Лев РОДНОВ
БИСЕР-84
(«Тексты-II»)
ТЕТРАДЬ № 15
*************************
Этот фривольный стишок был написан в 1985-м году и даже напечатан в местной периодике. Назывался он замаскированно: «Хваляла». Вот, прошло двадцать российских лет, сменились два века, перечитываю опять, а править-то нечего и стыдиться нечего: всё сбылось, как по писаному. Поэтому привожу оригинал.
ХУЯЛА
Бесплатное солнце бесплатно сияло. «Какой непорядок!» — подумал Хуяла. С тех пор стал Хуяла о том горевать: как солнечный луч по рублю продавать? Выглянет утром из-под одеяла — света поток ослепляет Хуялу. «Ну-ка! — кричит. — Отправляйся обратно! Быть не бывает, чтоб это бесплатно: только покажется день из-за туч, каждый пусть платит за солнечный луч! Я вам не так себе, я вам не ноль!» — шепчет Хуяла, беря под контроль неба высокого синь-синеву… Где тот Хуяла? Уехал в Москву! Слышится там, у кремлевской стены: «Дай нам, Хуяла, хоть свет от Луны!» Странные штуки смущают страну: вводит Хуяла налог… на Луну. Черная сажа летит из печи, звездочка дальняя светит в ночи, — быть не бывает бесплатной звезды: «Ну, берегитесь! Ну, дам вам узды!» Всё потемнело, себе господин, — только Хуяла сияет один. Крикни-ка громко: «Хуялу люблю!» — за каждое слово возьмешь по рублю. По свету прошлому ты не грусти: вечно, Хуяла, над миром свети! Жить без Хуялы не можем ни дня, вот ведь какая случилась х… ня!
Слушать исповедь — быть, как помойка… Ну-ка, сор из избы выноси! Так поахаем мы, и поойкаем: ты меня от меня же спаси! Я приму, коли скажешь ты слово, шепот ревности исподтишка, сучью ласку приму я сурово, даже жизнь от дружка до дружка. Я приму и грехи, и отраду, мир, горячей чужбины я приму. И смеюсь я, страдая за правду: люди грудятся — по одному! Отпусти, как собак, свои беды, им давно разбежаться пора: тишина — это наши беседы, так как завтра случилось вчера. Схороню я на дне ожидания поцелуй и пощечин следы, и, дождавшись, положенной данью соберу всё, что бросила ты. Из избы сор несут не в наперстке — выметаются вон имена! На монеток иудиных горстку, как свободу, куплю я вина! Жили-были мужик, али баба, кто кого погонял из избы? Эх, была б нам судьба, если б кабы — не сбежало б от нас наше «бы».
Все куда-то «пробиваются»: ангелы к земле, земляне к ангелам; место встречи путешественников — одиночество, место, где свыше есть только тишина, а снизу их ждет безнадежная глухота.
Мне нечего тебе сказать, потому что я знаю всё, что ты хочешь услышать.
Умерла теща. Приехал в похоронное бюро заказывать гроб. Волокита, ожидание — всё очень медленно и утомительно. Побрел осмотреть заведение. В цехе, где женщины изготовляют венки, на стене кумачовая надпись: «Решения партии выполним!» На стенде тоже надпись: «Социалистическое соревнование. Наши передовики». Смешно. Перешел в соседний цех. В углу многоярусно составлены детские гробики. Какой-то мужик купил их целый десяток и теперь перетаскивает в машину. Цена за штуку всего три рубля. «Зачем вам столько?» — спрашиваю. Он отвечает резонно: «На рассаду! Помидоры высаживать буду. И в крышку можно, и в донышко…» Кругом — передовики.
Нас с другом забрали в милицию за то, что вечером мы шли по улице и пели революционные песни. Обнюхали и сильно разочаровались: оба мы оказались совсем трезвые. Однако надо было что-то записать в бумагу. Записали каждому: «Распевал на улице». И — отпустили. Через месяц в цех, где я работал, приходит послание: «Распивал на улице». Как это «распИвал», когда — «распЕвал»?! Это же совсем другая статья! Начальник цеха Кочубеев руками разводит: «Всё понимаю, но в бумаге написано… Должны реагировать». Привел ему свидетелей дружинников, чтоб хором подтвердили клевету. Нет, не помогает: «Я вас слышу… Но в бумаге — написано! Надо реагировать: будем наказывать…» Обидно стало очень. Пошел снова в милицию. Пишите, говорю, опровержение. Написали. Только поздно — меня уж и на собрании пропесочили, и премии лишили. А на оправдательный документ начальник посмотрел, да и выбросил его. Иди, говорит, работай, и в следующий, мол, раз — смотри у меня! Увольнялся я с завода с обидой и скандалом. «Почему уходишь?» — стали пытать в отделе кадров. Тогда ответил: «…Может, и распевал, а, может, и распивал: мое дело! А ваш Кочубеев — скотина! Желаю ему сдохнуть!» Поняли. Отпустили.
В деревне произошел случай.
Молодые девчата вместе работали, вместе и жили в одном доме. Однажды они съели отравленные консервы, протухшие, то есть, из-за долгого хранения в неприспособленном деревенском сарае, именуемом «Магазин». Девчат на машине доставили в больницу. Неделю врачи буквально боролись за жизнь каждой из них. Девчата, что называется, висели на волоске от смерти. Выходили их кое-как. Спасли. Выписали домой.
Девчата вернулись, вошли в избу, оголодавшие с неблизкой дороги. Смотрят: на столе — стоят недоеденные, те самые консервы, еще несколько банок. Жалко, добро пропадает. Научились уже при хилой-то зарплате считать по копеечке да экономить. В общем, доели. На этот — второй раз — их даже до больницы довезти не успели. Скончались, бедняжки, по дороге.
Деревенский дед-философ с удовольствием объяснял всем интересующимся: такое хозяйское упрямство заводится от нищеты. А именно: консервы стоят по сорок копеек за банку, а жизнь — ноль рублей ноль-ноль копеек. Так что съесть — выгоднее!
К вечеру сотрудники музея изобразительных искусств разве что не матерились! Вспоминали Салтыкова-Щедрина, ругали беспросветную глупость современных провинциалов-показушников из высокого начальства. Весь день по музею носилась, не давала работать министр культуры, весь день она наводила здесь «культуру»: расставляла стулья, поправляла шторки, указывала и суетилась… Весь день в музее и вокруг — буквально под каждым кустом — дежурили милиционеры. Оказывается, ждали прилета американского посла! Вдруг он захочет поглядеть на местную культуру? — Надо же ее ОБЕСПЕЧИТЬ! Вечером под вой сирен посла, действительно, прокатили мимо музея в сторону правительственных дач местной власти.
— Отбой! — пронеслось по музею, как во время воздушной тревоги. Люди, задержанные на работе дольше обычного, разошлись, ворча. И случись министру культуры прилюдно тонуть, скажем, на следующий день — никто из музейных руки бы не подал! Потому что чиновничье искусство бить хвостом никак не сочетается с изобразительным искусством. А ведь казалось бы по определению: одно и то же!
Вот я и думаю: сколько же было таких потенциально-возможных точек на карте города, которые требовалось «обеспечить» для предполагаемого появления посла? Сколько же это всё стоило? Кроме милиции, были задействованы и регулярные войска; мелкие дороги, выходящие на главное шоссе, выехали охранять бронетранспортеры с расчехленными пулеметами.
Начальство постаралось. А общественное мнение дало свою оценку: бывает «кость в горле», но может, оказывается, быть и извращенный, наш вариант — «гость в горле».
Интересно, если б в Ижевск не американский посол приехал, а марсианин, что тогда? Думаю, в целях «как бы чего не случилось» — всех поголовно на время важного визита арестовали бы. Или убили. У медного лба на Руси своя логика.
«Неужто нет героев у народа? — герой герою вдруг изволил попенять. — Неужто слово бранное «свобода» овца на плаху сможет променять?»… Мерещатся костры, кресты и дыбы — лафа для обновления погон! И показания дают немые рыбы, и царь садится с боязнью на трон. Рабам не божьим нищеты в достатке, последний грошик поделен на миллион, и русской нищенке кидает мелочь в шапку брезгливый иноземец — за поклон.
Как-то мой товарищ решил вечером прогуляться. А жил он на самом краю города: дорогу перейдешь и — поля, перелески. Правда, и алкоголики эти места жаловали. Но пока светло, гулять там, в общем-то, было приятно… «Помогите!!! Помогите!» Смотрит, стоит девица в трусах, руками себя за плечи обхватила и блажит: «Помогите!!!» Подбежал: «Что случилось?!» Она, пьяная, обрадовалась: «Помоги бюстгальтер застегнуть! Не получается!»
Мои карты краплены сомнением, во крестях не по силам игра… В палисаднике нашем сиреневом ночью выросли два опера!
Чья-то совесть, бродившая солодом, спит от сытости и пития, а душа моя мается голодом от большого, как праздник, вранья.
Помнишь рюмочек голос малиновый? Под завязку испивший беду, как полез я сам на кол осиновый — на рожон, под чужую звезду?
Буби — козыри! Быт — мои прения… Так и так, мол, нужда обвела: к палисаду в кальсонах сиреневых утром вывели голь со двора!
Адресочку бы статься не названным, чует пуля, где прятался я… Ум за разум! Да мысли не связаны, ох, от них — нескладуха житья.
Будь здорова, судьба, да — с поправочкой. Как нам врали отцы про дела: про свободу, про Красную Шапочку… Как разделали их догола!
Не поверить мне в козырь неигранный. Как налетчик, считаю ходы. Я учен избирать и быть избранным — по шкале: от креста до звезды!
Кто послал вас, ребятки, с напраслиной? Горлодерским воякам хана! В палисаднике нашем опасливом нынче в осень ходила — весна…
Пей винишко, мадонна неверная! Как ты жил? Ты играл на ура. Ум за разум, да праздники вербные, — опера, опера, опера!
Кто долго копит — разом не потратит. Мелеет время. Можно даже вброд! Расчетлив мир, холодный математик, чувствителен, как женщина-урод.
Всё испаряется: и время, и роса. Всё тяжелей и ближе небеса.
Грядет война воображений, сраженьям танковым — конец. Ликуй, безродный уроженец: мечта лишилась продолжения, как вера — бога, зала — чтец.
Миры чужие?.. Удиви их: войну мир внутренний таит — в воображаемых стихиях воображающий горит.
Ловлю тебя и сам ловлюсь охотно в ту сеть, что безрассудностью зовут. И — дети правил — злые доброхоты на языках унять не могут зуд. Но в странный миг (поймавшись и поймавши) мы воспарим в бессуетную высь, и зависть переполненною чашей взлетит вослед, — чтоб сплетни напились… Пусть тихий ангел плачет без работы — без глупости не сладить с красотой; мы ловим миг, нас ловят доброхоты, и реплик звук — как выстрел холостой! Ей богу б, ни на дюйм не воспарили, когда б про нас так зло не говорили.
Каждое «Я» — это полноценная «среда обитания» всего хорошего и всего плохого, но если навести там искусственный порядок — «клумбу», «декорацию» — то вся «среда» внутри сделается мертвой. Мертвой будет и само «Я».
Плененный грамотой Священного Писания, иное чтенье не спешит употребить: на всё — ответ. Покоя враг — желание — сошло с ума: покоем хочет быть.
Писанью равное искусство есть — прочтенье! (Отвергнут скептики все то, что — не шаблон.) Освищут рифмачи стихотворение, и бросит весла грамотный Харон…
В ограде слов неуловимо откровенье. Что свято — прочь! Не относителен ответ. Греби, чудак! Есть азбука мгновения: за мраком мрак — итог твоих сует.
Слова и Истина… Как ток на провода! Была бы разница: из ниоткуда в никуда.
О! Невозможно опоздать! Уйдя в иные измерения, где время — плоскость лишь, ты вдруг узришь такую вертикаль, что жизни взлет безумьем назовут: бессмертие — уход за понимание.
Присвоить или причаститься — вот два желания, основа опозданий: отбросит тело их — рождается душа, душа без привязи — названья нет рожденью!
Пусть мир есть память, а человек есть боль. Боится боль, что память — позабудет. Мерцают крахом смены поколений; спешат, спешат рабы своих иллюзий, вообразивших жизнь как гонку в никуда.
«Постойте, братья!» — крик души рожденной. «Вперед!» — кричат самоубийцы естества. О, Господи! Все было, есть и будет: почуяв смерть несобственной вселенной, к своей кончине невозможно опоздать.
Это правило — для буден; это — суд, когда мы судим; это — танец, это — бубен, это — вспомним, то — забудем. Это — мысли, как одежки, это — истины, как с ложки. Жизнь есть мода. Гардероб: сто одежек — один гроб.
У нас пластмассовые зубы, у нас резиновый язык, мозги из каменного дуба, спина — горбатый грузовик! Лицо всегда заменит фото. Словам не верь, давай печать! У нас и сопли вместо пота, у нас орут, чтоб замолчать! У нас кривей кривого ноги, мы если ходим — под себя. И тигр бумажный — наши боги. И гимны задницы трубят!
Орденов у бога, право, не допросишься, так зачем, скажи, земные ордена? Как стаканчик дернешь — перекосишься: станут по фигу, что баба, что страна.
Еще были земли, как угли. Шипело и выло.
Неясное Слово витало в эфире дремотном.
И к року прильнувши, судьба всей земли позабыла,
Что выше любовной утехи есть жертва — свобода!
Еще были души, как змеи: холодные, злые.
И в трещинах времени птицей барахталась совесть,
И мертвый порядок теснил, убивая, стихию:
Поэзию смерти жизнь пишет, как скучную повесть.
Неясное Слово металось, стучалось, хотело
В пристанище слиться с безумно пылающей плазмой.
Судьба прозевала! — Досталось лишь слабое тело
Смешного примата, горящего знанием глаза!
Тогда и случилось смешенье любви и свободы,
Утратило Слово без таинства мощь заклинаний.
И земли остыли. И души разверзлись, как воды,
И вытекло прочь все вино не свершенных желаний.
Средь явленной речи гуляет немотное Нечто!
И не с чем сравнить то, что чуешь за областью звука!
И жертвою ставши, ты вышел рожденью навстречу:
От предков стихии к клокочущим в пламени внукам!
Что вплавлено в Образ, как обручем, взято в сравненье,
Замкнул ток небес не примат, заигравшийся случай.
Отныне в шар вечности вкраплена точка мгновенья -
Землею, звездою, душою и жизнью горючей!
Антихрист вечен и неутомим. Не верь, что слабнет жизни кнут и гений! Суть счастья в том, что ты тягался с ним, и поражен был — до смирений.
Чем светлее «наш путь», тем чернее наш юмор. Я смеюсь, вспоминая рассказы о дядях с наганом. Я смеялся так долго, что для благ и для почестей умер. Хохотал, как больной, когда понял: не жил, был, есть и буду — болваном!
В год голодный спасет всю семью дядя Петя; дядя Петя зарплату не всю пропивает. Дядю Петю съедят ради личной наживы его озверевшие дети, и поэтому дяде нагана (заместо лекала), представьте себе, не хватает!
Я смеюсь на учебник с названием «СССР», я смеюсь, как актер (из приезжих провинциалов); мне в пивной, как бы я ни старался, не скажут: «Пожалуйста, сэр!» Я — любитель семнадцатилетних старушек из оазисов нашей свободы — подвалов. Я был сделан значительно раньше, чем скрипнула койка; жил под панцирной сеткою гномик по имени Ленин, мне сказали, что я есть солдат своей родины, бравый и стойкий, отчего я на радостях выпил и стал алкоголик, богатый лишь тем, что я беден.
Вера в уши вползает отитом души, как ни странно, и рот затыкает нужда под названием «Долг». Жму на газ. Всю машину трясет. Я — потерянный винтик. Эй, гулящая мама, Надежда, посмотри, я — ваш голый сынок!
Я устал хохотать от великих эпох небывалых и эр…
Как бы ни стремились двое к слиянию в любви, ничего, кроме взаимоуничтожающего страдания это «срастание» в жизни (в браке, например), увы, не приносит. Почему? Может, потому, что, объединившись через любовь в одну жизнь, двоим надо в этой жизни отказаться от индивидуального ума?! Любовь — непрерывный ток — не должна уподобляться сиамским близнецам: иначе для «высокого полета душ» она будет подобна батарейке с замкнутыми накоротко клеммами. Все вышесказанные слова — лишь попытка расшифровки давно известной мудрости: «Муж и жена — одна сатана». Ах… Эти «батарейки» либо слишком старые, либо «сели» от внутреннего короткого замыкания.
И еще. Не загнившая за долгие годы, проведенные рядом, отстоявшаяся от мути лет жизнь супругов стариков, — «одной сатаны» — напоминает лесное болото на торфянике: вода его застойна, чиста и целебна. Такое в людском буреломе встречается не часто. Куда как чаще: два «генералиссимуса» при одном войске — семье — губят и себя, и войско: им до «одной сатаны» далеко, поскольку каждый — сам сатана, присвоивший любовь другого.
Душа вернулась, как ловчий сокол, и принесла «добычу»: миры — прекрасны! Бескрыло тело. Души хозяин познал страдание; плебей, понявший, что он плебей, свободу прячет под маской злобы! О, жадность: это — сила! Лети, Охотник! Колпак запретов непроницаем для смертных. Но стоит сдернуть! И — крылья Зренья над жутью Знания, круг совершивши, ошеломят. Сгорает тело. Как ловчий сокол, душа послушна. Но от ее добычи плебейство плоти глотает пулю или шагает с многоэтажности — в никуда, чтоб сбросить маску и улыбнуться тем, кто себя считает живым; надменность трупа невероятна! Свободно тело. Тело свободно в смерти. Знаешь, кто ему помогает в этом?
Недвижим в сосредоточеньи, ход внешних сфер вобрал зрачок. И усиляет бег вращенья гипотетический волчок! В универсальном катаклизме две ипостаси смеют сметь: то смерть, беременная жизнью, то жизнь вынашивает смерть…
Но есть такое отрешение, что вопль твой и звездный вой, сойдясь в немыслимом вращеньи, зажгут не нимб над головой: но — каждый жест прикосновенья, и зла врачующий отказ, и пустоту могучей лени в любой из бездн разверстых глаз.
Беглец часов, служитель дали, противник хаоса — Закон — стоит на вечном пьедестале, умом и чувствами смешон! О, карусель, вращеньем — брызни! Шепни, что «быть» равно есть «сметь». То жизнь, бегущая от жизни, то смерть, торопящая смерть.
Временами он мог позволить себе быть щедрым, без ожидания воздаяния за добро. Глубоко скрытая подлость его состояла именно в том, что «мог позволить»; планируемая выгода — это зло второго порядка. В целях маскировки он умел выключать свою жадность.
Патриархальный уклад жизни — самая надежная «подставка», на которую может опереться диалектическая спираль ее развития.
Мы нужны друг другу до тех пор, пока способны терять другого или — уходить сами.
Когда в песочных часах кончается «время», их переворачивают. Когда революционный плакат-восклицание умирает, надо заменить восклицательный знак на вопросительный.
Я всегда дома.
По лицу красивой женщины можно прочитать «прейскурант» ее развратности: красота, имеющая цену, продается!
Только смерть — это серьезно. Только жизнь — это смешно. Жизнь и смерть — это нормально.
Любить в последний раз следует, начиная с самой первой любви.
Слово «если» — индикатор отчуждения.
Она выбирает Его. Он ее не любит. Она обнажает все самые слабые стороны своей жизни и характера. Он желает исправить увиденное. Она позволяет. Происходит имитация любви.
Помню о любви — значит, жду ее. Вспоминаю — значит, прощаюсь. Мгновение между «помню» и «вспоминаю» называю Любовь.
Всякому хочется побыть оскорбленной невинностью, но невинности на всех не хватает; достаточно лишь оскорблений.
Гремучая смесь дурного воспитания и плохого настроения.
Общество награждает не героя, а себя в его лице, но за то, что награда преподносится герою лично, — в будущем общество и герой будут похожи на… покупателя и продавца. Теперь, чтобы сохранить статус героя, герой-продавец вынужден не геройствовать, а учиться выгодно продавать свой пример.
Рекомендую в День рождения говорить человеку-именнинику особо изощренные гадости. Если он их переживет, эффект «рождения» будет полнее.
Цветок пещерный поразил воображенье! Прощально хрустнул стебель в темноте: cтупай на свет! Поблек, как в униженьи, подземный уникум в блестящей суете…
Вот точно так же хороша провинциалка в неброской жизни серенькой среды. Полюбишь ли?! Или бедняжку жалко, цветенья блеклость, украшенье темноты?
Не в том отчаянье, что цвет сорвать посмел ты, а в том, что жертвы жаждала — она! И хлынул свет! И хруст, и крик момента, и озлобление поднялось, как стена.
Какая тьма! Какой цветок во тьме! Он свет — по капле! — собирал в своей тюрьме.
Она чего-то хочет, ах, кто ее поймет?! — То день-деньской хохочет, то целый год ревет. Метут года порошей, не холод и не зной: она была хорошей, она была плохой. Имея взор опасный, глядит из-под очков: «Какой вокруг ужасный избыток дураков!»
Ах, люди, что же будет? Она чего-то ждет: полюбит и разлюбит — и часа не пройдет! Сам черт ей рожи кажет, сам бог зовет гулять. То «дважды два» докажет, то, вроде, «пять-ю-пять…» Бежать бы как на дальность, да губы шепчут: «Стой!» — Не сходится реальность с картиночкой-мечтой. На старте будет финиш. Она не верит: «Ложь!» Пойдешь направо — сгинешь, налево — пропадешь.
Помады цвет бордовый, как смотрит — не сказать! Она цветок садовый, пора ее срезать, а то все хочет, хочет, никто, мол, не поймет… То день-деньской хохочет, то целый год ревет.
Сомкнулись, наконец, как в трудном браке, в одном письме и пародийность, и завет, и тишина. Воображенье чертит знаки, которым в мире слов названий нет! Ночь, черная, как глаз гипнотизера, являет немотную пристальность небес. И длится вечно ожидание визитера, и любопытством, как костром, прожжен балбес…
И то, и то, и это посетив, вернешься, полюбивши примитив.
Да! Есть расход противоречий: жрец твердолобый, и банкрот, и тот, кто лечит нас увечьем… Бесчеловечно все, что вечно, но ценно — что наоборот. Воспитан всяк полумашиной: ты повторяешь, иль живешь?! То манит бог своей вершиной, то черт зовет в свою дружину… Глаза закроешь и — хорош! Ни расстоянья, ни уют противоречий — не убьют.
Простая арифметика лежит в начале бездны, — что ни числом, ни слогом не понять, лучом не выверить и шестерней железной не перемочь того, что плоти — не родня. Гоним вперед прозрением прапращура; скопив события, ты их опередишь! И в будущем найдешь себя пропащего, и в бывшее, сколь сможешь, поспешишь… Сума и сумма бытия наполнятся до края, слова уснут, вспорхнет цифири глупой стая.
Был у меня любимый человек. Но он ушел. Осталось существо по имени Жена. Похожи внешне эти близнецы!
Искусство редкое — напиток жизни пробовать. Не всяк поймет: обжора хочет есть!
Не отражают ли зеркально простые элементы мира и связи, и взаимодействие между ними — связи и взаимодействие миров одушевленных? Устойчивому элементу соответствует устойчивый мир. Может, поэтому развилась тяга человека к инертным металлам? А насинтезировав новых, искусственных сочетаний веществ, не создал ли человек катастроф где-то ТАМ?! И не пора ли ждать «отдачи», как после выстрела?
Что названо — уже присвоено. Прольется время и даст всходы явь.
Если посмотреть на Землю, как на большую «голову», то пленка жизни на ее поверхности напоминает «серое вещество» человеческого мозга: все знают, что оно есть, а зачем — непонятно.
Как толпа реагирует на своего кумира? В ней, в толпе, враз присутствуют два крайних желания: либо отдаться кумиру, либо разорвать его на части.
Вы будете наивно полагать: мол, прошлого кулак разжался, и выпустил немого — догонять… Нет! Я — дождался! Поодиночке и всех вместе вас подкараулил я в соседнем коридоре, и, как в нокаут, р-р-раз! — отбил вам время. Вас не любовь, а ужас будет греть: жизнь — повторенье?! Мы все обречены успеть под скоморошью медь, раскланиваясь, жить условностью божественной арены. Вы думали, что я вас догонял?! А я следил из темного партера, как ветер времени ронял и плоть, и веру. Я долго ждал! В засаде будущего хуже быть, чем в смерти! Давным-давно завиты сети. И вот — поймал: вас, резвых и двуликих, и самого себя в кишащей массе, и весь арены круг… Эй, друг! Пожертвуй для калики забвенье в часе немого постиженья хода всех часов.
О! Не будите сов, уснувших в ожидании: сильней молчаний заклинанья нет!
Антей беспомощен в отрыве от Земли. Театр без зрителя парализован. Живущий без нужды, не прозорлив. Привыкший чувствовать, рассудком не взволнован. Мудрец без чувств — определенности слуга. Обильный стол — досада для гурманов. Сердечный ум — богатый балаган. Упрямый дух — забава для тиранов. Себя изрекший — житель пустоты. Чем истинней — тем более под покровом… Для тени тела светочу расти б. Смирению огонь не уготован. Где прихоть есть, там нет определенья. Искатель формул прихотлив до околенья.
Мужчина «подвижен» в своих увлечениях: женщинами, яхтами, охотой, литературой, политикой, друзьями, работой… Если женщина одержима идеей домоустроительства, то она всегда будет стараться превратить мужчину в «недвижимость» — самый надежный, с ее точки зрения, «капитал». Женщина недальновидна. Женщина консервативна. Именно поэтому она, зачастую, «разоряется», то есть теряет всё: веру, надежду, любовь… — на одного люмпена любви в мире становится больше.
Ее логика: «Я теперь стараюсь жить так, чтобы только мне было хорошо — тогда всем вокруг от меня хорошо будет… Это очень легко: мне теперь всё нравится!»
Письма сочинять — мука для меня великая! Сколько людей обиделись! Шлют конверт за конвертом, а я молчу. Не потому что чего-то там… а просто, если человек дорог и запомнился, то я его как бы в самом себе ношу — всегда рядом. Зачем еще писать-то?! Сведет судьба — поговорим, будто и не расставались. А если не получится разговор — чужие, значит, стали. Хоть так крути, хоть этак — ни к чему письма, коли любишь и помнишь. Зачем спешить свидетельствовать: ку-ку, мол? Письма-то всегда на девяносто девять процентов — пустота, ни мысли, ни чувств толком нет. Тьфу! Если можешь молчать — молчи! — советовал классик. От этого будет казаться, что и ума, и чувств — через край! Загадка, так сказать.
К чему это я всё? Ах, да! Вечером как-то мы здорово надрались. Напились, то есть. Утром — подыхаю! — еле приперся в редакцию. Сел за стол, трясусь, мерцающий пульс внутри слушаю… Редактору, Пашке, еще хуже — ему с утра в обком переться! Ну, ничего, коллектив у нас закаленный, очень творческий! Тут и Пашка появился.
— Бери бумагу, старик, — говорит мне мрачно, складка над переносицей, синева под глазами, — бери, бери! Письмо Брежневу накатать надо. День рождения у него.
Голова хоть и болит, но реакция у меня еще здоровая.
— Иди на х..! — говорю.
— Выговор получишь! Почему на работе с похмелья? — Пашка относился к руководителям типа «неврастеник»: мог дров наломать, но мог и извиниться после.
— Охерел, что ли? — дальше спрашиваю. Словарный запас не велик с утра, но на интонацию нажимать — хорошо получается.
— Обком партии получил ЦУ из Москвы: надо навалять генеральному секретарю к юбилею письмишко-поздравление. От имени республики. Партийцы наши посоветовались и решили, что лучше всего поздравить этого пердуна от имени молодежи. Поручили комсомолу. А там — кто? Там и писать-то не умеют! Попросили меня. Я сегодня не могу. Так что — давай! К обеду что б было всё готово! Начнешь так: «От имени многотысячного отряда комсомолии Удмуртии…»
Меня аж замутило от несправедливости. Почему именно я? Дальше спихивать-поручать проклятое письмо было некому.
Пришла постепенно остальная похмельная «команда». Пашка строго приказал в комнату ко мне не заходить: «Не мешайте, он письмо Брежневу пишет!»
Я отупело глядел на чистый лист бумаги. Увы, никаких других слов, кроме «херов», в голове не имелось. В комнату иногда заглядывал Пашка: спрашивал коротко, торопил по-свойски. Я сидел, мысленно кроя и Пашку и Генерального вместе со всей ихней партией… Я уж совсем было отчаялся, когда рука сама неожиданно вывела обращение-титул: ДОРОГОЙ БЛЕВОНИД ИЛЬИЧ!
Дальше пошло — как по маслу!
Прискакал Пашка, прочитал, буркнул: «Молодец!» И — понес бумажку, поправив кое-где, — наверх, наверх… Чтобы там тоже приложились и поправили кое-где да чуть-чуть. И — дальше: наверх, наверх… Чтобы Блевонид Ильич на своем празднике рюмочку хлопнул бы, прочитал и чтобы ему совсем приятно стало: надо же, как помнят, как любят батюшку!
День прошел. У кого-то обнаружились деньги; мы еще скинулись, еще заняли и — сняли стресс от трудового напряжения.
И я веселился. А, знаете, как меня товарищи по работе наградили?
— Блевонтий! — говорят. И всё тут. Всем очень смешно было. А, вообще-то, меня Лёвой зовут. Но я, к сожалению, не еврей.
Я — робот! Я — очень сложный робот! Я очень нравлюсь самому себе! Умею всё: разъединять природу и создавать модели, руководить машиной и сочинять, любить и жертвовать, и ненавидеть. Ищейку-душу мой интеллект-хозяин для пользы держит на поводке. Я — робот! Я, говорят, отголосок Бога, который имя дал: Человек. Я — робот Бога. Приказы неба не подлежат сомнению! Я выполняю их, но не так, как небо того хотело. Как на покойника, воет душа-ищейка на практицизм. Я откупаюсь порядком от хаотичной жизни. Робот! Я собственное подобие делаю из железа! — Глядите, Бог, и смейтесь: этот урод из жести воображает! Он очень нравится самому себе — он умеет всё. Это я его научил порядку! Теперь нас двое, понимающих вдвое. А именно: Бог — есть робот! Ха! Ха! Ха! Это открытие универсально: един я во всяком «Я», но различен — в лицах.
ИГРЫ ПОДВИЖНОЙ МОРАЛИ
В кабинет к врачу-мужчине зашла хорошенькая женщина.
— Я — врач! — напомнил врач сам себе мысленно. — Раздевайтесь! — сказал он.
— А вы?! — удивилась она.
Врач воткнул себе в уши стетоскоп. Он вздохнул и приложил раструб слуховой трубки к телу пациентки, стал внимательным.
— Кобель ты, а не врач! — сказал изнутри кто-то. — Я на эту шлюху, между прочим, половину всех доходов спустил.
Врач обиделся, но как профессионал, он был сдержан.
— Представьтесь, пожалуйста, — попросил он мысленно.
— Пожалуйста. Алеша Попович, советский мафиози. Между прочим, советская мафия — самая лучшая мафия в мире.
— Попович — это отчество или… национальность?
Но тут врач передвинул стетоскоп чуть в сторону, и уже другой голос сказал:
— Надо по-простому выражаться, по-рабочему. Эх вашу мать, Нину Максудовну! Сколько же терпеть-то можно? От имени простого труженика…
Врач испугался и быстро передвинул хоботок стетоскопа куда-то вниз. Тут же барабанные перепонки прогнулись от давления.
— Вы обязаны платить взносы! Нет-нет, деньги уберите, не думайте о них вообще. Вы будете платить мне взносы — собственными детьми!
— Кто это? — подумал врач.
— Я — солдат партии!!! — властно ударило в перепонки.
Слушать еще ниже было боязно. Врач обошел женщину и приложился к солнечному сплетению. Там разговаривали уже сразу несколько собеседников.
— Тебя как зовут? Ты импотент? Нет? А где тогда твоя баба, и чего ты всё шляешься, шляешься и ничего не сопрешь?
— Мою бабу зовут Муза, она приходит редко и ненадолго… Вот посмотрите на портретик.
— Это же моя баба!
— Нет, моя!
— И моя!
— Тихо! Алеша Попович идет с этой… с Музой.
Врачу стало неудобно, что он слушает чужие разговоры, и он приставил металлический кругляшок стетоскопа к собственному лбу. Тут же в ушах прозвучало:
— Чего изволите, Сократ Иванович?
— Я — врач! — решительно вспомнил врач.
— Одеваться? — спросила женщина.
— Согласно рецепта, — сказал Врач.
— Рецепт по-латыни? — уточнила женщина.
— Да. И передайте привет Нине Максудовне, — сказал врач.
«Я простой труженик, — подумал врач. — Почему у меня не еврейская фамилия? С еврейской фамилией мне бы платили больше. Если бы, конечно, не партийные взносы и не алименты…»
— Я запишу вам помадой на стене номер моего домашнего телефона, — сказала женщина.
— Спасибо, — сказал врач. — Вы вдохновляете меня: я забываю свою профессию.
— Раздевайтесь! — сказала она, забирая у врача стетоскоп и приделывая слуховые дуги к своим ушам. — Так-так, послушаем…
— Сука ты, а не Муза! — сказал изнутри кто-то.
— Следующий! — крикнули из коридора.
Люблю тебя. В тебе — всех женщин мира! И твой протест: ты хочешь быть одна. Не на гарем бухарского эмира — моя любовь на мир поделена! В тебе я вижу лица и явленья, и дула ночь, готового к стрельбе, и юность, и усталость в отдаленьи… Но ты не видишь этого в себе!
Когда б не рвать нить пуповины, срок спустя, — и мать возненавидела б дитя!
На листе на медном — чекан. Мастер спит. Молчит металл. Он устал быть человеком. Он устал быть. Он — устал!
Как «перевернуть мир»? Надо очень сильно толкнуть его вперед, или наоборот — тянуть назад. Надо просто выбрать что-то одно. Тогда «перевернется» быстро. Поручить дело либо отличникам, либо одним лишь двоечникам. Парадокс России в том, что верх здесь берут по очереди то «двоечники», то «отличники», и колесо жизни «переворачивается» соответственно: то вперед, то назад. Ни туда, ни сюда, в итоге.
********************************
1984-1986 гг.