< 26 >

что продрог. Что не хотелось бы простывать.

Весь обратный путь вниз по автомобильному серпантину я на каждом крутом повороте злорадно представлял: наша машина летит в пропасть.
— М-ммм!
— Отлично погуляли! Просто отлично! — адвокат-святоша был доволен. Голова его опустошилась, как после исповеди, а сытое тело жило приятными воспоминаниями.



08. КОНВЕЙЕР

— Чума в разгаре. Пиры в большой цене. Все хотят что-то сделать и ничуть не хотят «сделаться» сами. Люди совсем не думают о смерти! Вы согласны? — библиотекарь возмущался суммами «откатов» и взяток, которые порождал грязевой поток на материк.
— М-ммм…
— Молодой человек! Души людей поразила чума! Все хотят только веселиться и ни о чём не думать.
— М-ммм…
Я знал, что в город опять приехали подружка и белобрысый. Меня они не навещали. Кем я теперь был для них? Даже не воспоминанием. Молчащим, неподвижным клоуном, освоившим из всех земных умений только одно — лихо ставить на бумаге свою подпись. Кто-то рассказал мне, как они смеялись, узнав о болване-депутате.
Грязь! Она правила всем вокруг меня. Грязь хороводила рекламой и грузовиками, грязь превращалась в храм и коттеджи начальства, грязь, преобразившись, оседала на частных банковских счетах в виде денег. Грязь! Она была вещественной «кровью» разветвленной сети махинаторов. Люди не понимали, что иллюзия сегодня — это не зрелище. Что иллюзия сегодня — это их собственная жизнь, основанная на конкретных потребностях. Вот этими-то «потребностями» и жонглировали те, кто подменил естество искусством. Доходило до абсурда: допреж пищи и простоты люди хотели чуда. И чудом этим была — грязь! Залог здоровья и обновления. Ложь в чумном пире обрела плоть. И словом, и делом строилась и прирастала империя грязевых иллюзий. На растиражированных видеоносителях адвокат-святоша втирал в мозги легковерным: «Человек слаб. Почему он слаб? Потому что болен. А болезнь — это следствие нашей внутренней грязи. Потому что мы внутри себя отклонились от природы, от Бога. Но вспомните поговорку: клин клином вышибают. То, что сотворено Богом, сильнее того, что сотворяем мы сами. Подобное исцеляется подобным. Вечная грязь побеждает временную. Приобретайте нашу продукцию, не задумываясь! Это — уникальный шанс исцелиться не только телом, но и душой…»
Меня тоже теперь широко использовали в рекламе. Я даже повесил в «офисе» над своей кушеткой понравившийся плакат. Красоток, обслуживавших закрытый банкет, живописно уложили вокруг кресла-каталки на морском берегу. А я сидел в коляске, улыбающийся. Голые, перемазанные с ног до головы грязью, красотки составляли продолжение моей лучезарной улыбки. Все вместе мы были счастливыми детьми моря и солнца, — вода и свет тоже присутствовали на отлакированном изображении. Плакат получился праздничным и целомудренным одновременно. Безбоязненно хотелось хотеть… Чего хотеть? Неброская подпись подсказывала, чего именно: «Исцеление — рядом!»
Волосатый библиотекарь мог отвлекаться на разговоры, не отвлекаясь от работы. Он говорил о подружке и белобрысом.
— Они видели вас? Нет? Они виделись с ребёнком? Нет? Вы знаете, молодой человек, дела сгоняют людей вместе, но разъединяют их души… Боюсь, что после смерти мы все будем очень одиноки…
— М-ммм!
— Проклятье! Страна таки ничего не производит, только торгует и врёт. Она не производит никаких идеалов! Скажите, разве это страна, если люди не в состоянии искренне мечтать о коллективном подъёме?
— М-ммм.

Коттедж был практически готов. Уже не было слышно визга электроинструмента, уже закончили свою работу отделочники, уже грозно тявкал на дворе взрослый сенбернар. От кишевшей вокруг грязи коттедж был надёжно отделён высоким забором. Зелёные живые газончики внутри двора приехавшие специалисты расстелили за один день. Коттедж, как верная жена, стоически перетерпевшая разлуку, готов был с любовью и трепетом принять в своё лоно законного хозяина. Кто он? Возникал вопрос. Соседи, привыкшие приближаться к правде на крыльях слухов, не без оснований подозревали: инвалид-грязевик — не настоящий владелец всего производства. Ага! Значит, убогого обманули, обвели вокруг пальца! Со мной опять стали приветливо здороваться. Городская молва быстро сделала молчуна в коляске мучеником — в веригах бизнеса и власти. Так, собственно, всё и было.
Опять пришла «малява». Изображался я с растопыренными пальцами на фоне коттеджа. Адвокат-святоша сразу же засуетился.
— С городскими заседаниями завязывай. Ты там больше не нужен. Набережную купили. Теперь будешь вести депутатский приём. Понял? Будешь сидеть и слушать всё то, что на тебя «сольют» наши граждане.
Похоже, что хитрость, воровство и частное строительство — это только полдела в «детективе наоборот». Нужно ещё было легализоваться в глазах общественности, «отмыть» себя самого и в этой ипостаси. Для чего применялись демократические «откаты» в виде популярных всенародных льгот-подачек, или заигрывания в виде строительства общегражданского храма, например. Такими подачками людей очень легко превращали в «верующих дикарей».
Я получил санкционированную возможность въехать лишь на первый этаж коттеджа. Он был оборудован не хуже, чем люксы у высокогорного озера. Ядовитая фантазия легко и злобно дорисовывала картины дня завтрашнего: бордель будет и здесь. Ореховое дерево, мягкая мебель, просторность, кондиционирование атмосферы, живопись и освещение, камин… Одним глазком мне удалось заглянуть в «моё» не моё… Стало тоскливо на сердце. Боковые дорожки были аккуратно посыпаны дроблёным морским камнем. Предполагалось, что я буду сидеть и «вести приём» в уличной беседке. А граждане, широким жестом допущенные в барские покои, будут излагать мне свои соображения по поводу улучшения жизни. Что ж, отныне я становился «выгребной ямой», куда несчастных призывали сваливать свои последние сокровища — надежды бедняков. Но посидеть в комфортабельных условиях не пришлось. Взбешённый моим присутствием сенбернар на цепи, порвал ошейник и набросился на «кошачьего» покровителя. Я получил несколько сильных укусов. Коттедж меня не принял. Досталось и адвокату-святоше. Нас спас мужик, который кормил собаку и круглосуточно сторожил этот мир за забором.
Вызвали врачей. После двух уколов и перевязки мне поплошело.
… Ад распространялся. Я обнимал бесконечный космос и видел, как ад и рай борются. Но не друг с другом, а каждый лишь за свою форму существования. Ад становился звездами, планетами, энергетическими полями, фотонами и кварками, он клубился в межгалактических туманностях и твёрдых зёрнах вещественного микромира. Ад расширялся, взрывался, светился и умножался в своём фантастически красивом развитии. Люди, как умели и как успевали, лишь повторяли это развитие — не в первый, и не в последний раз участвуя на земле в «сезонах цивилизаций». Главный признак ада — вещественность. Аду не было никакого дела до рая. Раю не было никакого интереса до ада. Мятежный вещественный ад «познавал себя» — это было его страстью. В конце весь-весь бесконечный космос должен был прийти к одной сплошной бесконечной, иерархичной внутри себя самой тверди. К абсолютному веществу. Сжаться после этого, стать точкой и вновь взорваться, превратившись в абсолютное ничто — в рай. Что это такое? Пустота и равновесие? Термины бессильны перед началом начал… Да что там какие-то слова! Темечко подсказывало кое-что насчёт рая: «Настоящий свет невидим!»
— … Готовьте госпитализацию, — эта фраза привела меня в чувство.
— М-ммм!!!
— Вы отказываетесь?
— М-ммм!!!
— Хорошо. Распишитесь вот здесь. И вот здесь. И здесь. Мы не хотим отвечать за вашу жизнь.

Картёжный столик, обитый жестью, не гармонировал с мраморным мемориалом санатория. Пользуясь удобным поводом, его выкорчевали и перевезли на наш двор, вновь укоренив видавший виды предмет в землю неподалёку от моего турника. Поставили две лавочки. Это демократичное нововведение и было объявлено местом «депутатского приёма» для горожан. Некоторое время я опасался, что картёжное ристалище инвалидов притянет за собой к нам на двор фантом ветерана-обрубка. Но этого не случилось. Сморчок накрепко был привязан к месту своей недожитости, к месту убийства и высшей точке своей обиды. Как сенбернар к будке.
Турник я не бросал. Привык к нему, как к самому лучшему своему другу. Турник — стальная труба — молчал, и я молчал: мы оба знали, насколько драматична и красноречива наша сопящая и потеющая тишина. Приходилось также терпеть идиотский памперс. Выезды на заседания в мэрию прекратились, дармовое подаяние сердобольной буфетчицы осталось в прошлом. За себя самого я «принимал посетителей» только один день в неделю. В остальные дни недели я «принимал» наказы избирателей и их просьбы «по доверенности» — за экс-авторитета, за судью, за нового начальника морских ворот, за самого мэра. Покровители за эту депутатскую «обязаловку», сброшенную на другого человека, опять же кое-что доплачивали. Выглядела конвейерообразная профанация так. Открывалась калитка: «Можно к вам?» Я прекращал качаться на турнике и жестом приглашал посетителя к столику. Демонстративно включал аппарат звукозаписи и делал внимательное лицо. Человек изливал мне свою бытовую исповедь. Потом, заискивающе попрощавшись, уходил. Далее всё повторялось с кем-нибудь следующим. Вечером я стирал накопившиеся записи, не прослушивая их. Жалобы и просьбы никому не были нужны.

Невольно я воистину стал «театром одного вахтёра»: ежедневно передо мной проплывали бесконечно однообразные фигуры бесконечно однообразного спектакля — старушки, лавочники, работяги, инвалиды, иногда на ставший популярным дворик при халупе забредали учителя, или врачи. Многим низовым работникам госучреждений жилось тоже не сладко. Но эти не приходили. Крысы не жаловались. Они знали правду, поэтому лишь упорно точили зубы и коготки, десятилетиями стремясь к «повышениям» и «выслуге лет», что позволяло приблизиться к барскому столу вплотную и хватать самые крупные крошки, свалившиеся в народ, — иметь подаяние «самым достойным» от пиршества «избранных». В мире крыс на подаяниях жили все: от президента страны до последнего клерка. Устойчивость этого странного, всего боящегося мира, определялась просто — загробной молчаливостью умерщвлённой заживо души и мысленной неподвижностью каждого из его участников. Чтобы жить, люди боялись… жить. Крыс я понимал, как никто!
На приём к депутату-инвалиду ежедневно приходили люди. Каждый рассказывал свою историю. И я напитывался этими историями, как губка. Люди тоже были своеобразными живыми «книгами» и они предлагали мне «читать» их жизни. О, какие же это были книги! Потрёпанные, с вырванными страницами, залитые прогорклым подсолнечным маслом и замусоренные картофельными очистками, с пьяной бранью и поножовщиной, с волнами жгучей ревности или с нарисованным счастьем. Тексты страниц были просты и примитивны, обычно смысл их сводился к еде и условиям быта, а на всевозможных иллюстрирующих «картинках» ползали плохо воспитанные дети, сочились из ржавых труб воды и пахло прорванной канализацией; от начала и до конца люди потрясали пустым кошельком или горевали из-за малой жилплощади. Все вместе это складывалось в начало и конец книги их бытия. Предисловие гласило: «Господи, помоги нам!» Потом, собственно, следовало само, одинаковое во всех книжках, содержание: «Я, мне, моё…» С одинаковым послесловием: «Будьте вы все прокляты!» Иногда в тексте-жизни встречались неожиданные анонсы-цитаты из канонических текстов: о вере, надежде и любви. Эти россказни вызывали у опытных путешественников по лабиринтам ада настоящие слёзы.
— Соседка украла у меня индюка и не отдаёт. И ничего бы, ничего… Так ведь ещё украдёт! Там наркоманы дыру в заборе проделали. Индюк-то и ушёл. Я чего пришла-то? Мне бы помочь за счёт города забор поправить… — сбивчивые рассказы старушек напоминали отсутствие логики в моих собственных бредовых блужданиях и видениях. Исповеди чужих людей утомляли, как нелюбимая работа. Время изнывало, стрелки наручных «кварцевых» вязли в тянущихся часах и минутах, как в смоле. Уставший, я начинал «читать» самих жалобщиков, совершенно не слушая их речь, читать чужое бытие как бы подтекстом.
… Черно-серый туман сгустился. Он стал чурбаком в сарае, на котором соседка отрубила голову заблудшему индюку.
— До пенсии осталось доработать всего полтора года, а меня уволили. Вы уж похлопочите, пожалуйста, там, наверху. Мне не к кому больше обратиться. Я всегда жил честно, никого не трогал. Думал, что и меня никто трогать не будет. Всего полтора года не доработал! За что работы лишился? Сказали: старые не нужны…
… Чёрно-серый туман вырастил из себя самого фильм-притчу: он создал молодую зелёную траву, которую щипали молодые овцы, а из кустов за всем этим следили молодые волки, за которыми, в свою очередь, охотились весёлые молодые люди с ружьями, а сверху на чудесную картину взирал молодой бог. Серо-чёрный туман был вечен и юн, он не ведал пощады к бессильной старости.
— Посмотрите, сыночка, какие гости к нам пожаловали! — мамашину радостную интонацию «прочитать» было не трудно. Она ненавидела тех, кого привела ко мне. Это были подружка и белобрысый.
— Ну, у тебя, я вижу, всё идёт нормально? — спросила подружка.
— М-ммм.
— Нормально? — спросил и белобрысый, желая, видимо, удостовериться в том, в чём убедил сам себя давно.
— М-ммм.
— И у нас всё нормально.
После чего «нормальные», одетые по пляжному, ушли.

В отличие от настоящих депутатов, я не мог вообще не слушать «глас народный». Глас этот, как во все времена, был вопиющий. Он был, как близнец, похож на мою собственную историю. Люди этого не знали. Что они меня мучают. Я не мог избавиться от их просьб и исповедей, например, исполнив их. Или хотя бы солгав, что исполню. В мире иллюзий ложь — тоже неплохое избавление от внешних и даже от внутренних обещаний. Ложь здесь тверда, как кремень! Люди приходили и рассказывали, приходили и рассказывали… А я их: слушал, слушал, слушал… Печальные рассказы их были бесконечны. А моя роль единственного слушателя этих рассказов предполагала бесконечное вмещение для моих ушей и моего сознания. Я опять и опять демонстративно включал перед очередным посетителем звукозапись… Исповедь-запись-стирание. Исповедь-запись-стирание. Много-много раз одно и то же. Исповедь и запись были явными. Стирание было тайным актом. Природа с нами, собственно, поступала так же. Поэтому я не терзался совестью. Люди зря надеялись, что «свой», попавший к барам, хоть как-то донесет «наверх» их правду и чаяния. Не было никакого верха! Мы все составляли колоссальную, самодвижущуюся прихоть серо-чёрного тумана. А надежда — жуткая тварь, змея — навсегда прирастала прямо к сердцу. Чтобы жалить его.

Я впал в депрессивное состояние. Забросил турник. Только включал и выключал звукозапись. А потом — стирал всё к чёрту. Техника позволяла всякий раз записывать чужую речь заново. А вот во мне эти исповеди никак не «стирались» — я копил их помимо своей воли и они превращались в один долгий тяжкий стон. Будто великана на званом ужине отравили, а он во сне, перед смертью стонет. И чтобы змеи не жалили моё сердце, я досыта кормил их печалью, от которой гады послушно пьянели и засыпали.

Серый туман был молчалив, как вещь. Высший дух, если он вообще существует, тоже молчал за неимением какого-либо повода говорить. И только людская речь металась, как дезертир-перебежчик, от одного войска к другому. Именно речь создавала иллюзию смысла. Всегда временного, как само существование двуногих «мыльных пузырей», издевательски наделённых умением думать. Люди бесконечно говорили и говорили, не понимая, что в этой жизни ни они сами, ни их слова, не решают ничего. Хотя и выполняют роль удивительной взаимовстречной «диффузии» между двумя немыслимыми полярностями. А что, если попробовать провести на турнике последнюю свою «тренировку»? Вздёрнуться. Увы. Застаревшая мысль нисколько не радовала. Самоубийство я, к сожалению, уже пережил.
— М-ммм…
— Сын мой, терпение будет вознаграждено… — адвокат-святоша вполне правильно «читал» меня. Мы вообще, похоже, все умеем «читать» друг друга правильно. И что с того?! Чековую книжку на поверку, оказывается, читать куда интереснее, чем открытого человека.
От жизни я хотел лишь естества и откровенной простоты, как в отношениях с актрисой, но актриса канула в неизвестность и я жалел об этом. Неизвестность легко распаляла воображение. Иногда даже казалось: полюбил.

Речь сердца не такая же, как речи ума. Из ума они вытекают, а в сердце — впадают. Открытость была важным условием «круговорота речей» между головой и сердцем. Поскольку через искусственно возведённые «шлюзы» мало что могло просочиться.
Темечко в один из дней неожиданно объявило моему разуму отпуск.
— Царь! Не хочешь ли развлечься?
… Мы отправлялись на охоту. Чувства мои были одеты в боевой азарт. А сутью и оружием меня самого был взгляд. Именно взгляд. Не больше. Мы отправлялись поразвлечься на землю. Прямо передо мной бежала гончая-поэтесса, вынюхивая наиболее сильные запахи горя и боли. С языка разгорячённой поэтессы капали сладкие слёзы. Она прошивала заросли людской жизни и «поднимала на крыло» тайные, невысказанные муки. Взлетевшие, они поэтично кричали человеческим голосом, а я их бил взглядом влёт. Развлечение было весьма приятным. Я смотрел на серо-чёрный туман откуда-то сверху, как архангел на облака. Покров был не сплошным. В доступных для взгляда местах земля была покрыта «пятнами смысла», действительно составленная из этих разноцветных клякс и точек, как картины импрессионистов. Целиком такую картину можно было наблюдать только с «того света». Меньшее отстранение превращало её в хаос. К ней нельзя было подойти с привычными «измерительными» мерками: отношения, цели, главной идеи, понимания, святости… Общее полотно, составленное из «пятен смысла», существовало вне окончательных замыслов и воплощений. Как дикий лес полон неожиданностей для охотника с ружьём, так для нездешнего взгляда — охотника за смыслом — земля полна авантюрных и опасных приключений. Поэтесса сделала стойку: горе было где-то близко! Чувства, опыт, мысль, память и внимательность тоже застыли — готовые немедленно прислуживать вскинутому взгляду… Царская охота! Я шёпотом произнёс команду: «Вперёд!» Поэтесса кинулась в серо-чёрные дебри. Взгляд охотника бесстрашно «подныривал» за ней в земную жизнь. Шум! Выстрел из дула взведённого зрачка! Борьба! Непередаваемое наслаждение убийством! Я хватаю какую-то дикую местную «святость», которая ещё жива и в агонии произносит жалобные молитвы, и немедленно воспаряю. Собака-поэтесса преданно заглядывает мне в глаза: «Молодец!» — я отрываю от добытой когтистой «святости» самый лакомый кусок и бросаю ей. Пасть поднебесной гончей полна сладких слёз. Мы оба счастливы. Под нами расстилается местный серо-чёрный туман. Мы оба хорошо знаем, что где-то там, внизу, на полях смыслов, в изобилии водится дичь. Но на сегодня нам хватит.
— Милочек! Спасибо тебе, милочек! Забор-то починили! — благодарная бабуля принесла для меня жареной индюшатины. Я был совершенно не при чём. Забор починили просто так, по плану, наверное. Но мясо было что надо!

Ещё разок приезжала подруга с белобрысым. Втроём мы ездили навещать в инкубатор пацана. Нашего, так сказать, пацана. Его хвалили. Среди избалованных и испорченных олигархических отпрысков он выделялся трудолюбием и сообразительностью.

По выходным опять появилась возможность выезжать на дальнюю набережную. Сидеть и смотреть на море. На большое и одинокое пространство, в глубине которого плодились и жили красавцы и чудища. Свет падал на всё, что содержит воду, и тогда получался элементарный фотосинтез — избыточная масса вещества прибывала от избыточности света. Темечко ёжилось. Тайное становилось явным не в виде «массы». Какой-то иной, невидимый свет падал на меня и я чувствовал, как тоже прибываю — но не фото, а «словосинтезом». Слова, слова, слова, как говаривал земной классик. Взгляд-охотник, в конце концов, превращался в текст, а текст посылал взгляд на новую охоту…
— Что, сынок, устал притворяться? Так-так, — я вздрогнул. Неслышно ко мне подошёл сильно постаревший следователь. Походка его стала шаркающей, а спина согнулась,

.: 27 :.