< 12 >

заветных не вымолвить.

Медведя в зоопарке видели, как он по клетке туда-сюда шатается? Гипокинез, жажда движения. В чужом городе это так же актуально, как в клетке: силы есть, а бежать — некуда. Впрочем, мысль о воле — уже воля. Это и в Париже, и в Москве помогает.

Испытание сытостью страшнее испытания голодом. Голод невольно заставляет тебя развиваться, а сытый, чтобы не деградировать, вынужден сам искать свой «голод». Деградация — Дамоклов меч, занесенный над просвещенным человечеством. Воля иного порядка, воля Бога. И надо опять куда-то двигаться, заставлять себя двигаться, бежать, бежать: в иное место, или в иного себя...
Мужчины и женщины во Франции непрерывно «обдумывают» существующую или потенциальную свою пару. Мне их жаль. Разум бесполый, и он в этом деле не помощник.
— Есть французы, которые в хлебе едят только мякиш, а есть другие французы, которые всю жизнь едят только корочки. Идеальная пара — это когда одной булки хватает на двоих. Это счастье.
Жизнь кормит меня обедом, я уплетаю за обе щеки все без разбору. Мия ест только мякиш.
Жизнь обдумывает свое личное прошлое, которое удалось не по плану иллюзий. Теперь она просит меня помочь ей «обдумать» будущее.
— Выше физики пола нет, значит, нет и выбора.
— О! Так я еще никогда не смотрела! Это надо обдумать.
Русская воля — это русская вольница. Невест крали, на колени падали, родители прощали. Кража и покаяние, грех и прощение — замшелый фундамент души русской.
Жизни горько за мужа, отца Мии, которого они обе любят, но избыток русской воли, свободы и силы обжёг его, и он удалился.
— Он, видите ли, должен был сначала спросить у своих родителей: хотят ли они внучку? А он не спросил.
Плохо «украл» — не простила Жизнь. Плохо «спросил» — не простили родители.
«Легка свобода в клетке правил!» — стишок я однажды написал, начав такими словами. Жизнь выломала из этой клетки несколько прутьев, вылетела, встретила своего пернатого, почирикали — две разных души мучительным узлом завязали. А пернатый вдруг — шнырь обратно в клетку! — и прутья на место приделал. Уехал, у кузины живет. Обиду свою на морском бережку теперь «обдумывает».
Мне кажется, что с разумом следует поступать так же вмеру и здраво, как с желудком: все, что внутрь попало, будет перевариваться. Да не всё переварится. Поэтому любовь «брать в голову» надо очень осторожно, а лучше и вовсе не делать этого.
Разлука сближает любящих людей почему-то больше, чем совместная реальность. Я бы согласился торжественно вставать и снимать шляпу, если бы существовал Всемирный Гимн Одиночеству. Полноценно любить, находясь в творческом движении и в свободном пространстве не получится, если держать друг дружку в объятиях, как в клинче. Даже взявшись за руки — не получится. Скорость не позволит. Условие полета — одиночество. В пару годится лишь такой же: одинокий и устремленный. Неподвижных любящих объединяет и постель, а крылатых она калечит.
— Одиночество мужчины и женщины понимают по-разному.
— Гнезда вразнобой вьют: одни на небе, другие на земле?
— Да.
Словами можно играть, как угодно. Молчанием играть труднее. Жизнь замолчала, молчу и я.

Аник за рулем. Она проехала подряд три «кирпича» — въезд запрещен, потом, не торопясь, развернулась через две сплошные белые полосы на широкую шальную автостраду и неожиданно остановилась посреди скоростного потока машин, чтобы изучить карту; вместо аварийной сигнализации она включила левый «поворотник» и так стояла минут пять, потом врубила задний ход и двинула вспять сквозь летящий, свистящий и шуршащий поток скоростного железа метров триста, пока не узрела нужную боковую улочку, куда и свернула опять же против всяких правил, приговаривая шепотом: «Пардон-пардон-пардон...» Когда напряжение маневра спало, Аник произнесла радостно, ни к кому не обращаясь, и очень громко: «Pardon!» С нами в машине находился ребенок, Мия. Я рассказал об этом ужасе ее маме.
— Почему никто не возмутился, не орал, не сигналил? Ни единого возмущения, ни единой отрицательной эмоции?!
— Пример со здешними мухами помнишь? Французы на дороге тоже, как мухи. Не кусаются. Они сытые.

Честно признаюсь, я ведь так и не погулял еще по Парижу, не испытал желания заглянуть в «Мулен Руж», не съездил на Монмартр, Лувр видел лишь из окна городского автобуса. Наблюдаю быт, живу, продолжаю писать мысли. Я вижу СВОЙ Париж. Кто-то из здешних назвал меня «туристом», было очень неприятно. Русская воля разбрасывает по миру странников, а не туристов. Надо бы сообщить об этом французам — нехай обдумывают.

Жизнь обитает в тихом райончике для средних буржуа, с одно-и двухэтажными домами. Участки строго разделены и ухожены, где вздумается могут гулять только кошки. Базар совсем рядом, работает до полудня, потом лотки сворачивают за отсутствием покупателей. Дети, как в заправской деревне, знают друг друга и весело здороваются на улицах при встрече; время здесь течет вязко, медленно, вообще, атмосфера очень похожа на русский вариант: вместо жизни — ожидание жизни. Но это впечатление обманчиво. Французы здесь расслабляются, отдыхают, залегают на дно своих газончиков, как акулы после охоты. У каждого машина или две, сотовый телефон или два, любовники и любовницы, дети и хобби. Даже во время отдыха включена готовность номер один: немедленно ехать, взрывоподобно говорить, красиво целоваться.
Мие невозможно объяснить, как выглядит большая рыба. На базаре — только разделанные тушки. Хвост скумбрии величиной с говяжью ногу.
Природа предельно окультурена, зажата в тиски дизайна и эстетики. Дикие утки и дикие выдры берут хлеб из рук.
— Какая красивая фотография! — восклицает Жизнь, показывая рукой на проходящий по мутно-зеленым водам речной трамвайчик.
— Здесь всё фотография. Любой пейзаж до конца продуман и закончен.
— Точно! Фотографу делать нечего, все уже сделано до него.
Спасибо, Жизнь. Ты очень умная женщина. Я еще больше укрепился в своем упрямстве аскета: любопытство отказывается «облизывать» то, что давно зализано взглядами зевак. Всякий духовный искатель поймет каприз: взгляд человеческий должен проникать в сущность того, на чем он сфокусирован, а не смаковать бесплодную поверхность этой сущности. Иначе «энергетический педераст» какой-то получается. Фу.

А в прачечной стоит ящик-автомат, который принимает даже бумажные деньги, однако сдачу дает мелочью.

А плата за малюсенькую квартирку Совершенной — 500 евро в месяц.

А расизм, говорят, в Париже есть, и русские — самые ярые в этом деле. Странно. Негров вокруг очень много, и они мне нравятся. Жизнь, смеясь, объяснила: «У негров многобожие, и они тебе близки, потому что ты тоже язычник, дикарь, играющий в разный смысл...»

А «левых» компьютеров и пиратских программ полно. Нигде ими открыто не торгуют, но все ими пользуются. Девочка из русской редакции пожаловалась: «Настоящий «Fotoshop» стоит почти тысячу евро!», — и глазки от обиды заблестели.

А из открытого окна я слышу, как над Парижем гудят колокола: «Бум-мммм!» Это трудится синагога. И не надо никакого переводчика. Колокол напоминает: не спи! вдарит жизнь и по тебе, так и ты скажи тогда: «Бум-ммм!» — тоже кому-нибудь напомнишь: не спи! О чем-то таком, что живет поверх языков и крыш.

А прошлой ночью Совершенная и Жизнь играли русскую (а-ля русскую, конечно) музыку для самых избранных — в замке, где заседали члены Лионского клуба. Жизнь упилась шампанским: «Не пью, но надо, а то в следующий раз могут и не пригласить. И где тогда деньги брать?»

А что я увезу в Россию? То, что, как мирро, накапает кириллицей с иконного лика парижских иллюзий на эту бумагу. Париж позволяет играть содержанием жизни, но парижане больше любят играть ее формами. Здесь я понял феномен параллельности миров: мы существуем в одном месте и в одном времени, но мы не существуем друг для друга.

А еще мне здесь снятся немые сны, в которых никто не говорит. Цветные и молчаливые. Например, ритуальное убийство в племени чернокожих.

А образ блаженной Аник, которую тянет на Север, в Россию, как божью перелетную птаху, таит за собой русский шифр: катастрофы стирают прошлое, и любое «новое прошлое» людям можно внушить. Катастрофы порождают верующих, умение их обойти — веру.

Женщина сменила прическу. Через несколько часов общения не выдержала, сама спросила:
— Ты заметил, что я постриглась?
Трудное положение. Хотел сказать женщине комплимент, а сказал правду.
— Нет.
— Зря. Многие этим здесь живут.
Я понимаю. Женщина наряжается в обнову, и в ней меняется всё: осанка, темперамент, тембр голоса, взгляд, манера держаться и — даже характер самого обаяния, аура! Форма способна преобразовать содержание: «Узнай меня!» Женщины прихотливо меняют свои образы в зависимости от моды. Можно вообще не узнать человека. Однажды мы с девой после года разлуки свидание в кафе назначили, час ждали, сидя рядышком, в метре, — не идентифицировались. Казус, водевильная ситуация, а ничего не попишешь: женщина желает преображаться воистину неузнаваемо — вот и трудно узнать.
Многие ведь людей сначала «чуют», а уж только потом «узнают». Чутье у мужчин должно быть развито хорошо, не как у меня. Кругом опасности!
Я без стеснения, в упор разглядываю новую стрижку Совершенной.
— Я хоть изменилась?
— Нет.
Русская суть наособицу, «глубинка» внутри каждого «я» свой собственный ландшафт имеет, и мода — всего лишь погода над ним.

Аник тянет пройти скв-

.: 13 :.