авда, то правда. Француз так и надписал мне свою книгу: «Жизнь прожить — не горы перейти».
Гуляю мало. Пишу мысли. Если начну гулять много — начну писать чувства. Так и в загул недолго отправиться. Но Барон сегодня по телефону очень настаивал:
— Лёвочка! Обязательно гуляйте, смотрите на оформление, на ручки дверей, на окна старых домов. Остановитесь где-нибудь на углу, глаза закройте, и вы сразу очутитесь в каком-то другом времени, в истории! Это удивительно!
Ага. Где это он углы в Париже нашел? И гуляют здесь все бегом, и глаза не закрывают: история есть, но ее — нет. И я теперь знаю почему: потому что мадам История не позаботилась об углах. Углах истории, об которые лоб расшибают, таких, как в России, например. Язвлю, конечно.
Я извинился перед Бароном за слишком большую кучу моих бумаг на его столе. Французы народ тактичный.
— Немножко множко, — сказал он. — Ваша книжка очень понравилась моей жене, — сказал он. — Я показал ваши работы профессору музыки Кацу, — сказал он.
Хорошо. Спасибо. Язык можно выучить, чужому воспитанию — только подражать.
— Благодарю вас за проявленное ко мне участие. До свидания.
— До свидания. Спасибо за звонок.
До чего ж это удобно, когда тебя опекают: внутри себя ты живешь собственной жизнью, а снаружи — просто подчиняешься. Я теперь понимаю тоску советских людей по «сильной руке». Правда, при советской власти она до того «сильной» была, что и в голову, и в душу лезла. Тьфу-тьфу-тьфу, в России опять к тому идет. Нет у нас своей непрерывной истории, нет самостоятельного общественного мнения, зато углов сколько хочешь... Сильная рука — это ведь не полицейская сила, а слой нажитой культуры, в которой даже шпана ведет себя смирно. Русские не понимают: для них «подчинять» и «подчиняться» почти неразличимы — это опять становится практикой жизни. Салтыков-Щедрин вечен! Скажет русский: «А что делать?» — И это у него не вопрос — это ответ! Чохом вдруг уравняется все и внутри, и снаружи — плохая у русского «мембрана» между мирами: в человека вливается и выливается любое содержание почти беспрепятственно. Русская открытость. Русская тирания.
Для сравнения: 2 батона хлеба, литр молока, 250 граммов сыра, 250 граммов масла, маленький йогурт и салат из моркови — итого 11 евро. Почти четыреста рубчиков по-нашему. Зря я не взял рублевых пакетиков с въетнамской сушеной лапшой. Родня отговорила.
Возвращаюсь из магазина — нет обручального кольца на руке, забыл надеть. А где оно?! Вспомнил: наверное, вместе с крошками смахнул со стола в мусорный мешочек. Хорошо не выбросил. Полез в отходы, нашел! Да-а-а... Я этот знак так прочитаю: наше родное русское золотце в Париже запросто может превратиться в мусор. Демоны не дремлют. Люди в Париже добрые, а духи злые. Расслабился, забыл, что сплю, что во сне правил нет.
Французская умница спрашивает:
— Почему в России не могут выйти из..., э-э..., из одного и того же?
Объясняю. В школе училась? Училась. Физику помнишь? Чуть-чуть. Хорошо. Знаешь такой опыт: магнит, лист бумаги и железные опилки? Опилки всегда по невидимым силовым линиям размещаются. Потрясем опилки, устроим им «революционный переворот»! И что? Опилки перемешались, а силовые линии — те же. Картина от потрясений не изменится никогда. Поняла?
— О! Так мне Россию еще никто не рассказывал! Ты - опилка?
— Да.
— А силовые линии, магнит?
— Россия это, демон проклятый!
— Родина?!
— Нет, демон.
— А родина тогда где?
— Родину русские внутри себя таскают. Она у них там больше и лучше, чем снаружи. И в безопасности.
— О-ля-ля!
Ветер дует, семя носит. Застрянет такое чудо в какой-нибудь щели на крыше, да и прорастет. Всё! Назад ходу не будет; расти, друг, набирай себя самого из того, что есть под ногами. Умиляются прохожие: ах, какой герой под облаками вырос! на камне голом, на карнизе! да как же смог-то?! Многие в Париже таким «самосевом» по чердакам да заброшенным домам приживаются. В России власти не трогают бурьяном да мхом поросшие крыши, здесь — не трогают художников. Какая у нации блажь, такие и блаженные. Одним — запустение, другим — искусство. Блаженным во Франции подают охотно, поскольку хлеб свой они отрабатывают профессионально, а не вымогают милостыню. Хотя тоже у церквей виться любят.
Во Франции художников столько же, сколько в России нищих.
Написанное в дневнике постепенно создает пространство для контекста, чтобы можно было вслух говорить об одном, простом, а молча понимать другое. Чтобы можно было употреблять слова, а смысл прятать в паузы между ними. Потому что контекст — это возможность поступка, это его нереализованная потенция. Как у непроснувшегося семени.
Париж — город, контекст которого составляют его «непроснувшиеся». А проснувшиеся — переходят в текст: в историю, в оформленные тиражи и на камне высеченные имена. Конька-Горбунка ни у кого рядом нет. Приедет очередной Ванька в Париж: бух в котёл! — и там сварился. Сказочная концовка получается у одного из тысяч. Но это уже контекст божеский, его даже молчанием не выразишь. Даже самым своим последним молчанием.
Все кошки серы. Как узнать: обыкновенный кот встретился, или кот-баюн? По плодам узнаете их... Двенадцать лет непрерывного мурлыкания под гитару, гармошку и скрипку — этот супермарафон две кысоньки из России пробежали, не сломавшись. Их в Париже знают, работа есть. «Работа есть» — это значит: я делаю, что хочу, и мне за это платят. Именно в этом состоит превосходство состоявшегося парижского «баюна» над прочей кошачьей одноцветностью.
В жилые помещения налетают противные мелкие мухи. Я вздрагиваю по привычке; дома, в конце восьмидесятых, в начале перестройки наши мухи вдруг стали кусаться, как озверелые. А эти только жужжат да кружатся роем.
— Здешние мухи сытые.
Жизнь права, эти твари даже на тухлый сыр не садятся. Капитализм!
Дома сегодня День города, в Париже — просто день. С разницей в три часа, если ориентироваться по кругу циферблата, и с бесконечной дистанцией — если смотреть на часы истории. Часы истории не круг — это, скорее, ниточка, на которую нанизаны бусинки имен и событий. Дома ниточка-то есть, а бусинок — одна-две и обчелся. Время в провинции бежит по узкому кругу и поэтому ежедневно не украшается. Зачем? Ведь завтра будет то же, что и вчера... День города — раз в году, остальное, как ночь. Или я не прав?
Зло пишу о России, и желчная правда ликует. Нехорошо это, неправильно. России все равно: это место предназначено для тоски и проклятий; для меня — не все равно: я не люблю желчь, она горькая, от нее изжога. Всякая песня о Родине в исполнении земляков — изжога. Почему? И кому она нужна, эта горечь?
Блуждает без пастыря племя мое. Что же тянет меня в эту мутную сторону, в беспорядок и хаос, и бедность, и удаль воров ненасытных, и в эти слащавые слезы, и в это вранье? Воля! Воля!!! Примитивная и бесконечная, как животный инстинкт: воля! В этом слове для русского сердца слились воедино: и тюрьма, и сума, и свобода. Равенство, братство и счастье — воля! Это состояние «шири» в тебе, и широкий простор вне тебя; можно бежать и бежать, неизвестно куда, непонятно зачем — прирастать горизонтом. Культура «шири» неглубока, но как глубоки ее узники! Вот чего нет в Париже. Воли здесь нет, русской воли, безразмерности бытия. Русская душа — птичка, не всякая способна жить в клетке правил. Да еще и петь не по нашему, и птенцов выводить, подражая чужому гнезду. Впрочем, это уже разговор не о русской воле, а о ее сестрице — долюшке русской. Бежать! Бежать!!! В том тебе обе помогут: и воля, и доля.
Русская душа — цыганка: гадалка, странница, дитя кочевого мытарства меж адом и раем. Вот она, волюшка-то, как без нее обойдешься? Русскую волю забыть невозможно: кто пробовал — знает. Ну, а кто отпал, отвалился от грязной, невежливой родины-мамки, тот молодец на свой лад, тот уже не вернется. Бежать, бежать!!! Не эмигранты — это русская воля сама по миру семенами разбежалась. Почти все беглецы погибают. Но иные все ж прорастут и порадуют мир русским дивом.
И в Москве воли нет. Не русская она. Приеду — не могу, задыхаюсь, будто у меня к известным физическим лёгким приделаны еще и невидимые: «Знаете, говорю, у меня здесь душа не дышит!» — «И что у тебя здесь не дышит?!» Душа, братцы, душа! Из другого она места, из другого теста, — ей беззаконие нравится, деревенская лень, други мякинные. Москва быстрая, Москва хитрая, в ней для приезжего дурачка «кислороду мало», здесь в добрый человеческий оазис не всяк попадет. Бежать! Отовсюду бежать! Только воля позволяет это делать непрерывно. Без необузданной воли будешь просто работать, как цирковая лошадь: день за днем, круг за кругом. Еда-работа, работа-еда, иногда перерыв: на деток, на бога, на водку. Запрягут — не убежишь.
Запад на русскую волю петельку нынче накидывает. Уже затянулась.
Господи, до чего же хорошо было мне взять дома велосипед и ледяным апрелем, ночью отправиться просто так, без цели, для прогулки. Падал на лед, виртуозно матерился, мерз, а потом вдруг выплыла Луна и ярко осветила ледяные колеи дороги, пятнистые поля, зазубринки леса: воля! счастье! Ты ничей, потому что природа в тебе соотносится с вечной и дикой гармонией мира. Глупо и хорошо.
Русский простор «трехэтажный», как мат: на земле, в голове и в душе.
... Велосипед в подвале дома Жизни я осмотрел, годится, ездить можно. Но зачем? Людей кишмя кишит, упасть русскому человеку негде, слов