскажу, как быть. Ох, не пишется, не читается, не скрипит матрац, не качается, вся душа теперь косопузая, убежала блядь вместе с Музою.
Говорила судьба матерком, не грусти, — говорит, — ни о ком: я на то и блядь, чтобы блядью слыть, ты умеешь, блядь, только блядь любить. А в ответ сказать просто нечего: напишу, накрапаю, мол, сбудется, стрекозу свою, ах, кузнечика позабыл бы, да — не забудется.
Не помогут теперь ни филологи, ни волшебники диспансерные, думы маются, ночи долгие: ведь и блядь была с кем-то первою. Сам себе говорю матерком, не грусти, — говорю, — ни о ком, убежала блядь погулять, видать, так на то и блядь, чтобы всем давать. Чтобы всем давать, чтобы всяк строчил о любви своей, как Господь учил, он учил вязать скверну узами… Глянь-ка, блядь стоит рядом с Музою!
Всё просил об одном: «Не люби!» — песня труса, опорная нота. Ты согласна. Но плечи знобит, словно бьет изнутри меня кто-то. От неясности страшно вдвойне: не любовник, шатун-одиночка! Как вампир, кто-то рыщет во мне, и, ответно, ищу я порочно!
Что-то мутно душе, что-то муторно, не приляжет она ни к чему, неудобною мерой, полуторной, отпустил Господь, как чуму: отпустил Господь дурню дурнево, поперек души все дела: то вина лишка, вдоволь курева, а то зуб выбитый, то скула…
Дурню певчему не курлычется, под окном горит бузина, и судьба ему не добытчица — обленилась, обрыдла она. Полтора литра, полторы деньги, полтора кобеля у вдовы, дурню хочется баю-баеньки, полторы не поднять головы!
Бузина горит, да крапивою мать-сыра заросла у крыльца, отнялася душа некрасивая, записалась она к мертвецам. Бузина горит диво красная! Шибко вдовья наливка крепка! Полтора срока за всё разное, да еще полтора — до гудка!
Что-то мутно душе, что-то муторно, хоть бы кто-нибудь взял бы ее. Пополам восход с дурью утренней, пополам закат и вранье. А вдова скулит, будто сучечка, золотая фикса у вдовы, а вдова живет через улочку, да душа не живет там, увы. Что-то мутно душе, что-то муторно, куковать перестали часы. Проезжай, Господь, мимо хутора: ты не пахан мне, я — не сын.
Не храни меня, подлого, в сердце,
все замки поломавши, уйду,
от бессилья солжешь: «Наконец-то!» —
и в любви догоришь, как в аду.
Я вернусь, я найду пепелище,
губ касанье светло и мертво…
Посели меня в сердце, я — нищий!
Я не трону вокруг ничего.
Не смотри в зеркала, не смотри, не играй отраженьем в стекле. Ночь, как старость, и думушек ритм умножается в лунном нуле.
Я с ней бывал гораздо ближе прочих! Ее терять — что руку отпилить! Фортуна кончилась. Она меня не хочет. Пора остановиться и налить! Я поплетусь мрачнеть по ресторанам, дурной хандре веселий не понять; что до души, с нее бы автокраном огромный камень выкатить и снять. Открыт мой дом для скорбей и иллюзий. Туда-сюда снуют через порог: то друг спешит с могильною обузой, то враг летит, как глупый мотылек. Читает жизнь свой список поименный; надеюсь я потерю повторить: «Люблю тебя!» — твержу, приговоренный… Молчи! Чтоб крепче боль приговорить.
Зачем добился силою, зачем обидел так? Какая ты красивая, какой же я дурак! Как песня недопетая, оборванный куплет… Стояла ты раздетая, всё говорила: «Нет!» Ах, заиграла музыка, неведомый мотив. Как будто бы два узника живут, часы скрестив.
Не живите со святыми, то не жизнь, а сущий ад: душу высмотрят и вынут, а душа земная — гад. Ну, зачем тебе такое? Береги, дурак, покой! Ничего совсем не стоит для святого скарб земной. Он вздохнет — ему и сыто, помолчит — ему и в лад. Не спешит быть знаменитым, наплевать, что не богат. У святого недотепы всё не как у всех людей, у него особый опыт: мол, ты сам себе злодей. Эх! Гони существованье: смерть тоску окоротит. Жаль, душа земная вянет, если ей не заплатить! Со святыми жить страшенно, что ни чудик, то — палач, и, причем, палач душевный: век не пей и не табачь, не хватайся за соблазны, женщин мысленно не трожь! Мол, для Бога ты заразный, от того, что любишь ложь. Что направо, что налево — фуета фует и прыть. А святой живет, как древо, без вопроса: «Как же быть?»
Случай действительный, произошел он с моей доброй знакомой П., которая во время разделки продуктов на кухне умудрилась так садануть ножом по пальцу, что отхватила его напрочь. Муж не растерялся: наложил жгут, чтобы остановить кровотечение, а палец завернул в салфетку и положил в морозильник. И вызвал «скорую». Те лишь руками развели. П. говорит им вместе с мужем: «Пришивайте!» Спорить не стали, пришили, предупредив, что дело может кончиться заражением крови, гангреной… И день, и два после этого, и три кисть руки болела и чернела. А после — палец прирос. Секрет успеха, мне кажется, прост: и моя знакомая П., и ее муж — люди очень веселые, легкие, почти беспечные по отношению к своему телу, они не мешают ему быть здоровым… А вот это — уже искусство, которое случается само, но само по себе не приходит — его надо воспитать жизнелюбием.
Художник Вова в Казани встретил знакомого студента-медика, решили попить пивка. Попили. А потом студент решил показать Вове, как делают операции. Прошли в операционную с группой студентов, Вова оказался рядом с хирургом. Неожиданно ассистент стал падать в обморок. А Вова — рядом оказался. Хирург как заорет на Вову: «Чего смотришь? Зажим держи!» Вова схватил зажим и стал держать, а сам отвернулся, чтобы не стошнило…
После операции хирург подошел к Вове и сказал персонально:
— Не быть тебе, парень, хирургом! Уходи, пока не поздно, на другую специальность.
— Не быть! — так радостно Вова еще никогда в жизни ни с чем не соглашался. Хирург не понял. Потому что он знал свое дело и не совал нос в чужие дела. А если бы сунул — и обрадовался бы, и пивка бы с Вовой захотел испить.
Дойдя до дна, он в преисподней
светильник сердца воспалил,
кричали грешники: «Негодник!» —
за то, что ангел их любил.
Но в мире места нет для встречи,
и стоны вместо аллилуй…
Явился ангел! Вспыхнул вечер!
Черт отдал жизнь за поцелуй!
В подвалах, поближе к тверди, где вдруг из стен прорастает зелень, находится мир, называемый «больше негде», — российская наша болезнь: а) искусства плоды огребая валом, храним, как картошку, их — по подвалам; б) добрый чудак «за так» (еще бы!) в спортивный приют превратил трущобу; в) распоряжение конгениальное: библиотекам — помещенья подвальные! И так далее. Извините, не всех назвал: кому «больше негде» — всегда подвал… Ах, кто это в доме высоком сидят? Те, что подвалами руководят! Кричим просто так, без вина — не поем, не знаем, где бляди, где леди. Вот так и живем, вот здесь и умрем. Больше — негде.
…И поделили они всё: и себя самих, и слова, и земли, и воды, и вещи, и прошлое, и будущее, и детей, и женщин, и вопросы, и ответы, и надежду, и ложь, и силу, и меру, и смех, и плач, и еще многое всё, что было в достижении их понятий. И нечего стало им больше делить. И тогда взглянули они на небо. И захотели невозможного.
…И потеряли они: и себя самих, и слова, и земли, и воды, и вещи, и прошлое, и будущее, и детей, и женщин. И упал тогда их взгляд под ноги. И совершилось возможное!
С рациональной точки зрения написание стихов может показаться чистым абсурдом, тем более, что окружающая действительность всё более уклоняется в сторону сухого расчета. Расчет и выгода — поэзия тех, кто лишен свойства «витать в облаках». Действительно, зачем? Ведь любую мысль и любое чувство можно выразить просто — сказать, как умеешь. В том-то и соблазн: сказать так, как сам не умеешь, как никто еще не говорил?!
Сколько было споров по поводу концепции «искусство во имя искусства»! Теперь, мне кажется, чаще на авансцену выступает другое — новаторство во имя новаторства. Творческое новое пространство завоевывается какими-то «ломовыми» приемами, отмычками, проектантством, психоделическим браконьерством… Поэтому мне всегда была милее та тщательная манера, которую серьезный автор неизменно сохраняет в работе со своим Материалом.
Чудо стиха — это непрерывность этакой двойной пряжи: непрерывность мысли и непрерывность чувства. Плюс высота, на которой всё это ремесло сотворяется. Вечен полу-ироничный спор между «мужской» и «женской» поэзией: кто лучше? А, все-таки, кто?!
Поэт превращает мир в символы, и мир благодарит его за это. Но иногда случается обратное — восторженный пиит безуспешно примеряет готовые идеалы на «неблагодарную» реальность. Происходит крах личных иллюзий.
Ищущий любовь, найдет ее и будет требовать: «Люби!»
Невоспитанный ребенок грызет ногти и пальцы вырастают короткие, испорченные. Самоеды грызут свою душу и она у них тоже вся «обкусанная».
Мы судим других и судим себя. Один из «приговоров» всегда бывает неоправданно мягким, а другой неоправданно жесток.
Чем ужаснее век, чем холоднее и расчетливей нравы, чем беспощаднее спешка ненасытной людской жизни, тем неизбежнее вечная тяга чистой души к ясному чувству, неиссякающей романтической восторженности, удивленному чуду светоносного бытия. Ах, как трудно найти всё это «великое» и «небесное» в грубом материале окружающей повседневности! Где, где искать? И взор души невольно ищет свой идеал где угодно, только не здесь, не в этом ужасном нашем сегодня. Да, телега дня пылит колесами и гусеницами, чадит дыханием турбин, скрежещет железным телом — смертью веет вокруг! Только лазурная ясность в еще не оскверненном будущем, только умиротворенная чистота в далеком поруганном прошлом… Душа парит над ужасной телегой, душа устремляется прочь! — Что плохого в этом?! Иллюзии губили род человеческий, они же его и спасали. Спасали — чуть-чуть чаще.
Когда меня просят рассказать о себе, я почему-то начинаю рассказывать о тех, кому я обязан в жизни.
Где наш человек чувствует себя уютнее и естественнее всего? Где он встречается со своими близкими и друзьями, где выясняют отношения, где предпочитают уединяться доморощенные и профессиональные творческие работники, где…? Конечно, это — кухня! Да, да, та самая, где всё знакомо и всё под рукой, где искусственная теснота сближает нас, таких разобщенных ныне. На кухнях раньше мы спасались от нескромных глаз и политической цензуры, на кухнях, в сигаретном чаду, за стаканом дешевого портвейна мы с упоением вдыхали атмосферу запретной свободы. Но вот изменился мир вокруг, и свободы стало, хоть отбавляй. Свобода!.. «Что я с ней делать буду?» — пел очень независимый человек Владимир Высоцкий. Парадокс? Кто знает… Мы покричали на митингах, поотрывали головы каменным истуканам, испытали друзей и с удовольствием убедились в наличии врагов, а потом, потом… Потом всё вернулось на круги своя — вновь жаркие встречи и разговоры на кухнях, только уже не под вино, а под жиденький талонный чай, вновь ощущение локтя, споров, пророческих недовольств и встреч, и расставаний, и любви. Вновь, конечно, вновь! — На этом благословенном пятачке коммунального бытия — кухне! Потому что только вконец нищий или чересчур богатый не поймет, что у нашей самой обыкновенной свободы есть свой дом — там, где стоит плита, где подоконник завален вещами, а горячей воды нет как нет. Пусть! Зато здесь и только здесь наш человек чувствует себя самим собой. Это как раз то, что надо: можно и пооткровенничать, и пошутить, и спеть для души. Здесь всё можно!
Герой один — читатель. Читатель-заказчик, читатель-судья. Можно персонифицировать «читателя», тогда он сможет вмешиваться в ткань беседы — каверзно нападать, советовать, зевать, требовать музыку, политику, брачных объявлений, телепрограмму. Очень заманчиво сделать этакий типаж с вполне конкретным лицом, который хорош в своей дотошной капризности, доверчивости или, наоборот, в полном отрицании. Кого взять на роль читателя? И хорошо бы сделать «кресло читателя», дающее право на особо привередливую точку зрения.
Печатное слово — особое слово, не похожее на другие его формы жизни. Однажды в «молодежке» крупно и неправильно напечатали вместо адреса клуба встреч и знакомств — адрес частного деревянного дома… Был небольшой скандал. В редакцию прибежала возмущенная женщина и сообщила, что к ней во двор лезут через забор люди, желающие знакомиться. Устному слову хозяйки они не верят. Только печатному!
Алкоголь! С помощью этой штуки кто и как только не издевался над нами, обыкновенными людьми. От различной пропаганды я привык слышать, мол, сам виноват, сам поддался, сам втянулся и привык. Может, и виноват, но я — не причина греха, я — его следствие! Пойдите в нашу дурацкую очередь у наших дурацких винных магазинов и спросите поискреннее у любого: «Кто виноват в том, что ты пропиваешь жизнь?».. Ни один не назовет самого себя! В виновниках окажутся плохие жены, плохие мужья, сволочи дети, бедность, вообще вранье. От пьяной родины-яблоньки, так сказать, рождаются прокисшие детки. Откуда другому-то взяться?! Да, я слабоволен, труслив, но моя вина — последняя.
Там, где он родился, всегда было грязно, влажно и темно. Семья была многодетной, его братья и сестры почти не общались и не играли друг с другом; и они, и он сам, и их огромная, жирная мать — все помещались в очень тесной квартире, которую когда-то давным-давно, еще их предкам предоставил Хозяин. Но о тесноте думали редко, потому что думать нужно было только о кормежке. Хряк очень боялся, что их огромная, почти безразличная к своим детям мать, может задавить кого-нибудь ненароком. Но этого не случилось.
Хряк начал догадываться, когда чуток подрос, что воняющий, полупрогнивший их деревянный дом — это еще не весь мир. И он стал грустить, сам не зная, почему это делает. Пришел Хозяин и всех выпустил на волю. Ах, как много возможностей сразу открылось! Но, увы, за свою жизнь Хряк сумел научиться только двум вещам — валяться в грязи и есть помои. Из всего открывшегося богатства мира Хряк без колебаний выбрал именно это.
Однажды он захотел любви и стал сильно беспокоиться. Опять пришел Хозяин и сделал очень больно. Любить расхотелось навсегда.
Потом куда-то исчезали братья и сестры, а одним ясным осенним днем на дворе жутко визжала мать… Но Хряк был безразличен к посторонним звукам, по крайней мере, к тем звукам, которые не означали начало кормежки. Хряк раздобрел, он научился наслаждаться жизнью в лени и неподвижности. Очевидно, Хозяин заметил перемены и наградил Хряка новой квартирой. Такой же тесной, но отдельной. Хряк был счастлив, днем он думал, валяясь в собственной грязи, о том, что судьба складывается очень удачно. Хряк жил в полном пренебрежении к внешним обстоятельствам жизни: никого не обижал, не носил зла за душой, не имел врагов, был непорочен.
Прошло еще время. Ясным осенним днем Хряка выпустили на двор и стали ловить. У Хряка в тоскливом предчувствии сжалось сердце, он кричал, как никогда, громко, но еще громче кричал Хозяин. Потом Хряка поймали, и он сразу перестал кричать. Он молча принял обиду, когда в горло воткнулся длинный нож, и фонтаном полилась кровь. Хряк умер. Хозяин улыбнулся.
Деньги нужно отменить полностью и навсегда, как это и предлагали большевики на заре нашего заката.
Чем выше завоевания человеческого разума, чем невероятнее взлет фантазии, чем ошеломительнее практические возможности разогнавшейся жизни, тем реальнее становятся шансы глобальных катастроф — внутренних и внешних. Человек — это сосуд, в котором способны ужиться лед и пламень, Бог и дьявол, свет мира и чудовище тьмы. История землян, увы, убеждает: первым к плодам познания, прогресса и цивилизации спешит чудовище.
«Познай себя!» — знамя не только философии. Всё больше человек внедряется в тайники самого могущественного клада на земле — в собственное «Я». Наука становится всё больше похожа на сказочные чудеса, а вчерашние чудеса приобретают строгую научность. И над всем этим сегодняшним действием — внутренним и внешним — как и в незапамятные времена, стоит Слово. Слово! — инструмент, предтеча, основа любых прозрений и завоеваний. Оно может быть подобно скальпелю в руках благородного целителя и может быть подобно смертельному ножу в руках варвара. Слово — это и великий дар Божий, и Ахиллесова пята человеческого существа. В частности, его психики, которая поддается «прочтению», элементарно открывается словесными «отмычками» и, наконец, программируется. Только свободный разум человека начинает видеть вещи в мире не «как надо», а как они есть.
Самое интернациональное чувство — старость. Люди почему-то думают, что они бывают счастливы только тогда, когда равны. Кому, чему равны? Богу? Дьяволу? Друг другу? Не стремление ли к равенству породило все ужасы соревнующейся жизни?! А равенства как не было, так нет и поныне. Только младенцы и глубокие старики не знают соперничества; одним делить еще нечего, другим — уже незачем. И не властны здесь ни разница в языке, ни иные «разделяющие» причины. Возможно, ближе всего мы находимся к природе именно в двух лишь крайних случаях: когда сделан первый шаг в жизнь и — когда готовимся сделать последний. Испытание жизнью — это испытание разобщенностью, поэтому, извините за горькую иронию, старость — интернациональное чувство. Израсходованное время земного бытия — лучший примиритель. Уже не надо бояться опозданий, не надо завидовать, не надо лгать, уходя от вопроса: «Зачем живу?», не надо ничего. Ничего, кроме тишины и мира. Господи! Если ты не даешь нам, людям, мудрости, — чтобы не убивать друг друга, чтобы не кричать о предательстве и обделенности, чтобы не платить вечной жертвой за недосягаемые идеалы, — то, может быть, ты, Господи, дашь нам просто старость? Бессильную, одну на всех и потому безобидную. Мы еще спешим во тьму иллюзий. Но мы уже пришли.
В чем состоит наша нормальность? В том, что мы нетерпимы к не подобным себе.
Семидесятые годы… Как мы пели! С кем мы только не сидели! Где только не побывали! И смеялись, и любили, и плакали. Учились говорить, как на исповеди и слушать друг друга, как на допросе. Мы были неумеренно восторженны, чисты и беззащитны.
Через тридцать или сто тридцать лет говорить о сегодняшних днях сегодняшние оболтусы будут так же. Кораблик русской жизни совершает свои «круизы» по заколдованному кругу; участникам «туров» безразличны впечатления тех, кто плавал «до» или «после» них.
Все мы стремимся в единую даль, но каждый несет свою веру. Не умеешь понять — люби, не умеешь любить — терпи, не умеешь терпеть — уйди. Что из этого сможешь? Рассказать о вере невозможно — надо верить самому. Молитва — это оружие веры. Молитвой сотворяют, молитвой ограждают, молитвой гонят. Страшный суд не надо ждать, он всегда с тобой — это твой выбор. Что ты выберешь в этом мире: подлость или пожертвование, тишину или шум, спешку или наоборот? Каждое мгновение твоей жизни, человек, — это и есть твой самый страшный суд, который ты вершишь сам. У Бога другие мгновения, имя им — тысячелетия. Бог тоже совершает свой выбор, жаль, если он ошибся во всех нас.
Есть в мире места, где чувствуешь себя так, словно побывал в гостях дома у себя самого. Будто носило путника по миру, да забросило случайно на денек-другой в родной забытый дом: и лица тут все знакомые, и слова говорят как-то так, как только родня говорить умеет, и еще что-то творится на душе — и укор, и пожелание добра, и не поймешь, то ли встреча это, то ли расставание... путник снова умчится в свой мир, а родня останется ждать. Что нас всех ждет? Кто знает, какие еще встречи, какие расставания уготованы? Знать человеку невозможно — можно только чувствовать.
Подражание правде — это ведь тоже путь к правде. Какая простая и прекрасная мысль, не правда ли? Прекрасная и опасная: только абсолютная правда неуязвима для лжи. Но никто из нас не может заявить о своей абсолютной правдивости. Значит, вся наша земная жизнь — это преодоление лжи.
Каждая вера чиста, как тысячелетний родник, и счастлив будет тот богатырь, что сможет поклониться любому из этих источников; каждый его напоит досыта. Напоит, но не будет держать подле себя неотвязно, — богатырь останется путником.
Словом исцеляется тело, вниманием исцеляется больная душа.
Человеческая жизнь подобна растению. Она вызывает восхищение, когда побеждает пустыню. Для верующих наш мир — пустыня. Когда смотришь на лица старцев, так и кажется, что они слышат какую-то далекую, очень красивую, зовущую к себе музыку; эта музыка сильнее прочих — зовет и зовет, манит к себе. Слышащий музыку земной жизни, не отвернется и от небесного Реквиема.
Всякий верующий богат своими испытаниями — в этом его счастье, в этом его исцеляющая мука. Внутренняя чистота истинных верующих испепеляюща! Пришедший из суеты и вставший рядом, пронзительно чувствует: как грязен он, как мутна и невысказанна сила его блужданий.
О жизни неявленной, внутренней, потаенной могут говорить лишь два распахнутых, два всесильных в своей беззащитности, верующих в любовь сердца. Лишь бы сердце говорило первым, а ум лишь подсказывал. Не наоборот.
Люди — это человекоподобные существа. Возможно, что, действительно, Человека на земле не было никогда. Кто докажет обратное? Кто или что угодно — только не очевидность! Очевидность говорит языком реальности: зависть, страх, жестокость, обжорство и голод, ложь во благо и ложь во зло, глупость и самодовольство, безволие сломленных, тирания идиотов — вот мир зверей, называющих себя «люди».
Быть самим собой — это когда ты думаешь не о себе.
Доказывают — неочевидное. Грязь жизни — внутренняя ли, внешняя ли — очевидна, ее не надо доказывать, в ней, к сожалению, приходится жить. Залитые мазутом реки, изуродованная земля, выжженная равнина обнищавшего духа, гибнущий генофонд. Напрашивается очень простой, но ошеломляющий вывод: наша жизнь практически полностью лишена естественности — люди вынуждены искусственно существовать в своем, искусственно созданном, мире. Уж не отсутствие ли естественности причиняет самые глубокие, самые непереносимые муки?! Очень страшно: жизнь в этом мире — не настоящая. Как вернуться к собственной подлинности? В одиночку? С другом? С любимой? Со всеми вместе? Со всеми пойдешь — сам пропадешь, один пойдешь — других позабудешь.
Без комментариев. Письмо в редакцию: «Мне всё надоело и опротивело! Надоели разговоры, разные встречи — всё! Никого не хочу видеть. Надоело сидеть дома, надоело читать, учить, писать — всё! Будничная и однообразная жизнь. Надоело ничегонеделанье. Как мне хочется, чтобы всех вас не было ни слышно и ни видно! Надоело реветь, надоело бояться и страдать: хочу, чтобы следующее утро не наступило. Это счастье — не жить с вами! Да и вам всем глубоко пофиг, есть я или нет. Газеты и журналы — надоели. Замуж не хочу. Господи, что я не видела?! Стирка, уборка, ругань… Лучше одной, спокойнее. Господи, кругом обман. Кто вам сказал, что людям живется по любви? Сказки о принцах надоели. В 20 лет всё так безразлично! Может, в другой жизни (а как хочется верить, что она будет еще) я стану кошкой или собакой, или, на худой конец, никем. Только бы не видеть вас всех вместе взятых: с проблемами и политикой, сплошным враньем и подкупленными улыбками. Ненавижу вас всех вместе взятых!» Н.».
Страшно не от звериного облика, а от звериной сути. Люди становятся всё большими хищниками, им требуется материал, который, хоть на время, заполнял бы пустоту души, ума, сердца. Ах!!! Пустоту ума заткнет болтовня включенного приемника; что делать с очерствевшими чувствами? Они увеличивают «дозу» раздражителей — теперь это не вздох и взгляд любимой, а грубость, садизм и примитивный ужас; неразвитый творческий потенциал — тоже пустота, которую удобно до краев залить апатией, наркотиком, вином. Увы, природа, действительно, не терпит пустоты. Внутренняя природа существ — тоже. Всё очень просто: если ты сам не позаботишься о качестве внутреннего своего «контента», то эту удобную пустоту автоматически заполнит расторопная гадость любого сорта.
Встретившись, обвенчавшись однажды, души неизбежно приходили к земным объятиям, а теперь наоборот — бесконечные объятия впопыхах почему-то не ведут к желанной встрече на божественной высоте бытия. Жизнь сейчас — сплошной неразвязываемый узел, а после жизни — так, узелок на память для тех, кто считался «близкими». Пары даже в постели говорят об идиотах-друзьях и дороговизне. Значит, озверело в людях то, что казалось самым прочным — их душа.
Неужели не ясно: жить в этом мире — нельзя! Инстинкт самосохранения естества заявляет о себе всё громче. Слишком долго люди приспосабливали среду обитания «под себя», слишком сильно изменилась сама среда, слишком далеко она отклонилась от природной гармонии — пришла неприятная пора изменять себя «под среду». Сознательно согрешить и осознанно покаяться — удобное лицемерие.
Озверение заразно. Оно может скопиться в опасных количествах в любой части людского существа, а скопившись, начнет распространяться дальше, завоевывать пространство жизни; зверь, поселившийся в зависти, обязательно доберется и влезет в душу, отравит чистое сердце. Зверь, живущий в душе, представляет мир как одно большое преступление, и себя самого в нем — преступником.
А история случилась такая. Старая тихая женщина, израсходовавшая запасы молодого когда-то здоровья, энергии и веры во имя так и не наступившего «светлого будущего», коротала последние свои дни в последнем ожидании — одинокая, всеми позабытая-позаброшенная. От людских глаз старушка скрывалась в однокомнатном коммунальном убежище, а от всего прочего — как скроешься? Глаза у стариков смотрят в прошлое, им хорошо там; из прошлого — навстречу — ястребиным ясным оком глядит на стариков их собственная юность. Соколы! Но жизнь произошла и успокоилась. Старая женщина умерла. Кто теперь скажет, что она была «неутомимым борцом за правое дело», что возглавляла когда-то что-то, руководила, призывала? Отпризывалась. Смерть собрала на дележку вещей объявившихся вдруг родственников. Коммуналка осиротела. Только остались в углу среди кучи мусора брошенные родней ненужные вещи — узелок да фото. Больше жизни самой берегла старушка эти бумажки, в узелке с надписью: «Письма от Миши», от погибшего на фронте любимого, да еще фото — «Сарапульская областная школа подготовки советских кадров. Выпуск 1937 года». А в бумажках — вся жизнь человека, вся его запротоколированная душа. Соседка по квартире не выдержала, подобрала душу, вынула из мусора: живи! А из прошлого, с маленьких овальных фотографий смотрят на нас зрачки, холодные и пронзительные, как наведенное дуло. Пока еще рядом на снимке и палачи, и жертвы. Палачи, не ведающие, что они палачи, и жертвы, не верящие в свою роковую судьбу. Они хотели построить всеобщее счастье.
Всё в жизни имеет свое начало и свой конец. Если не подталкивать жизнь в нетерпении и не замедлять ее нарочно, то путь от начала до конца будет спокойным и плавным, как ход планет или как полный век растений — от семени до семени. И если не нарушать законов природы, то в конце пути ты обязательно вернешься к его истоку. Потому что жизнь — колесо, удобное, неуязвимое в своем бесконечном качении по тропинкам пространства и времени. Не мни его зря! Не делай из волшебного круга угловатых фигур — движения не остановить всё равно, а трясти будет изрядно.
Наконец-то вырвались в командировку! Едем! Смотрим, слушаем, запоминаем. Водитель матерится: то дорога в «гармошку», то «лысые» колеса на обледеневших прикамских горках не тянут. В райцентре шлепаем на бланках бесполезные для нас исполкомовские печати. Бесполезные, потому что командировочный фонд редакции еще летом иссяк. В исполкоме никто не спрашивает: кто мы, зачем, куда, с какой целью. Всем — до… сами знаете до чего. В центре поселка — очередная недостроенная железобетонная раскоряка, призванная символизировать вечную память или вечную славу чего-то… В честь кого столько бетону налили? Прохожие не знают.
В 1977 году в крест недействующей церкви в селе Мостовое шарахнула молния. Два дня горело. Крест, огонь, разруха… — не хочется видеть во всем этом каких-то зловещих символов. Но не получается. В символах разрушения есть мистический магнетизм. А в самом разрушении? Ведь ломать можно, тоже радуясь. Я пробовал.
Свободы боится ограниченность.
Под небом Киясовского района довелось услышать такую мысль: жизнь состоит из чередования питья (пьянства, в смысле) и работы, поэтому нет никакой принципиальной разницы между существованием в городе и существованием в деревне. А все проблемы происходят, якобы, лишь от одного — от нарушения ритма «чередования»: нельзя пить-пить-пить-пить... или работать-работать-работать... надо все-таки соблюдать правильность: поработал-выпил, поработал-выпил… Такая, знаете ли, теория. Не для круглых отличников.
В деревне Шихостанка встретились с одинокой бабушкой, маленьким человеческим воробушком, затерянным среди заснеженного пространства. Ночь. Тикают ходики на стене. Бабушку зовут чудно, в духе минувшей эпохи — Домна Филипповна. Отжила свое почти, отгорбатилась. Что голос, что тело, да и душа, наверное, — всё высохло, окуклилось от пустоты и ненастий. Но нет, начала оттаивать, сидит на кровати, гладит кошку, покачивает махонькими ножками в разноцветных носках, жалуется, что коза «закупоросничала»; словно и впрямь, как засушенная холодом бабочка, какие случаются в нетопленных избах, почуяла тепло, зашевелилась, стала оживать…
— И помирать не помираю, и жить не живу, — говорит. — А кошку с собой спать не кладу. Храпит больно!
Всем хочется отдохнуть от жизни. Что за напасть! Горожане едут к подзолам и суглинку, а землеробы — поближе к асфальту. Этакий вечный круговорот в поисках места, где бы отдохнуть от всего прежнего. Мой товарищ за большие «тыщи» купил дом в деревне, навязал себе на шею радость собственности, скормил колорадскому жуку гору картофеля, лишился покоя по выходным, зато — счастлив: «Себя, конечно, не переделаешь, так хоть место поменять…»
Человек — это существо, которое всюду ищет храм. А что, если «искомую величину» приземлить, сделать ее совершенно обыденной, облечь в форму избы, домотканых штанов, беленой печи? Тогда не придется ничего искать, поскольку храм будет под боком. Чтобы прийти к такому концу, придется, видимо, ба-а-альшой крюк дать на дороге судьбы.
В деревнях прощаются так:
— Оставайся с Богом!
— Поезжайте с Богом.
И всё. И разъехались, будто и не было этой встречи. И не будет, наверное, другой. Но остался навек между простившимися единый знаменатель, равняющий всех, живущих в числителе. Может, бог. Или природа. Или любовь. Как угодно. Слабое сверху дробится, числится, а сила снизу поддерживает, знаменует.
Естественность внешней жизни, построенной людьми, целиком зависит от того, что они считают естественным в своем невидимом, внутреннем мире. Проверьте себя: как просто всюду научились рождаться слова о ненависти, мести, жадности, упрямстве, недоверии, обиде… Как уверенно и естественно они звучат в человеческих устах! И только о любви — о единственной основе всей жизни! — говорить словно бы стыдно. Когда, на каком из поворотов обломился путеводный лучик? Бог прав: первым было и будет всегда Слово. Что произнесешь ты для себя, то и сотворишь вокруг. И порушенную церковь, и мертвый плакат, и свою болезнь, и свое выздоровление, и свой новый дом.
Беседую с поэтом: Помнишь: «Первым было Слово?» Ты сам — источник или «транслятор»? Трансформатор. Тебе не приходилось сталкиваться с необычными состояниями жизни? Конечно, приходилось. Бред, например… Как же! Чем отличается просто сочиненная строка от напечатанной? В напечатанной есть магия. Какая магия? Магия исповеди. Было бы что исповедовать. Есть два, как минимум, типа читателя: один ищет в книге «норму», находит и получает от этого личное удовольствие, а другой для удовлетворения ищет «сумасшедшинку» в авторе… Ты какой? Я — с сумасшедшинкой. Стараюсь таким быть. Искусственно ненормальный? Отчасти. Откуда ты ведешь отсчет мира? От себя? Приходится… Ведь я — самая середина этого мира. А от середины считать удобнее всего. Творческий человек всегда эгоист в своем творчестве? Да, пожалуй. А как быть тогда с проповедью бескорыстия? Никак. Гений и злодейство — вещи совместные. Поэт, как известно, живет на самой границе между разумным и безумным. «Нарушители» на границе имеются? Даже мысли и те — перебежчики!
Свобода начинается с толкотни и суеты общего старта. В самом начале уже есть проигравшие, но еще нет обманутых.
Меньше всего романтизма достается настоящему, реально осязаемому моменту жизни. Больше всего «розового крепкого» (был такой дешевенький напиток при социализме, 1 р. 07 к. за пол-литру) в планах или воспоминаниях.
Пацаны играли «в выживание» на необитаемой скале в северном море. Рядом с людьми жила курица. Курицу звали «Мими». Первое время она жила рядом с людьми, привязанная за лапу. Мими — не просто третий участник испытания одиночеством, Мими — «стратегический» продуктовый запас. Вскоре курицу отвязали. Она не убежала. Наоборот, вела себя хуже невоспитанной дворняжки. Научилась воровать. Однажды Мими вырвала сухарь изо рта хозяина и молча бросилась с добычей в глубь острова. Воровку догнали. Сухарь почти не пострадал. Остров превратил домашнюю инкубаторскую клушу в настоящего хищника.
Мими выдержала робинзонаду вместе с людьми, съели ее уже на материке.
Мы — путешественники. Потому что всех нас несет неведомо куда единое течение — река времени. Кто-то чуть-чуть отстает, кто-то слегка обгоняет это течение. Соревнуемся! На то и путешествие. Иные ныряют в глубину, а иные мечтают «приподняться». Ах, как утомительно бывает, порой, это странствие, от которого нельзя отказаться! Усилия жизни и лицо человека обращены в будущее: какие опасности, какие подводные камни, коварные мели и опасные повороты еще ждут? Неутомимый взгляд бежит впереди человека и времени. И мы уверены в себе и в своем пути. «Как живешь?» — спрашиваем друг друга. И каждый отвечает: «Нормально». Потому что так оно и есть.
Но люди не могут путешествовать, «сплавляясь» по течению времени, без отдыха, без привалов. И называется любой из таких привалов — юбилей. Глаза «юбилейных» участников похода жизни обращены не к будущему и даже не к настоящему, а исключительно к прошлому. Впрочем, можно вывернуть на сто восемьдесят и всю голову, но лучше этого не делать, а то дальше поплывешь — задом наперед, вслепую.
Далекое будущее всегда кажется нам сказкой, но вот оно, наконец, настает и, увы, разочаровывает. Не беда! Далекое прошлое предстает не менее сказочной картиной. Прошлое! Не надо его бояться. Оно не сбудется, потому что уже сбылось: муть жизни осела — былое кристально ясно, оно не подведет, оно надежно, как сама материя! Прошлое — не разочаровывает.
Да здравствуют юбилеи! Юбилеи — это оазисы, где время прекращает свою вечную работу. Юбилеи — это самое невероятное из всех достижений человеческой цивилизации. Ибо никому еще не удавалось на земле обманывать время так, как это удается юбилярам. Секрет юбиляра прост: глаза его не на месте. На затылке.
Да, конечно, любая пылинка в мире единственна и неповторима. Но доказательство своей исключительности ведет к трагедии. Лучше просто быть, чем доказывать. Мне непонятен фашизм, партии, сборища. Это так банально: хочешь что-то изменить, улучшить, спасти — начни с себя. Погляди для начала в зеркало. Ты себе нравишься? Что ж, тогда ты ничего не увидел.
У Иоанна Богослова в Апокалипсисе я вычитал: не ищите Бога в храме, Его там нет. Это — о нашем времени. Бог, похоже, переместился из «общежития» в менее просторную, но более удобную «квартиру» — в личность человека. Я в это верю, я это чувствую! В наших деревнях неоднократно встречал: старушку-храм, девочку-церковь — сердца, не знающие выгоды, любовь, не оглядывающуюся на условия. Человек-храм тоже может быть разрушен, затоптан и осквернен, но Бог живет именно там. Больше уже просто негде.
Как я себя чувствую? Как тот, который наступил сам себе на мозоль и даже не извинился.
Смех — надежда на выздоровление. Смех над собой — здоровье. Улыбка красит и человека, и нацию, и природу. Но не надо обольщаться. Кисло всё в мире, очень кисло. Многие герои перед смертью улыбались.
Слово — очень опасное вещество. Пожалуй, самое опасное из всех прочих человеческих «игрушек». Чем опаснее игрушки, тем сложнее мир. Или наоборот. Не разберешь. Железо, электричество, радиация, психические феномены — на кой черт всё это было вызывать из небытия? Но лавина жизни пущена и ее не остановить. Как выжить? Я знаю только один способ — это молчание.
В людях, на мой взгляд, есть одно самоубийственное качество — ненасытность. Почему всякий раз, провозглашая равенство, участники не следуют своим словам? Сам для себя я давно сделал печальное открытие: люди живут плохо от того, что всё время хотят жить «еще лучше».
Есть всего две подлости: видеть, но не говорить или наоборот — городить сослепу.
Возможно, люди на земле — это еще далеко не завершенная божья конструкция. Вариация, отклонившаяся от своего золотого идеала. Но идеал остался, осталась непрерывная тяга к нему. Мы все хотели бы жить чище, спокойнее, яснее. Каждый воюет за свой мир ужасными средствами: деньгами, пулями, ложью, лестью, назойливостью. Люди слишком тяжелы, чтобы взлететь просто так, воспарить. Нужен солидный разбег. Если и летаем, то по принципу «предметов тяжелее воздуха». Мало ведь кто желает стать просто выше, чем он есть — все хотят возвыситься. Я не политик, не генерал, не самовлюбленный мальчик в кожаном пиджачке. Я — плохой. Вижу свое «плохо» и говорю об этом. Может, от страха за себя. Почему же соседи-то сердятся?
На кривую жизнь есть лишь одна управа — прямое зеркало сатиры. И тогда кривая жизнь возмущенно кричит: «Меня исказили!»
Мы все хотим счастья. Я думаю, оно не должно быть ни легким, ни трудным. Оно должно быть таким, чтобы не замечать его вовсе — то есть, просто удобным, как всё здоровое. Иначе всегда будет повод смеяться сквозь слезы или плакать сквозь смех.
Земля — не самое подходящее время для знакомств: охотнее здесь ссорятся. Но неужели мы пришли на Землю для того, чтобы поглубже вырыть свой индивидуальный окопчик? Что я хочу? Идти на свет, а не на клич зазывалы.
1990 г. Вот и пришел день спросить себя: а что же у меня есть дорогого? Самого дорогого! Такого, чтобы продать, чтобы наверняка купили. Вещи? Так одно старье по углам растолкано. Ум, совесть? Так кому они нужны в этой сутолоке. Может, родину с молотка толкнуть? Ну, это и без меня уже… Надо, надо торговать по утрам и вечерам! Если о себе сам не подумаешь, никто о тебе не подумает. Мысли о себе! Какой силы достиг человек в этом искусстве! Забудь о других — они чужие. Потому что тоже думают только о себе. Какая разница, кто там, по ту сторону прилавка? Главное — чужой! Хвали товар шибче, всучи подороже. Дураком прикинься — дурака поймаешь. Каждый тянет одеяло жизни в свою сторону. Богатая головушка богатой мошне прислуживает. Мозг, как грыжа, сердце, как чирей, душа, как покойник. Эй, купи что-нибудь — продам!
Большие открытия всегда оборачивались большой бедой для людей. Страх за последствия должен предшествовать радости открытий.
Нет ничего омерзительнее и дурнее, чем пляска ликующих ратоборцев на трупе поверженного колосса. Я не принадлежу ни к числу поклонников бывшей КПСС, ни к когорте ее непримиримых противников. Однако у всякой революционной эйфории есть свое неизбежное похмелье. Иными словами, вбивание осинового кола в могилу коммунистической партии одной отдельно взятой страны никак не означает прощания с коммунистической идеей вообще. Рано хороните!!! «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» Безумцы, мерзавцы, герои, уголовники дела и слова — вот кормчие; ах, как легко воспламеняются иссохшие человечьи души огнем идеи всеобщего равенства — воплощением рая на земле! Горели, горят и будут гореть чумной ненавистью глаза голодного подонка, ленивого раба, продажных филантропов и саблезубых мессий-однодневок. Великий овечий поход к всеобщему благоденствию продолжается. С той лишь разницей, что барачно-распределительное равенство заменено соревновательным беспределом. Идея призрачного народного счастья запустила в России фантастическую мясорубку: каждая национальная, партийная, тусовочная или прочая «овца» полезла в рай в одиночку. За социалистическую революцию расплатились кровью, за демократические эксперименты — расплатимся, видать, душой. Кто ведь как ищет благоденствия. Как в арифметике: одни старательно складывают и умножают, другие — только делят, ну, вычитают, на худой конец. Вычитание и деление — вот и всё, что нужно знать любому российскому царю-батюшке. Аминь! Каков выход? На мой взгляд, он чрезвычайно прост: коммунизм возможен лишь в отдельно построенной личности. А до тех пор, пока равенство, братство и счастье будут искать сообща, думным и колхозно-базарным методом, будет и почва для мечтаний о дурном несбыточном равенстве. Не верьте никому: надежда обреченных действует вернее яда — она не сбывается никогда.
А. В. судьба крутила, сжимала, растягивала и мяла, как упрямый образец на испытательном стенде. Многое за десятилетия успело обломиться, выкрошиться, треснуть. Осталась голая уцелевшая сердцевина — сам по себе человек, какой есть, такой и есть: потерял много, зато и лишнего не прилипло.
Прямота, идущая от безоглядного естества, обаятельна, в какой бы форме она ни была выражена.
Мученик — это не тот, кто просто терпит. Мученик — это человек, оказавшийся «не по размеру» своему времени. То ли оно болтается на нем, как старый пиджак на ветру, то ли жмет невпродых. Хоть с бутылкой, хоть без бутылки — не разберешься сразу. Разве что порассуждать. День сегодняшний, допустим, принадлежит политикам, завтрашний — экономистам, послезавтрашний — полублаженным мечтателям. Каждый живет в своем «дне», как кулик в болоте, и хвалит, и ругается, и спорит с соседями по времени.
Действия таланта, зачастую, безотчетны. Талант — это ведь не только картины, книги, песни, чертежи или интриги. Это — некая избыточность жизни в тебе самом. Собственно, талантливый человек становится как бы рабом или заложником этой своей избыточности. Откуда она? От случая или свыше? Поди разберись! Повышенный уровень внутренней человеческой энергии подобен весеннему паводку: он неиссякаем, не всегда удобен и жаден до новых просторов.
В принципе, каждый человек изобретает свою собственную жизнь, как велосипед — повторяясь в неповторимом.
А что, со времени сотворения мира в нем изменилось количество банальностей? Истина банальна. Каждое поколение и каждый человек выражают это заново и по-своему. Вот и вся новизна.
Женщины мыслят цветом: «Это кажется маловероятным, но долговременное наблюдение показало, что фон, цвет, окраска нашей комнаты, цвет нашей одежды — всё это притягивает определенный вид энергии. Мы и не подозреваем, что покупка той или иной цветной вещи может в корне изменить нашу жизнь. Попробуйте сами вспомнить примеры из собственной жизни: меняются обои — меняется жизнь…»
Вопросы, вопросы… Как вы считаете, люди играют в государство или государство играет в человеческие судьбы? Что такое судьба? Ее можно спланировать? А выиграть? Все знают, что проиграть свою судьбу легче, чем выиграть. Почему? Скажите, дети — это наши игрушки? Жить играючи — серьезно ли это? Кому везет больше, серьезным людям или легкомысленным? Что бы вы считали крупным выигрышем в своей жизни в а) 5 лет, б) в 18 лет, в) в 40 лет и г) 100 лет? Сочетаются ли в жизни эти два понятия: игра и справедливость? Радуют ли вас чужие удачи? А случалось ли так, что вас радовали чужие неурядицы? Есть ли на планете существо, азартнее человека? Почему люди играют даже в смертельные игры: гусарскую рулетку, опасные путешествия? К чему приведут игры ученых? Кто с кем играет: мы с природой или она с нами? Вы хотели бы снова стать ребенком, чтобы жить играючи? Надежда — разновидность ставки; на что надеяться важнее: на деньги, на заслуги, на общественное положение, на детей, на друзей, на государство, на нечаянные обстоятельства, на бога или только на себя? Почему случай называют «слепым»? Вы верите, что случай действительно слеп? Вы верите в то, что в мире нет ничего случайного? Вам не приходилось играть со своим собственным здоровьем? Говорят: «Игра воображения». Во что любит играть ваше воображение? Все настоящие дела делаются от избытка жизненной силы — играючи; у вас есть такое дело? Молодежь играет в будущее, старики — в прошлое; попробуйте определить, к какой половине человечества вы принадлежите? Где и в чем грань перехода от одной игры к другой? А что делать с настоящим? Кто вы для своих детей: охранник, мудрый вождь, друг или «играющий тренер»? Что вы чувствуете, когда массовик-затейник произносит: «Играют все!» Вам хочется побыстрее присоединиться? Или, наоборот, отойти в сторону? Почему?
Классик мировой литературы С. Моэм писал: «Если человека впереди не ждет ничего, кроме горечи и разочарований, то я могу лишь приветствовать его поступок: брошен вызов сильнейшему из инстинктов — инстинкту жизни…» Речь идет о самоубийстве. Страшные слова, жестокие — нечеловеческие в своей безысходной наготе слова! Как больной заражается о больного, как эпидемия собирает свой печальный «урожай» — так человеческая душа реагирует на «эпидемию» казенщины, на ее беспощадную общую мерку, недостаточно чуткую, чтобы услышать чей-то одинокий голос.
Тело достаточно кормить, и оно будет жить само по себе. А душу? Душу надо любить, надо ее понимать, надо учить ее — глаза в глаза — быть сильной.
Глаза в глаза! Только так. Педагогика — это ведь не только школа и семья. Это — вся окружающая жизнь. Окружающая и сейчас, и в прошлом, и в будущем. Сумеет это «окружение» убедить тебя в радости и смысле бытия — хорошо. Не сумеет — ты найдешь пустоте замену.
Воспитание не может быть указом, назиданием, холодной рекомендацией. Воспитание — это сотрудничество жизней: сильной молодой и опытной уходящей.
Подавляя личную волю, можно воспитать лишь абсолютного солдата.
В конечном итоге, любой методист боится своей беспомощности. Именно беспомощность не может признать своих просчетов и — защищается. Беспомощность любит мундир больше собственной жизни. Больше чужой жизни — тем более. Мундир — это всё, что у нее есть.
Россия — это перевернутый мир, здесь практика мертва без теории.
Что требуется для того, чтобы узнать человека? Съесть с ним на пару пуд соли. Но этого явно недостаточно для познания российского варианта дружбы — здесь никак не обойтись без бочки вина. А познание — процесс бесконечный, и одной бочки оказывается слишком мало.
(По мотивам бесед с ижевским историком И. К.) «Российскую интеллигенцию представить трезвой невозможно даже теоретически! Я неоднократно размышлял над неповторимым феноменом русской интеллигенции. Почему она ТАКАЯ? Почему богатый, образованный человек, у которого есть и дом, и семья, и обеспеченное будущее вдруг, как мальчишка, насмерть задумывается о смысле жизни, и, так и не найдя ответа, рисует на белой рубашке слева кружочек и стреляет в него? В этой русской необъяснимости пытались разобраться и странствующие купцы, и кабинетные философы, и поэты. Ответа — нет. Но все отмечали одну характернейшую особенность образованных россиян (это относится и к прошлому времени, и к советскому периоду истории страны) — это невероятное, почти патологическое стремление к добровольной жертвенности. Русская интеллигенция жертвенна по самой своей сути. А для реализации этой программы судьбы нужны, формально говоря, точки приложения. Лев Толстой страстно восклицал, как о высшей мечте: «Вот бы пострадать за кого!» Революционеры: Кибальчич, Перовская, — наплевали на блестящую карьеру, всё променяли на возможность «пострадать за народ». Та же сила толкала добровольцев на штыки и доты впоследствии.
Любая теория в России становится верой! Именно поэтому стало возможно богоотступничество. Теория — продукт мозга. Вера — епархия души. Не мозг, душа вина просит!
Для нашей интеллигенции характерно обезьянничанье — своего ничего не жаль, да и себя не жаль. Даже русский язык после революции готовы были забыть: все учили латынь и эсперанто, чтобы свободно просвещать «мировой пролетариат». Каждый в этой стране знает: последнюю рубашку с себя снять — высшая сласть.
На Западе пьяницу осуждают, здесь — жалеют. Здесь на тебя доброжелательное внимание обратят не тогда, когда ты вырвешься из общего потока, а когда упадешь, споткнешься. Пьяного на Руси испокон веку жалели. Скажите, где, в какой еще стране самый богатый храм возведен в честь… дурака — храм Василия Блаженного?!
Русские люди полярны вообще, интеллигенция — в особенности. Меры здесь не знают. Жизнь здесь привыкли чувствовать, а не просчитывать. Русские философы уже неоднократно высказывали мысль, что разгадка русской души проста: феномен возник на стыке двух культур — европейской и восточной. Душа на стыке постоянно «кипит» и не улавливается ни в какие логические рамки.
Как охладить вечно кипящую русскую душу? Работой. Бездельем. Путешествием. Романом. Вином. Самоубийством.
Взгляните, как выражается на Западе символика единения человека с Богом — это, как правило, одинокий шпиль. К Богу там идут в одиночку. У нас же и в символике заложен смысл коллективизма: луковка на куполе церкви — это некое «МЫ», которое затем лишь переходит в устремленное в небо «Я». Такую форму веры без самопожертвования просто не пройти».