< 27 >

как осенняя ветка под весом ягод. Он шумно вздохнул. — Тяжело совестливому человеку в депутатах оказаться. Тяжело. Понимаю. Я вот тоже, сынок, никак не могу успокоиться. Совсем дурак. На свою пенсию нанял осведомителя и совсем было уж раскопал сеть по которой «дурь» гонят через таможню и порт. Эх! Один в поле не воин, когда все честные люди вокруг тоже по одному… Статейку написал — не напечатали. На материк в центральные органы обратился — высмеяли. Вернули материалы обратно, поручили разобраться с местным «скандалистом» депутату, бывшему верховному вору, да ты его знаешь. Он и разобрался… Смотри, что я сегодня в своём почтовом ящике обнаружил?
В руках у следака была зажата, как голова гадюки, пачка валюты, перетянутая фирменной банковской лентой с печатью. Вполне приличная сумма, насколько я мог оценить.
— Так-так. Купить хотят. Представляешь?
С берега в сторону моря дул сильный ветер. Следак сорвал ленту и запустил пачку бумажных купюр с края набережной прямо в морской простор. Ветер охотно подхватил «листовки» и весело понёс их вдаль. Вода покрылась импрессионистическими пятнышками.
— Не всякими деньгами, сынок, можно пользоваться. Не всякими!
— М-ммм!!!
— Теперь и я буду молчать. Не потому что испугался их, сынок. А потому, что всё бессмысленно.
— М-ммм?
— Так-так.

Купюры уплывали всё дальше. Морю и ветру они были совершенно безразличны. Просто мусор. Я восхищённо смотрел на старого омаразмевшего следователя и думал о том, что хороший человек принципиально одинок в бесчеловечном мире. Он один всегда противостоит всем сразу.
На прощанье следователь произнёс:
— Я многому научился у преступников. Не бойся. Не верь. Не проси. Так-так…

До глубокой ночи я взволнованно дёргал себя на турнике: «Не верь! Не проси! Не бойся!» Это был мой физкультурный счет: раз-два-три! Мамаша была свободна от дежурств и лежала в грязевой ванне рядом.
— Я горжусь вами, мой ненаглядный!
— М-ммм!!!
Не верь! Не проси! Не бойся! Раз-два-три! Не верь! Не проси! Не бойся! Ближе подкрасться к реальности в условиях земного существования никому не удастся… Не верь! Не проси! Не бойся!



09. РЕБЁНОК

Просто поразительно видеть, как всякий взрослый соглашается себя «скармливать» какой-нибудь заводской жизни, науке, религиозным идеям, педагогическому или армейскому служению, а то и просто безделью. Скармливание взрослой жизни происходит кому угодно и чему угодно — в неограниченных количествах. И это при том, что взрослый, в общем-то, по замыслу природы нужен для «питания» детям. Он обязан и вынужден «скармливать» отпрыскам всё: свою энергию, своё знание, свой опыт и своё вещественное наследство. А также — свою страсть и свою этику. Общество крепнет и счастливо, когда дети способны употребить предложенное в полном объёме, а не отказываться от него, как от манной кашки: «Не хочу-уууу!» С одной стороны должен наличествовать соответствующий аппетит, а с другой — иметься самопожертвенное предложение. Но взрослые так жить не хотят и поэтому они боятся детей. Они делают всё для того, чтобы стать неприятными, чтобы детей от общения со взрослыми тошнило. Кто-то, слишком слабый или совестливый, пытается стать аж невидимым. Хитростей и уловок в арсенале взрослого мира много. Игра в «дурака» между большими и маленькими ведётся даже не с переменным успехом, а совсем уж на особицу: главный результат состоит в том, чтобы научиться жульничать. Взрослые учат взрослости. Чтобы маленькие после того, как вырастут, поступали так же. Очевидно, и я был крайне эгоистичен и самолюбив, причём понимал эти чувства, как самодостаточность. Изо всех сил я старался избегать непонятной для меня связи с миром отцовства и его роботоподобных обязанностей. Я вполне понимал тех благоустроенных родителей, что столкали своих чад в педагогический инкубатор. Потому что два или более эгоистичных блага в одной берлоге — это взрыв. Благо эгоиста одиноко и неприкасаемо. Каждому «неприкасаемому» родителю откровенно хотелось одного: чтобы малыш поскорее возмужал до требуемого стандарта и оставил своего предка в покое. Не дёргал бы его. Не волновал. И не смущал бы его драгоценного самообладания дополнительными нагрузками — обладанием по обязанности.
Однако «мой» короед от вынужденной самостоятельности и неиспорченности уже успел как следует закалиться. И это он сам теперь «назначил» меня своим родителем. Потому что подрос и обнаружил родственную брешь в своём внутреннем космосе. И заполнил её. Мной. Получалось, что дети управляют нашим родством, а не взрослые, как они ошибочно об этом думают. Получалось, что величина и крепость такого управляемого родства не зависели от величины заслуг, наград, традиционного опыта и времени жизни седых и мудрых. Вселенная родства вообще не зависела от возраста. К тому же, и управлялась она весьма просто: улыбкой, доброжелательностью, открытостью лиц и пульсом сердец в унисон. Если этого не было, внутренний здоровый мир ребёнка вынужден был организовать для себя самоуправление — улыбку, доброжелательность, открытое лицо… Не благодаря окружению, а вопреки ему. Выжить в одиночку, или погибнуть, как все.
Наличие ребёнка меня совершенно не беспокоило. Зато наличие отца привело ребёнка в состояние воина-завоевателя. Он начал искусно хитрить, «включая» своего малоподвижного и немногословного папашу в орбиту инкубаторских дел. Я не испытывал по этому поводу никаких комплексов, только досаду. В серо-чёрном тумане дети при встречах с родителями повисали на них пиявочными гроздьями. Я видел, что из этого получалось. Даже один-единственный не в меру старательный «короед» мог засушить Древо жизни и умертвить душу цветущего взрослого великана средней величины. Разумеется, я понимал, что продолжение жизни на земле без рождения новых детей, к сожалению, пока невозможно. Но я также понимал: с рождением оных личная жизнь взрослых заканчивается. Эгоизм больших и маленьких никогда не были одним целым. Серо-чёрный туман легко разрезал нас, рождённых во времени, и так же легко властвовал над нами и нашими, далеко не одинаковыми иллюзиями. Лишь серо-чёрное нечто было единой и неделимой субстанцией, внутри которой объединялось всё, что разделяла на срок бытия обособленная чья-то выдумка. Вспышки жизни освещали мрак изнутри, заменяя ему поглощённый некогда свет. Культуру — процесс непрерывного и непредсказуемого развития — в стране подменили могильным курганом «дат», «памятных дней» и «вечных» традиций. Пацан эту убогость в открытую презирал. Поскольку традиции и даты не развивались. Некоторой своей необычностью мальчик подкупал.
— Ко мне приходят огненные люди, — сказал он однажды. — Они умеют делать мысли твёрдыми. — Очевидно, наследственность передалась. Я смотрел на мальчишку не то с жалостью, не то с чувством грубоватого отторжения. Я не хотел, чтобы моё раненое шизофреническое «я» плодилось.
Мне казалось, что для детей отцы и праотцы — единая пранеизвестность. Оказалось, не так. Дети были существами жуткими, беспощадными. Я знал об этом из книг. Рождение запланированного ребенка для такого эгоиста, как я, могло приравниваться к самоубийству. А случайное деторождение — к неумышленному самоубийству.
Свободного от повседневных дел и забот депутата на коляске довольно часто возили в образовательный интернат-инкубатор на всевозможные смотры, утренники, концерты, показы и торжественные комиссии. Я не оговорился. Плановые проверочные комиссии в этом избранном месте носили характер банкетного торжества. На детских мероприятиях я стал главным зрителем, в одиночку отдувающимся за всех пап и мам, которым почему-то было некогда взглянуть на творческие успехи своих отпрысков. Большие спрашивали своих маленьких бездарно — лишь про оценки. Может, потому что и сами с детства привыкли «жить на оценку».
Одно время в детский инкубатор повадился ездить вместе со мной адвокат-святоша. Его корысть «читалась» на раз: он загодя старался для себя и себе подобных — подарочками, слащавыми речами и ядовитым елеем в интонациях он «покупал» верность будущих прихожан и «приручал» их волю к управляемому платному смирению.
Каким-то особым чутьём «мой» пацан выбрал из всего разнообразия запутанных и опасных иллюзий самое безвредное — иронию. На этой обособленной ноте критического, но вполне полюбовного мировосприятия он легко сошёлся с волосатым библиотекарем. Я был включён в реальность мальчика по его воле. Для полноты «карты» внутреннего бытия растущей личности требовалась столица — отец — и юный создатель себя самого это сделал. Меня «построили». Я лишь мычал. Библиотекарь потешался:
— Терпите, молодой человек! Вы ещё сам ребёнок. Терпите. Ну да, я тоже не согласен: дети не должны рождать детей. Но такова плата за инфантильность нашего общества. Впрочем, и старики не должны порождать стариков… Ха-ха-ха! Бесподобность — вот цель нашего рождения! Это я вам, как родному, говорю. Послушайте человека с облысевшим сердцем! Вы согласны? Производя подобное от подобного, мы по-прежнему остаёмся животными. Хотя есть и техника, и язык, и много чего ещё. Но «подобное от подобного» делает нас невидимыми для высшего замысла. Мы ему не нужны такие. Высшая жизнь существует только в бесподобности! В неповторимом движении одного и того же. Вы меня слушаете? Повторимость духовных движений — это танец смерти…
— М-ммм!
— Ваш мальчик мне нравится.
— М-ммм.
— Молодой человек! Взрослые часто думают, что дети — это «зараза». Особый маленький вирус, который поедает их время, их средства, их сердце и их ум. А дети, между прочим, природны изначально. И поэтому думают наоборот, справедливо полагая, что главная «зараза» для свободной и беззаботной жизни — это как раз взрослые. Ха-ха! Ваш мальчик уникален: он решил победить «заразу», сделав одним целым вас и себя. Скажите-ка мне, молодой человек, вас кто-нибудь любил по настоящему? А вы сами любили?
Этим вопросом волосатый, словно веселящийся гангстер, продырявил оболочку моего летучего социального безразличия — подлец, стрельнувший с земли в мой недосягаемый дирижабль… Нет, я не начал падать, скорее, начал таять. Именно таять. Падать всё равно было некуда: верх и низ в серо-чёрном мареве был одинаковыми. Жизнь и смерть, прошлое и будущее, мужчины и женщины, дети и старики, правда и ложь — всё было единым без света. Тотальное таяние моих оледеневших иллюзий обнажило то, на чём они держались: меня никто не любил и я никого не любил. Картина серо-чёрного бесконечного океана, в котором умерли даже иллюзии, не радовала моих закрытых глаз. Становилось ясно: страсть к личному покою и философскому безразличию вряд ли можно было назвать «страстью». На таком огне жизни можно было приготовить лишь блюдо из тоски.
— М-ммм…
— Видеть и знать — это одно. Знать и не участвовать — это другое. Молодой человек, попробуйте жить, как все. Это не обеднит, а дополнит вас.
Увы. Я никак не «заражался» ни чадолюбием, ни тем, чем были «заражены» участники древней земной карусели взрослого мира: энтузиазмом, трудом, любопытством зевак, путешествиями, чревоугодием, эстетством, паранойями идей и творческими маниакальностями. Люди «заражались» тем, что было уже хорошо известно и «перебаливали» этим. Например, получали пожизненный иммунитет к какому-нибудь вредоносному коллективному энтузиазму. В лёгкой форме переносили хобби. Или болели этим хронически, мучая себя и истязая других. Ничего нового! Кроме условно-оригинальных попыток создать «новую» макро или микрокосмическую комбинацию из имеющихся деталей.
— М-ммм?
— Да, ваш мальчик читает. К счастью, знаки его привлекают больше, чем погоня за значительностью.
Мальчики читали боевую фантастику, смотрели эротику и вожделенно жали на кнопки, погружаясь в миры виртуальных страшилок. Вместо головы у многих был приделан телевизор, или экран монитора. «Мой» отличался устойчивостью ко всеобщим вожделениям и был относительно молчалив. Он, конечно, декламировал на утренниках глупейшие стишки, когда этого требовали гувернёры и преподаватели. Но самостоятельной инициативы в общественной жизни не проявлял. Единственная его инициатива состояла в немедленном произнесении слова «нет!» там, где общественность ожидала гарантированное заводное «да!». Например: «Мальчик! После исповеди я дам тебе пакет шоколадных конфет. Согласен?» — «Нет!» Конфеты и прочие подачки в инкубаторе получали все. «Мой» получал их без отработки. Так ещё контрастнее виделась беспомощность взрослых — они откупались. За немалые деньги их дети получали образование. И за деньги же они получали далеко не родительскую порциональную этику — воспитание, которым их одаривали хорошо оплачиваемые личности из мира творчества и педагогики. Правда, и здесь ощущалась кадровая «текучка» — выдающиеся личности и светлые головы уходили на другую работу, не выдержав жёстких регламентов золочёной тюрьмы и еженедельного написания гор идиотской отчётности. Паханы-родители за свои деньги хотели «быть в курсе». Слепые требовали максимальных подробностей от зрячих. Недоверие бродило по дымящемуся полю жизни и достреливало тех, кто ещё дышал.
— За образование сегодня можно заплатить деньгами. Так все и делают. Сколько денег — столько и образования. А за воспитание деньгами не заплатишь. Ах, молодой человек! За воспитание можно заплатить лишь собственной жизнью. Вы поймёте это лишь тогда, когда у вас будет, чем платить, — намёк был хлёсткий.
— М-ммм.
— Я понимаю, что вы понимаете. Молодой человек! Дети — это вообще мерило относительности!
Выписанные с материка, гувернёры в инкубаторе были высшего класса. Личности несомненные. Дети к ним тянулись. Я слегка злорадствовал: серо-чёрный туман корчился и отступал — в невидимом мире получались уже не дети собственных родителей. Корчились и родители. Гувернёров-практиков администрация инкубатора, состоящая из жён тех же папаш-паханов, ни во что не ставила. Работников унижали и оскорбляли. Особенно за нестандартные успехи и проявление личной независимости.

Дети — «игрушки» взрослых: столетие за столетием взрослые их разбирают и ломают, чтобы узнать внутреннее устройство, чтобы уметь собирать его на свой лад. Заодно, после сборки, выбросив на свалку «лишние детали». Напрашивалась дальнейшая аналогия: люди — «игрушки» Бога, например… Я вдруг почувствовал, что нигде и ни в чём не вырос. Не вырос! Всегда и всюду я, молчащий инвалид-колясочник, для этого, скрежещущего железами и произносящего трибунные речи мира, оставался ребёнком. Маленьким и беспомощным. Я взглянул на себя глазами воротил и паханов, глазами пацанов, накурившихся «дури», глазами подружки и её белобрысого спутника. Все они были терпеливы и снисходительны, потому что знали: у маленького больного человека есть маленькие больные мысли. Маленькие мысли! Маленькие возможности! Маленькие потребности! Даже обиды мои были маленькими! Но они не знали главного: большой была моя ненависть! Она была просто огромной и разумной! Затаившейся, как мирный вулкан с плодородными склонами.

Дети в стране чем-то напоминали инвалидов. По крайней мере, отношение к ним было таким же. Или почти таким же. Они тоже считались беспомощными и это давало дорогу всяческим приоритетам. Правда, в отличие от инвалидов, детям не приходилось ежегодно подтверждать на специальной комиссии своё право быть ребёнком. А было бы интересно заглянуть в такую медицинскую справочку: «Настоящим утверждается, что такой-то несовершеннолетний гражданин признаётся ребёнком сроком на один текущий год…» Было бы очень мило. Нашёлся бы ещё один повод преумножить племя крыс и крысиных контор. А что? Причастие к детству до сих пор очень слабо подтверждается документально. Ну, не в тех гигантских масштабах, что требуются от взрослых, «причащающихся» и «исповедующихся» перед налоговыми органами и на политических собраниях, в храмах и пивных заведениях, в уличных драках или перед постельными обязательствами. С того света было отчётливо видно: ложь взрослых на земле по-прежнему обожает клятвы, исповеди и причастия! Родители окунали детей в эту адскую купель с адской улыбкой на лице.
Казалось бы, все дети после таких размышлений должны были быть для меня «своими». Ничего подобного. Я их попросту не чувствовал и это «нечувствование» было взаимным. Хотя со стороны, для ока суетного мира, мы выглядели и впрямь одинаково — блаженные твари. Мне не хотелось бы вновь стать ребёнком. Почему? А вы попробуйте представить себя в роли «помехи». Попробовали? Ну, теперь вам легко будет представить и взгляд благорасположенного общества на «помеху». На инвалида, то есть. Взгляд для ощущения собственной благости. Это — тот же взгляд, что и на ребёнка. Прозрачный узел, я бы сказал. Никто не развяжет.
— Так или иначе, все мы виноваты в этой жизни, — адвокат-святоша частенько возил меня на «моей» машине. По дороге в инкубатор он любил предаваться поучительным разговорам.
— М-ммм…
— Это неоспоримо. Виновность — суть нашей материальности. Только дети и инвалиды не виноваты в том, что они такие, какие есть.
— М-ммм?..
— Лишь естеству блаженность гарантирована! Всем остальным грешникам, здоровым, постоянно думающим о какой-нибудь работе, приходится изворачиваться… Нам поэтому трудно, сын мой. В трудностях, а не в лёгкости, совершаем мы ошибки свои.
— М-ммм! — я изобразил жестами кое-что из жизни проституток-колясочниц. Святоша захохотал.
— Каждый из нас — это зеница Божьего ока. Зеница! Точка зрения. Одна-единственная. Поэтому Бог видит всё. Не каждого из нас, но — каждым из нас, сын мой!
Душа адвоката-святоши была слепа. Но, начитавшись литературы, он очень умело притворялся зрячим. Чтобы слепые верили слепому.

Кажется, дети отлично знают, что бесцельная жизнь намного лучше той, что стремится к определённому результату. Именно бесцельность привлекает детей к себе и делает их такими милыми. Щенок тигра играет со щенком зайчика. Почему же люди-то ссорятся? Чьи мы, в конце концов, дети? Возможно, Бог ощенился демонами, а не людьми. Поэтому щенки Бога не ссорятся. А мы ссоримся даже сами с собой. Вот я и спрашиваю неизвестно кого: уж не демоны ли назначают нам свои «смыслы», а люди лишь придумывают средства для их достижения?! Я стал размышлять на тему личной и всеобщей любви. Но чем больше я размышлял, тем беспредметнее становились мои наблюдения. Искусство именовало любовью страсть. Религия воровала эту страсть и переделывала её в страх. Любовь как понятие олицетворяла апофеоз бесцельности и дети-щенки в этом отношении были гораздо ближе к ней. Я отчётливо понимал, что любовью люди называют некую мистическую силу, противостоящую вещественному давлению серо-чёрного тумана и мрака. Впрочем, мрак послушно расходился вон, когда дети на утренниках пели свои дурацкие стишки, когда они вырезали из бумаги нелепых журавликов, малевали по картону акварелью или гуашью. Даже когда они плакали, мрак расступался и становилось до пронзительности ясно. Возможно, именно дети были главной разрушительной силой в мире демонического торжества адской красоты всех земных построений. Поэтому демоны следили за малышами с особой пристальностью. Дети успешно противостояли аду до тех пор, пока сами не заражались его красотой. Даже не красотой, а великолепием. Великою слепленностью мига сего!
— М-ммм! — я разглядывал вместе с пацаном художественные альбомы древних мастеров. Многих из них травили и даже убивали. Потому что художники рисовали людей посреди проявленного серо-чёрного мрака.
— Подражание играет немалую роль в изобразительной жизни. Вот что называется «школой», молодые люди! Не то, чему нас учат, а то, чему мы сами хотели бы научиться, — библиотекарь, как всегда, покрывал немедленными комментариями всё, до чего касался его взгляд. — Поэтому человек волен выбрать для себя школу даже за пределами известного ему мира. Клянусь!
Они и понятно. Опять пришли к тому, с чего и начали. Все друг от друга будут «заражаться» вечно. Но хуже всех бывшие дети, впитавшие в себя знания прошлого, — это «зараза» взросления. В итоге получаются те, кто знает, как надо жить правильно. Я всюду слышу их гортанные речи и вижу их циклопическую паутину из железа и бетона — возможно, это плесень живого мига. Они — доминирующие двуногие микробы, разъедающие миг жизни на иллюзии разных времён. Они — беспоща-

.: 28 :.