< 30 >

ли чувство, она просачивалась всюду, оставаясь в нагромождениях жизни и покрывая собою всё, словно никотин в доме курильщика. Тоска!..
В пустой кухне бобыль-офицер подошёл к пустой плите и запалил, чиркнув спичкой, газ. Зашипело и загорелось.
— Видишь, как горит? Это тоска, Гриша. Она жжётся. А твой «червячок», Гриша, греет. Улавливаешь философию? Завидую я тебе, беспутому.
— Поехали вместе, работа найдётся.
— А что? Полгода до пенсии. А?! Хорошо бы. Но нет, Гриша, не получится… Я — цирковая лошадь, обучен ходить только по кругу. Строевым шагом, с обязательным отданием чести вышестоящему начальству.
— Поехали?! — Грэй взял нового друга за плечи и заставил встретиться с ним взглядом.
Выпили.
— Хорошо, слушай сюда. Попробую говорить просто. Каждый человек хотел бы жить правильно, но у него это не получается. А, скажи, зачем ему эта правильность? Затем, чтобы правильно появившись, так же и уйти. Чёрта с два — не получится! Мы набираемся по дороге всякой дьявольщины. И хотим от неё избавиться. А как, как? Её можно только убить. Сжечь проказу. Ты знаешь, Гриша, сколько в тебе этого проклятого добра? И я не знаю. А сжечь хочется. Если дерьма в тебе не очень много — получишь ожог души первой степени. Выживешь. А если дерьма много? Побалуешься огоньком, свободой, да и подохнешь. Справедливо? Тото и оно, что справедливо…
Грэй слушал по пьяной лавочке уже не раз персональные кошмары крепкого вояки, которые тот вытащил, еще будучи младшим летёхой, из какой-то небольшой, но буйной страны. Он выполнял там боевую работу. Убивал и был готов сам быть убитым. Но его готовность к смерти оказалась лучше, чем у тех, кого он убивал, и поэтому «командировочный» выжил. Когда офицер рассказывал о том, как «снять заслон», как человек после удара в горло послушно молчит, тихо
захлебываясь собственной кровью, то во всём существе этого хриплого и обаятельного зверя даже сейчас трепетал неподдельный восторг победившего гладиатора. А после рассказа он сникал, коварно расстрелянный собственными же словами. Грэй хорошо понимал русского друга, ему самому приходилось нажимать на гашетку, выпуская далеко не учебные ракеты согласно цели и приказа.
— Такое лядство, — подытожил военный и выключил газовую конфорку. — Тоска, брат, тоска. Всё разрушается.
— Что разрушается?
— Всё.

Однажды утром хозяина принесли на руках солдаты под предводительством соседа-офицера, он был с разбитым лицом баклажанного цвета.
— Выхаживай, коли родственник, — сочувственно, но с нескрывае­мой ехидцей произнёс сосед-офицер и свалил полуживого коллегу на застонавшую под ним казённую кровать. — Сцепился с вольноотпущенными зеками в пивнушке. О Родине говорил, а они не поняли.
Грэй соотнёс запомнившиеся слова, сказанные военным как-то по поводу обычных драк: «Мне нельзя с гражданскими махаловку устраивать. Не смогу, не успею остановиться: один мах — один труп. А зачем мне тюрьма? Остаются два варианта: либо не ввязываться, либо терпеть, пока дураки не устанут колотить “грушу”».
— Он говорил о родине? О том месте, где родился?
— Нет, он говорил о том месте, где ему и им предстоит умереть. О России.

Арс метался в жару и иногда бредил. Ему было очень плохо. Грэй попытался по телефону связаться со штабом и вызвать помощь. Пришёл зубодёр, оставил коробку из под одеколона, набитую заправленными шприцами.
— Будет херово — коли. Но не чаще шести раз в сутки. Усёк?
Грэй кивнул. Он сам осунулся, потому что глубоко сочувствовал несчастному и слишком много волновался.
В воздухе витало русское горе.

Здоровяк выжил. Зима, зима, скорее бы уж она заканчивалась! Надо перетерпеть её остаток. Через несколько месяцев за окном, на тополях, набухнут почки, сопки освободятся от снега и прошлогодний ковыль приобретёт пороховую сухость — его, как всегда, подожгут безмозглые мальчишки, и волна огня очищающим гребнем пройдётся по земле, чтобы ничто уже не мешало новой молодой и сочной зелени встречаться с оживающим миром. Скорее бы!
Фермы и навоза у вояк не было. Грэй засобирался в дальнейший путь, и его бестолковая неопределённость была, как ни странно, куда определённее судьбы офицера. Страна маниакально мутировала, и, вместе с ней, пертурбации переживало практически каждое поколение её граждан. Ни один служивый не знал, что ему уготовано волею генштаба.

— Знаешь, приятель, что мне в бреду примерещилось?
— Погоны полковника.
— Плохо шутишь, Гриша.
— Извини. Генеральские!
Арс сгрёб собственное лицо в ладони и сжал его. Когда ладони разошлись — Грэй увидел смеющегося хозяина двухкомнатной берлоги.
— Не поверишь, я видел себя бомжом! Жаль будет расставаться, — сказал он.
— Да, очень жаль.
Офицер расстегнул рубашку и снял с себя православный нательный крестик.
— Сувенир! Держи! — с этими словами он надел на обалдевшего негра языческий атрибут русских.
— ?!!!

Выпили.
— Понимаешь, Гришка, пуля поражает цель, а вера поражает мозг. Чем же «заряжена» эта самая наша вера? Древний шаман заряжал её криками, танцами, дурманными травами, дымами. Потом «стрелки» стали цивилизованнее — придумали идолов, иконы, ритуалы, телевизор… Думали, что на века сработали, но… Ба-бах! Патрон уже пустой. Мимо! Кто следующий? И что завтра? Понимаешь, Гришечка, я знаю, что будет завтра…
— Ну?
— Погоди, погоди. Дай доворковать. Мир ухудшается, если говорить не о его внешней стороне, а о самом человеке. Образованных, умелых, нормально развитых мужиков и баб полно, но не-ка-че-ствен-ных людей стало слишком много. Злых, завистливых, жадных, тщеславных… Им внушают, что лядство — это хорошо. И они в это верят. Верят!!! Любой «хороший» среди их стада — уже гад. Сколько у тебя друзей, Гриша? Все?! И — никого! А я верю, Гриша, что придут ещё хорошие люди. И их будет много. И они возьмут верх.
— Дец всему!
— Не всему, Гришечка, а только всему ёвому в человеке.

Выпили.
…На плацу стоял, специально для этого случая снаряжённый, солдатский духовой оркестр. Как только в поле зрения дирижёра попали двое — майор и его пошатывающийся спутник, — музыканты грянули прощальный марш. Звуки труб и всплески меди прошили, и без того до предела напряжённую психику, дополнительным электричест-
вом. Грэй, переполненный чувством разлуки, измученный тянущей за сердце петелькой новой дружбы, опутанный колючей проволокой новых мыслей и подогретый последней рюмашкой «на посошок», не сдержался — судорожно сглотнув пару раз, он зарыдал в голос, как осиротевший ребёнок.
Грэй уезжал. Лоб его был прижат к мутному стеклу вездехода, в горле чтото хлюпало и подвывало, а по чёрным щекам текли чёрные слезы. Оркестр на плацу зачехлял инструменты.


СМЕРТЬ ГОБЛИНА

После смерти жены Гоблин изменился. Чтото внутри него проломилось, треснуло, словно в теле дамбы, исправно держащей до этого озеро с человеческой жизнью, появилась промоина, и сквозь неё накопленная сила стала утекать куда-то — сначала небольшим ручейком, а потом и ревущим водоворотом. Он забил нутрий, распродал домашнюю живность, подарил пацанам старенький свой мотоцикл, некоторое время по двору ещё вышагивали куры, но и они исчезли. Гоблин целиком отдался молитвам и работе в штольнях. Для жизни ему стало достаточно, как и всем русским, просто зарплаты. Платил Грэй неплохо.

Деревянный дом в России, обжитой курень и его хозяин составляют одно целое. Зайдёшь в такой дом — дышит всё! стены прозрачные! Тело в тепле, а душа на воле. И если здоров и бодр хозяин, то и «верхняя одежда» его здоровья — карусель натуральной жизни — тоже хороша: доски у забора не оторваны, сено сухое, шифер на сараюшках ровно лежит, двор подметён, под навесом запас кирпича, как крепость, покоится. Одной жизни хозяину маловато будет, чтоб такую махину на себе самом содержать — так он, шестижильный, за один раз все шесть жизней живёт! Даже голос у домашней скотины при таком заводе особый: не воет она, не ржёт, не квохчет — поёт! Как хор имени Вечной Жизни. Так и было на дворе у Гоблина до недавнего времени. Теперь всё умолкло. Соседи, правда, ещё побаивались доски от забора рвать и шифер тырить, но воровскими глазами уже косили в ослабшую сторону. Гоблин, как охранник Шамбалы, как непонятный «снежный человек», излучал вокруг себя и своих владений непреодолимое невидимое поле — защиту, которую боялись переступать даже посторонние дворняжки. И вот — защита пала. Гоблин сам повернул внутри себя какой-то таинственный выключатель и «ток» прекратился. А без него дворняги так и шныряли по двору и огороду. Гоблину было всё равно, он их даже подкармливал. Дом, русская родина румяных пирожков, славных песенок-прибауток и крепкой мужской надёжи, захирел.

Причиной всему — скоротечный рак горла, который схватил и без того сипящего Гоблина за кислородный шланг, за трахею, железною кащеевой рукой. Гоблин не жаловался, но видно было, что человеку плохо. Шипение приятеля понимал только Грэй, вечерами мужчины выпивали.
— Ш-шшш, х-н-шш, оо-вш?
— Конечно! Если по русской башке врезать, как следует, то она или совсем отвалится, или поумнеет!
— Кш-ша!
— Ну, я и говорю. Ни один умный человек в России до ума просто так не дошёл, горе подгоняло.
— Хх-хе-шш!
— Сам знаю, что молодец.

В штольнях было влажновато, но тепло. Там же, где располагались «этажерки» и «движущиеся грядки» с калифорнийскими ударниками круглосуточного труда, расположился и Гоблин. Собственный дом наверху стал для него невыносим: всяческие виды активной жизни, воспоминания о радостях суеты, вынужденные контакты с соседями — всё это угнетало. Даже сам факт чьей-то жизни, над которой ещё не был занесён топор судьбы, отталкивал и был неприятен. Наваливающаяся беспомощность склоняла человека к изнаночному удовольствию: жизнь не мила — хорошо б от неё подальше держаться. Мол, я тебя, поганая, не трогаю, и ты меня не трогай: дай умереть спокойно. Однако уползающих и таящихся жизнь преследовала с особой силой и жестокостью, выжимая из них соки мук и сожалений до последней капли. Словно таковы были самые главные правила её финального покаяния: параличи, инсульты, метастазы, циррозы, прободные язвы или обидный маразм. Словно жизнь изначально была «беременна» растущей душой, а муки были её отходящими водами в конце. Из мира в мир шагнуть — не вилами копать! Страшно и волнительно в конце персональных времён; больно и желанно, — чтоб боль эта рвущая кончилась…
Гоблин спал на раскладушке, в одежде, под иконой. Вечером рабочие уходили. Грэй приносил «Снайпера» и какую-нибудь снедь. Светили ртутные лампы, приглушённо гудела вентиляция и калориферы. Грэй в очередной раз предлагал деньги, чтобы отправить несчастного в Швейцарию на дорогую операцию и лечение. Гоблин лишь
усмехался. После стакана водки он на весь вечер поворачивался к Грэю спиной — молился.
— Сш-хх-шш, щшш-ж-шш! Шшуа—хх-фф, ашш-шш…

Ночью Гоблин, оставшись в подземелье наедине с червяками, вступал с ними в беседу. Он мог подойти к грядке или кормушке, зачерпнуть вместе с навозом горсть извивающихся бодрячков и начать с ними мысленный разговор. О, если б малые твари могли слышать эти ровные речи, в которых слились и смешались и крепость земли, и пепел молитв! Они бы узнали, что все прощены: и прошлое, что стремилось пробраться в живое, и вещи, обретшие власть над людьми, и соитие юрких желаний с рассудком и телом; он простил дерева и животных, что его не простили, пришедшего к ним с топором и ножом; он простил тех, кто знал, что он верит, и простил тех, кто верил, что — знает; многих, «ставших одним» в слепоте своей, он пожалел и простил наособицу — проклял их, оскверняющих храмы слепым поклонением; проклял он проклинающих, и себя, значит, тоже, ибо в небе России проклятий не счесть, как навоза внизу — в нём выводят «проклятые» деток своих: ересь, елей непотребный, хулу и стенания — всё, что Господом претерпевается, что гонит Он «сквозь себя», как небесный червяк, и, гляди ж ты, опять жизнью смерть оборотит; разминая в руках плодородную смесь, перед Господом Гоблин просил, чтоб искусство он людям оставил, потому что искусство, как нож, не научатся детки владеть остриём, не порезавшись... Пред глазами бессонницы раненной проплывали: дочурка-покойница, жинка-стряпушка и Ро, и пришельцы упрямые; он просил исцеления разума им и всему, что разбуженный разум имеет; он у Господа милости людям просил: чтобы крест не втыкали в пустое заради пустого, а чтоб крест, как звезда лучевая, торжество воплощений венчал — напоследок, а не наперёд.
Аминь!

Дух связался с друзьями из онкологических центров. Один из действенных противораковых препаратов готовился как раз из… червей. Эти твари обладали фантастическим, до сих пор неразгаданным иммунитетом ко всякой заразе. Тела их состояли из белка. Дух рассказал Гоблину об ещё одном удивительном свойстве подземных «богов». Сизиф внутри Гоблина воспрял и покатил скатившийся камень жизни на новую гору. Больной, показав Николаю Угоднику шкодный кукиш, начал готовить на небольшом столике под иконой адскую смесь из подручного материала. Он сначала сутки держал червячков на мокрой тряпке, обильно пропитанной простой водой: ползая в выхолощенной среде, беспозвоночные избавлялись от своего земляного содержимого, — потом Гоблин бросал кольчатых в спирт, чтобы из них в предсмертной агонии вышла наружу вся внутренняя горечь, и уж после этого он рубил их в мелкую кашицу, и, смешав с томатным соком, выпивал «коктейль», крякая и отирая рот рукавом ватника. Утром и вечером. Грэй смотрел на дикарские методы русского с отвращением и ужасом, но однажды, после «Снайпера», раздухарился, не утерпел, глотнул — вырвало сразу же.
Первым прошёл хронический псориаз на руках Гоблина, потом зарубцевалась хроническая язва, а через три с половиной недели вернулся голос. Рак от встречи с «царями земли» попятился.
— Хер-лишшшь надо ишьшо? — голос из смертельных боёв вышел битым, но хромал уже вполне жизнерадостно.

— Ты зачем шивеш-шь, Дух? Для себя шивешь-шь! Ты в других свою ш-шизнь вкладваеш-шь, шоб она к тебе с прибылью-ш вернулась-сь! Уваш-жш-аю!
Оздоровлённого Гоблина друзья выманили на земной соблазн — погреться у камина. Вновь обретший дар речи, он был на сей раз словоохотлив.
— Без исповеди шш-человек тонет… Исповедь любой принять мош-ж-шет, да не любому она даётся… Всю шши-жизнь мы, как дураки, чуж-шие слова повторяем, а из несобственных слов исповеди не сделаешь! От несобственных слов ведь и дела несобственными получаются. Ш-штука-то какая! Вот Бог меня и наказал…
— О чём ты, Гоблин? Живёшь, как святой, никого не трогаешь. Ты, Гоблин, не думай про свою болезнь вовсе…
— А я и не думаю! Моя болезнь — моё прош-шлое. Я азартный в молодости был. Работа тогда «спецзаданием» называлась. Понимаешь-шь? Раз-два, прикаш-жут выехать туристом в «загранку» да шш-шлёпнуть кого надо потихому. Весело! Ш-шш! За выполнение «государственного задания особой ваш-жности» ордена тогда давали. Чеш-штыре их у меня… Полный кавалер! Потом на бандюков работал. Эти — шшш! — наград не давали. Потом — облуч-шш-чился на реакторе, тряхнул стариной, называется… Так и списали все. Баба меня выходила. Очень уж природная, — ч-шшш!!!, — она у меня была… Думал, смыла насовсем чужую кровь… Ан, нет, видать. Такое не отстираеш-шь. Кое-кто тут знает о моих умениях, вот и боятся до сих пор. Шшш! Вы-то со мной зачем возитесь? И-э-эх! А вдруг и на вас гнев Бош-жий перескочит? Он ведь, как молния, по дружбе-любви, как по медным проводам, охотнее всего ш-шибает. Опасно в России дружить… И любить опасно… Душ-ша не на замке! Безвинных много здесь погибло и от любви, и дружбы. Эх, не понять вам, правильным да разумным! В России первым умирает тот, кто больше всего жить хотел бы! У русского бога имя суровое — Ш-шш-ш! Конечно, боги-то на земле разные бывают, но только ведь не сами боги разные, а их имена всего лишь… Бог на то и Бог — Он един для всех! Смерти Его никто не избежит: Бог — это Смерть! Ш-шш! Она и плохая, и хорошая может быть, и красивая, и страшная. Русские на страшную молятся! Как считаешь, Дух?
— Ты достойный человек, Гоблин, — Дух взял разгорячённого откровением соседа за плечи. — Я говорю сердцем!
— Сгоняй за гармош-шкой, а?! — вдруг обернулся Гоблин, человек-Луна, к шурующему в огне каминной кочергой Грэю.

— О любви своей скаш-жу! — заявил Гоблин и растянул меха. Больше до утра он не произнёс ни слова. Играл.
Старая гармошка тоже шипела и астматически присвистывала на высоких регистрах. На басах она угрожающе сипела и бурлила горлом, как подземный зверь. Через певучего человека и его певучую игрушку с кнопками-клавишами попеременно выходил воздух всей жизни голосистой — и небесная пронзительность ангельских дискантов, и рык преисподней; человек только руки разводил, да на клавиши жал-нажимал… Какие уж тут слова?!

Дух под музыку уснул прямо в кресле. А Грэй — слушал, глядя сквозь прозрачное остекление веранды на закоченевший Город. Одной берёзы за ночь спалили, считай, поленницу!
— Пойдем, покаш-жу, где дрова брать, — Гоблин повёл Грэя на свою территорию, сунул в карман негру ключи от кладовок, а потом позвал в свой остывший дом.
— Давай в «дурака» перекинемся? Больно уж расставаться не хочется.
— Давай! — сразу же согласился Грэй. — На интерес?
— На интерес.
— В подкидного?
— В подкидного.
Холодное солнце заглядывало в окна; сели в холодном доме у остывшей печки, сыграли кон, дуя на замерзающие пальцы. Гоблин вышел «дураком», оставшись в конце игры с кучей бесполезных теперь «дам», «королей» и даже «тузов».
— Везёт мне сегодня! — засмеялся Гоблин. Около него опять было приятно жить. Грэй радовался. — Иди. Я сегодня здесь останусь. Шшш!!!
Через полчаса Гоблин застрелился. Он извлек из тайника крупнокалиберный пистолет и выпил из него свой последний «посошок» — порцию свинца. Голову разнесло вдребезги!

Ро привезли на кладбище. Она, вместе с небольшой группой «провожающих», вышла из автобуса и направилась по тропинке к выкопанной могиле, отвал которой краснел на проваливающемся снегу невысоким глиняным терриконом. Провожающие ушли неправильно, без покойника, — гроб с телом остался у катафалка, и там ссорились рабочие похоронной команды.
— Как нести-то? По самые яйца нога проваливается! Уроним!
— Ты чо-ко говоришь? Обратно повезём, да?
Траурное собрание покорно топталось у пустой могилы. Единственный имеющийся тощий венок с надписью на ленте «Спасибо за всё!», — прислала Ия. Крест соорудили церковные товарищи по вере. Ро принесла живой цветок, который она украла в учительской из очередного огромного дорогого букета, кои не переводились в Лицее никогда. Слёз ни у кого не было. Ро прятала нежную хризантему под шубкой. Все начерпали в обувь снега и теперь, отвлечённые таянием в ногах, не столько прощались с ушедшим человеком, сколь сосредоточенно терпели свою зябкую участь.
Рабочие ритуального бюро, наконец, понесли закрытый гроб.
— ?баный случай! Вперёд ведь головой несём! Разворачивай!
— Охуел, что ли? Где тут развернёшься?
— Нельзя головой вперёд! Не положено по русским обычаям!
— Так ведь нет, бля, головы-то!
— Точно, нету! Хуй с ним, понесли так!

Ро положила хризантему на свежую могилку. Морозец схватил лепестки. Цветок лежал на холмике красной глины как живой!

Панихиду справляли в Доме Счастья. Пригласили и похоронную команду, парни не отказались. Гармошка так и оставалась стоять на веранде всё это время… За столом никто и ничего не говорил. Просто ели и пили. Многие люди на похоронах впервые видели друг друга. Грэй не выпил ни капли спиртного. В конце печальной трапезы он взял гармонь в руки, попробовал инструмент и неумело заиграл, подбирая мелодию на ходу и слегка фальшивя: «О-оой, моро-ооз, моро-ооз, не мо-орозь меня…». Люди-тени, испуганные непонятной вольностью жизни, спешно прощались и уходили.


ТРЕУГОЛЬНИК

— А ты, Дух, меня никогда не разлюбишь?
— Нет, моя девочка, никогда.
— А ты, Грэй?
— Отстань!
В наклонный угол «любовного треугольника» тепло двух взрослых мужчин скатывалось, как росинка, под гору — к милому и умному ребёнку.
ВЕСНА

Творим свободно, ведаем — едва ли:
чей замысел преследует итог
мифосложения и каменных развалин?

.: 31 :.